Полная версия
Денис Бушуев
– Ты ведь тоже богатым был? – спросил Денис, вспомнив рассказы матери и отца про деда.
Дед Северьян ухмыльнулся.
– Богатым не богатым, а буксирный пароходик был у меня, «Эльбой» назывался. И трактир свой держал…
– Как же ты разбогател? Деньги скопил в бурлаках?
Дед немного нахмурился и неохотно ответил:
– Нет… я другой дорогой… Барынька одна меня пригрела…
– Как пригрела?
– Ну, так – пригрела и пригрела… – сердито ответил дед… – полюбила, значит.
– И деньги дала?
– И деньги дала.
– А ты и взял?
– А ну тя к лешему! – совсем рассердился дед, махнул рукой и отвернулся.
Денис поерзал по траве и хитро прищурился.
– Ну, положим, это ты так разбогател. А были бурлаки, что не так… сразу, а вот, как ты рассказывал – деньги копили?
– А как же! – оживился дед, поворачиваясь.
– Еще сколько было! Семен Денисыч Тарелкин мельницы имел, Кашины – братья, Комаров… Да мало ли их эдаких было. А другие через них тоже богатели. Люди хорошие были, ну и помогали другим.
– Как через них богатели?
– А вот хоть бы через Комарова, Ивана Кузьмича, Рыжов в люди вышел. Рыжов-то лет двадцать у него в приказчиках ходил. Сидят они раз в трактире в Саратове: сам Комаров, Рыжов да два купца из Нижнего. Комаров, значит, с купцами дельце хорошее провернул, задаток большой получил. Все подвыпившие сидели. Комаров, значит, приказчику своему и говорит: «Ну, Мишка, долго ты еще в приказчиках ходить будешь? Пора бы уже свое дело начинать». – «Да как начинать-то, Иван Кузьмич, – говорит Рыжов, – деньжонок еще маловато». – «Сколько ж есть у тебя капиталу?» – спрашивает Комаров. «Да тыщонки три, не боле». – «А на примете есть что?» – «Есть, – отвечает Рыжов, – да не под силушку. Пароходик один винтовой присмотрел, „Енисея“. Продавать его собирается Сидоркин». – «Сколько ж просит?» – спрашивает опять Комаров. «Много. Пятнадцать тысяч». Комаров подумал, губами пошевелил, потом вдруг говорит: «Ну вот что, Мишка: даю я тебе двенадцать тысяч, а три у тебя есть. Покупай пароход и – с Богом, начинай работать, начинай дело свое» – и – бах ему на стол двенадцать тысяч. Рыжов побледнел, руки затряслись. «А как же, – говорит, – Иван Кузьмич… а как же, ежели я прогорю?» – «Ничего, не прогоришь. Парень ты с головой. А ежели прогоришь – значит, так Богу угодно, значит, пропадут мои деньги, взыскивать не буду. Ну а ежели на ноги встанешь – потом отдашь. Лет хоть через пять, через десять…»
– Ну, что ж он – прогорел? – спросил заинтересованный Денис.
– Ни-ни. Парень ловкий был. Дело колесом завертелось. Через три года долг своему благодетелю вернул, и пошел, и пошел… Четыре буксирных парохода завел! Пассажирскую линию держал от Нижнего до Рыбинского. Сам в Нижнем жил, домище отгрохал такой, что всем на удивление. А Комаров-то тем временем разорился, вдрызг разорился. Сначала караван – четыре баржи с нефтью сгорели. Потом с солью баржу потопил. И пошел на низ. В долги залез. И – с молотка пустили его. Одно плохо: пришел он к Рыжову, к своему-то бывшему приказчику, стои́т в передней, одет плохонько, приема дожидается. Прислуга пошла доложить. Приходит и говорит, что Рыжов, дескать, принять его сейчас не может, что занятый он чересчур, что, дескать, – завтра. На завтра опять не принял. Походил с недельку Комаров к нему да и бросил. Так и не принял его Рыжов, так и не помог своему бывшему благодетелю. А Комаров вскорости помер. Вот какие дела бывали, Дениска… – скорбно заключил дед Северьян.
Денис долго сидел молча и вдруг спросил.
– А как же ты разорился?
– Я?
– Да.
– Пропил все… – коротко ответил дед.
Денис посмотрел на него с сожалением. Не потому, что ему жалко было дедовского богатства, а потому, что дед так нелепо расстался с ним.
– Так бывает… – ответил дед, вставая… – бывает, Дениска, у нашего брата это. Вожжа под хвост попадет – и конец.
– Нет, не хочу я быть богатым, – заключил Денис, тряхнув головой, – стыдно как-то быть богатым.
– А кем же ты хочешь быть?
– Не знаю… Лоцманом бы хорошо… Или вот книги… книги я люблю.
– Книжки, Денис, – книжками, а от Волги, брат, отрываться не надо. Это – кровь наша и плоть наша, – сурово сказал дед Северьян, – лоцманского в тебе больше. Стезю свою человек соблюдать должен.
С крыльца сбежал Ананий Северьяныч, остановился, почесал спину.
– Дениска! Ты долго тут прохлаждаться будешь? А кто за смолой поедет в слободу? Смолить лодку-то будем аль нет? Забирай весла и поезжай сиим моментом…
– Ох, я и забыл! – спохватился Денис и пошел в дом отнести книгу.
Ананий Северьяныч посмотрел ему вслед и покосился на деда.
– Вы, папаша, стало быть с конца на конец, сами в раздумье ходите и внука к безделью приучаете.
– Не указуй мне, Ананий, не указуй… – тихо попросил дед Северьян и отвернулся от сына.
Ананий Северьяныч постоял, подумал, достал из-под рундука ящик с инструментом и заковылял к погребу починять крышу.
XII
Гриша Банный, пропадавший где-то со второго дня праздника, снова вернулся в Отважное. Узнав об этом, следователь Макаров решил немедленно допросить его еще раз. Он проверил показания сапожника Ялика: действительно, из пивной Гриша отлучался как раз в часы убийства, и, таким образом, его алиби оставалось темным пятном в деле. Макаров редко вызывал подследственных к себе, он любил посещать их на дому, чтобы входить непосредственно в круг их обстановки, интересов и знакомств.
Моросил дождь. Поскальзываясь на морской глине тропинки, шедшей с горы к колосовской бане, Макаров судорожно хватался за портфель, боясь, что уронит его в грязь. Старая, прогнившая и покрытая зеленым мхом бревенчатая баня тонула в кустах густой бузины. Из досок крыши, почерневших и проломленных в нескольких местах, торчала осока. В пятидесяти шагах от бани тихо шелестела прибрежным гравием сумрачная Волга. По мутному оконцу бегали черные мокрицы. На покосившейся некрашеной двери висел тяжелый замо́к – баню топили только по субботам.
Словно уродливый гриб, прилип к ее восточной стене куток, в котором жил Гриша Банный. Куток этот был сооружен из самого разнообразного материала: из досок, бревнышек, кирпичей, камней, кровельного железа…
Макаров толкнул шаткую дверцу и попал прямо в каморку, потрясенный ударившим в нос запахом прели, сырости и тухлой рыбы.
Гриша сидел на полу, окруженный фиолетовыми трупиками рыб, и огромным косарем отрубал им головы… Тараканы, тихо наблюдавшие со стен сию немудреную экзекуцию, при входе Макарова шарахнулись в свои убежища, сталкивая второпях друг на друга на пол. Гриша, держа за хвост леща средней величины, занес было косарь, чтобы свершить очередную казнь, но, заметив носки хромовых сапог, появившихся в поле его зрения, вскочил, испуганно вращая белесыми глазами.
– Чем это вы занимаетесь? – спросил следователь, садясь на единственную колченогую табуретку и все еще никак не придя в себя от охватившего его головокружения, немедленно после того, как он переступил порог кутка.
– А вот рыбку… к общему знаменателю привожу-с… лишаю ее, так сказать, органов мышления, непригодных в настоящий момент к употреблению в пищу, ибо головки их разложением одержимы-с… Чем могу служить?
Следователь, обращаясь почти ко всем на «ты», Грише почему-то говорил «вы». Как-то язык у него не поворачивался сказать Грише «ты».
– Есть у меня к вам еще несколько дополнительных вопросиков, касающихся убийства Мустафы Ахтырова. Садитесь. Что вы стои́те?
Гриша выронил косарь и медленно опустился на край дощатой койки, покрытой рваным одеялом. Кончики тонких пальцев мелко задрожали.
– Чем могу-с… – пролепетал он.
– Да ничего особенного, – спокойно сказал следователь, косясь на Гришины пальцы, – вот есть тут непонятный моментик… Значит, с берега вы пошли прямо в слободскую пивную. Так?
– Да… в пивную, того-с…
– Жигулевского пива выпить? – ободряюще улыбнулся следователь.
– Жигулевского пива-с…
– Так. И все время, до пяти часов вечера, вы сидели в пивной?
– Как я уже имел удовольствие вам докладывать на нашей первой мирной беседе… до вечера, то есть до пяти часов, я именно там пребывал-с.
– И никуда не уходили?
Гриша смутился, густо покраснел и через силу выдавил:
– Никуда-с.
– Никуда? – возмутился Макаров.
– Пожалуй – никуда.
– Лжете! И лжете неумело, потому что краснеете. Вот я вам сейчас прочту показания вашего собутыльника, сапожника Якова Меджитова.
Следователь порылся в портфеле, достал показания Ялика и начал читать:
– «…посидев немного и выпив кружку пива, Григорий Банный вдруг вскочил, куда-то ушел и вернулся только через час…»
– Оптический обман… – бледный, как новина́, прошептал Гриша.
– «…он был какой-то не в себе; на лбу у него была свежая ссадина…» Правильны эти показания или нет? Как по-вашему?
– Да… правильны… – чуть слышно проговорил Гриша.
Следователь даже вспотел от удовольствия: все становилось ясным.
– Где вы были?
Гриша молчал.
– Я вас спрашиваю, где вы были?
– К Аксинье Тимофеевне ходил… – снова краснея, ответил Гриша.
– К какой это Аксинье Тимофеевне? – бешено крикнул следователь, предчувствуя катастрофу.
– Ее люди по глупости своей, свойственной вообще двуногим, называют Аксюшой-дурочкой… И напрасно, ибо она далеко не глупый человек-с.
– А что вы у нее делали? – багровея, закричал еще пуще Макаров.
– То есть, как это… что? – скромно потупив глаза на леща, смутился Гриша.
– Да! Что? Что вы там делали, я вас спрашиваю?
– По интимным делам-с…
– По каким таким интимным делам?
– Предложеньице я ей делал, с вашего позволения, весьма интимного свойства. Замысел этот, доложу я вам, созрел у меня еще на Пасху… И первое наступление в этом направлении я повел весной, в лодке, когда мы ехали вдвоем с Аксиньей Тимофеевной через Волгу, и даже попытался, к моему стыду, тут же, в лодке, провести сие намерение в жизнь путем небольшого усилия с моей стороны-с… Но был жестоко побит кормовым веслом и до самого прибытия в село находился в бессознательном состоянии, лежа на дне лодки, как раздавленный ногою путника червяк-с… Однако сия первая неудача не остановила меня в моем намерении. В тот печальный день, когда зарубили Мустафу Алимыча, я имел очень приятный разговор с Аксиньей Тимофеевной на берегу. Рассказав ей несколько веселых анекдотов из области физики, знания в которой почерпнуты мною из книги Поморцева М. М. еще в тысяча девятьсот двадцатом году, вызвав, таким образом, улыбку на лице Аксиньи Тимофеевны, я осведомился: не могу ли я прибыть к ней в гости. Она ничего не ответила, только легко ударила меня мокрым бельем по лицу-с… Я перевел это движение как душевное кокетство и как знак согласия с ее стороны. Вот почему, выпив кружку пива, я немедленно покинул сапожника Ялика, отправился к Аксинье Тимофеевне и целый час провел не на земле, доложу я вам, а на небе-с… Аксинья Тимофеевна были очень добры и многое позволили мне, о чем из скромности умолчу… Но счастие, доложу я вам, как и все на земле, недолговечно: с полдней пришла их старушка, то есть мамаша, и, пробравшись как тать, на сеновал, где мы с Аксиньей Тимофеевной возлежали на ароматном сене, сия старушка попыталась накинуть на меня петлю, заранее изготовленную из вожжей и, таким образом, лишить меня возможности двигаться. В случае удачи подобной операции, о дальнейших намерениях старушки не могу сообщить, ибо она мне их не поведала. Но судя по отдельным обещаниям в виде злобных выкриков, как-то: «удавлю поганого соблазнителя честных девушек в хлеву, на глазах у коров…», судя по этому обещанию, ее намерения не предвещали ничего хорошего для меня-c… Движимый исключительно острым в таких случаях инстинктом самосохранения, я сравнительно ловко ускользнул от брошенной на меня большой петли, удивительно напоминавшей ковбойскую петлю, коей ловят диких мустангов, и прыгнул в длинный и узкий ящик, по которому, как вам известно, спускают сено в хлев. При падении ушиб, замечу вам, колено и лоб… В глазах произошло светопредставление, как при разрядке лейденской банки-с… Открыв дверцу, я молниеносно и легко, как белоснежная чайка, выпорхнул в хлев и вступил обеими ногами в нечто коровье, о чем умолчу. Из хлева я пробрался на двор, со двора – на улицу и очень быстро побежал по-за домами назад в пивную, подгоняемый, как кнутом, воспоминаниями о петле для мустангов. В высшей степени огорченный сим печальным недоразумением, происшедшим, доложу я вам, главным образом по вине старушки и ее странного поведения, я пришел в вышеупомянутую пивную в состоянии крайней меланхолии, которая, как я теперь понимаю, и показалась подозрительной моему другу сапожнику Ялику-с… И долго еще после этого мучили меня черная меланхолия и кошмарные видения по ночам: мне снились каждую ночь прерии и скачущие ковбои, лица коих удивительно напоминали искаженное гневом лицо старушки-с… Кстати, о сновидениях; не приходилось ли вам в жизни наблюдать такую комбинацию: если обыкновенному козлу сказать на ухо перед сном какую-нибудь двусмысленную вольность, то ночью, около двенадцати часов, упомянутый козел громко закричит, и в его блеянии вы сможете отчетливо услышать именно нецензурную часть вашей двусмыслицы… Вот попробуйте как-нибудь на досуге устроить над вашим домашним козлом подобный эксперимент, и вы будете вознаграждены чудесными открытиями из области козлиной психологии…
Следователь безнадежно махнул рукой, крепко выругался и, схватив портфель, выбежал, как ошпаренный, из кутка.
Гриша Банный пожал худыми плечами, тихо притворил дверь и отрубил косарем голову лещу средней величины.
– Оптический обман, а не человек-с…
XIII
Настя Потапова дала согласие Кириллу Бушуеву выйти за него замуж. Свадьба состоялась в середине июля, после Петрова дня. Единственная церковь, сохранившаяся в округе, находилась в селе Спасском, в пяти километрах от Отважного, но венчаться, несмотря на уговоры родителей, молодые наотрез отказались, – боясь, что засмеют товарищи и подруги. Брак был заключен гражданским порядком в сельсовете. Но встречали их из сельсовета все-таки с иконой, которую держал отец Насти, Илья Ильич, глубоко и искренне верующий в Бога старик.
День выдался солнечный, но не жаркий, с ветерком. Свадьбу справляли в доме Потаповых. Поначалу думали справлять у Бушуевых, но, подсчитав гостей, которых набралось около тридцати человек, решили, что в бушуевском доме места на всех не хватит. Денег наскребли достаточно. Дали и Бушуевы, дали и Потаповы. Дал пятьсот рублей и дед Северьян.
Из сельсовета молодые ехали на тарантасе, запряженном парой жеребцов и взятом напрокат у председателя колхоза соседней деревни. За кучера был сам дружка – закадычный друг жениха Мотик Чалкин. Он лихо подъехал к потаповскому дому, врезался на полном скаку в пеструю, разряженную толпу гостей, ожидавших молодых, круто осадил, прыжком соскочил с козел, небрежно поправил на левом плече вышитое белое полотенце и развязно подал руку невесте.
– Принимай молодых! – закричал он. – Народ, р-разойдись!.. Дай законно сочетавшимся в дом пройти!.. Денис, убери грабли с дороги! Кой дурак их тут поставил?
– Не больно законный брак-от, не больно законный! – качала головой тетка Таисия, стоявшая в толпе гостей. – Без Божьего благословения законного брака быть не может.
Молодые прошли в дом. Высокий и сутулый Илья Ильич благословил их, блеснул слезой, посетовал, что нет жены, которая посмотрела бы на свадьбу дочери, порадовалась бы вместе с ним: схоронил он жену три года назад. Гости стали рассаживаться за накрытые столы. Под иконы, в передний угол просторной, но теперь казавшейся тесной горницы, в конце первого стола (всего было два) посадили молодых.
Кирилл блестел шелковой голубой рубахой и подсахаренными волосами. Он был вдвое выше своей невесты, маленькой, белобрысенькой, бледненькой и плохо понимавшей свою роль девушки. Она все время молчала, тупо и невесело посматривала на оживленных гостей и с нетерпением, видимо, ожидала окончания нерадующей ее церемонии.
Но дело только начиналось.
– Ну-к, что ж, поздравим, стало быть с конца на конец, молодых! – крикнул Ананий Северьяныч.
Держа в руке маленький стаканчик, он подошел к сыну, крепко расцеловал его, вытер рукавом рот и поцеловал невесту. От охватившего его радостного чувства он хотел было почесать спину и закинул уже руку через плечо, но быстро отдернул ее назад – неудобным показалось чесаться на свадьбе. За ним потянулись целоваться с молодыми Илья Ильич, Ульяновна, родня, гости…
Выпили все дружно, с покрякиваниями, со смаком. Ананий Северьяныч за всю свадьбу только и выпил этот первый маленький стаканчик, больше, несмотря на уговоры гостей, не пил, – знал, что нельзя, иначе запьет мучительным и долгим запоем, а запивать летом не хотел. Зато Илья Ильич напился быстро и основательно.
– Ананий! – кричал он в ухо Бушуеву. – Теперь родня мы с тобой… Кто знал, а?
Кирилл облизывал губы и глупо ухмылялся.
Дед Северьян сидел возле двери на конце стола рядом с Денисом, не пил, но усиленно подливал водку в стакан внука.
– А ну, бурлак, посмотрю я, какой ты крепости на винцо. Есть ли в тебе бушуевская закваска.
– Дедушка, сам-то ты не пьешь… А меня учишь…
– Я старик, а ты молодой.
Пил Денис так много первый раз в жизни и с великим удовольствием. Щеки его заливал румянец, карие глаза блестели. В голове шумело. На сердце было радостно и легко, гости казались хорошими, близкими, радушными. Он хотел что-нибудь сочинить, частушку какую-нибудь, и пропеть ее вслух, но голова плохо соображала, и придумать он ничего не мог, как ни бился.
Мишка Потапов поминутно подходил к сестре, дышал ей в лицо водочным перегаром и целовал в губы.
– Отгуляла сестрица… Теперь – мужняя жена!
Хватал гармошку, неистово растягивал красные меха и жарил «барыню». Мотик Чалкин, выбрасывая кривые ноги, плясал вприсядку и напевал:
Ой, барыня, барыня,Расскажи, сударыня,Как в двадцатом барыняУтикла, сударыня?..– Мотик! Ты тут революцию не разводи! – прикрикнул на него Ананий Северьяныч. – Пой, стало быть с конца на конец, что душе приятно.
Мишка Потапов оборвал «барыню», сделал несколько переборов и басом, покрывая шум голосов и звон стаканов, запел:
…Эх, вниз по Во-о-лге реке,С Нижня Но-о-вгорода-а…И подхватили дружно гости, и полилась за душу хватающая песня, широко и могуче, как вешний поток, выливаясь на улицу из раскрытых настежь окон:
…Снаряжен стру-у-ужокКак стрела-а лети-ит…Пели все: и молодые, и старые, и мужчины, и женщины; пели, переживая песню, закрывая глаза и раздувая ноздри.
…Как на том на стружке,На снаря-а-аженном,Удалы-их гребцовСорок два-а сидят…Под окнами, цепляясь за палисадник, слушали мальчишки. Взрослые останавливались, коротко бросали:
– Хорошо поют.
– Поют, черти… Не смотри, что пьяные.
Дед Северьян подливал внуку то водку, то пиво, то смородинную настойку.
– А ну-ка, бурлак, хвати вот этого.
– Д-давай, дедушка!.. Мне в-все нипочем… – лепетал заплетающимся языком Денис. – Мне в-все равно… Я в-все могу пить… Почему это у тебя борода шире стала? А Кирюшка пополам колется и опять с-складывается… П-почему это? А? Дедушка?
– А это Кирюшка перед женитьбой воздуху набирается.
– А з-зачем он воздуху набирается?
– Чтоб силы прибавилось.
– А зачем, чтоб силы прибавилось?
Дед улыбнулся изуродованной губой и предложил:
– А ну-ка, Дениска, встань да пройдись по одной половице.
– П-пройтись?
– Попробуй.
Денис с невероятными усилиями встал, но голова так закружилась, так завертелось все вокруг: и комната, и столы, и гости, – что он судорожно схватился за плечо деда, чувствуя в то же время страшные спазмы в животе. Дед Северьян схватил его в охапку и быстро вынес на крыльцо. В ту же секунду изо рта и носа Дениса хлынуло что-то жидкое, противное, захватывающее дыхание. Придерживая голову внука за копну белокурых волос, дед Северьян старался перегнуть его тело через перила, чтобы не запачкать крыльцо. Выбежавшая вслед за ним Ульяновна набросилась на старика:
– Ой, дурень! Ой, старый леший! Глядико-сь, что сотворил с мальчонкой… Креста на тебе нет.
– Ничего, Ульяновна… Поболеет маненько, да опять здоровый будет, а вот вино закается пить надолго.
– Дедушка… помру я… обязательно помру… – стонал Денис.
– Не помрешь, даст Бог, – утешал его дед, – вот немного полегшает, опять пойдем водочку пить…
Денис рванулся всем телом из рук старика.
– Не пойду!
– Пойдешь.
– Не пойду! Лучше убей меня здесь…
– Да не мучь ты его, Христа ради! – умоляла сердобольная Ульяновна, – отведи в избу да спать положи.
– Зачем спать? Погулять еще надо, – советовал дед.
– Ой, дедушка… ой, миленький… отведи ты меня домой… – молил Денис.
Дед Северьян по-молодому весело блеснул глазами, обнял внука за плечи и повел домой, к великому утешению матери. По дороге он тихо спрашивал у Дениса:
– Будешь еще пить?
– Нет.
– То-то… Вино, бурлак, наша русская смерть. Может, брат, вся моя жисть другой бы стежкой пошла, если б не эта погибель…
Денис крепко прижался к старику, ему было тепло и уютно. Вечерело. На небе зажиглись первые бледные звезды.
Свадьба затянулась далеко за полночь. Обошлось все по-хорошему: без скандалов и драк. Ночевали молодые в потаповском доме, в чулане, куда была поставлена двухспальная кровать с высокой пирамидой из белоснежных подушек.
Ахтыровых на свадьбе не было, – не рискнули пригласить, боясь свести их с дедом Северьяном за хмельным столом. А раньше дружба была крепкая…
XIV
Семейная жизнь Алима не налаживалась. Казалось бы, что после смерти Мустафы общее горе должно было сблизить мужа и жену хоть на некоторое время. Но вышло наоборот: Манефа стала еще больше ненавидеть мужа. Все в нем внушало ей брезгливость и отвращение: и побритая голова, и хромовые сапоги, и манера ходить, садиться, есть… Алим страдал, – страдал тяжело, болезненно. Манефа пробовала иногда пересилить неприязненное чувство к мужу, старалась не видеть в нем того, что ее раздражало, старалась, хоть бы внешне, быть внимательней к нему, но это длилось недолго, до первой вспышки сердца, когда прорывалось настоящее, искреннее, злобное, неудовлетворенное – и все снова шло к чёрту. Неделю-две Манефа видеть не могла мужа. Чуткий Алим в этот период вражды избегал попадаться жене на глаза, не настаивал на своем супружеском праве, терпеливо, сцепив зубы, дожидался своего часа, чтобы со всей страстью измученного человека жадно съесть те крохи иллюзорного счастья, которые иногда бросала ему жена.
Алим знал, что началом конца будет день, когда Манефа изменит ему. Об этом он старался не думать, был не в силах объять всего ужаса, который представлялся ему в этом случае. Но Манефа ему не изменяла. Твердо, с детства, не без участия старообрядки-матери, она знала, что измена мужу непростительна и страшна: это – путь, по которому женщина никогда не придет к счастью. В минуты диких сцен с мужем она иногда обещала:
– Подожди, брошу тебя и уйду к другому!
Говорила она это только затем, чтобы больней уколоть Алима. «Другого» не было, и уходить было не к кому.
– Тогда убью! – предупреждал он.
– И это хорошо: сразу отмучаемся, и ты и я.
Алим подходил к жене, губы его дрожали, в черных глазах – боль и бесконечная нежность.
– Маня, милая, пойми: люблю я тебя, люблю… Жить хочу с тобой… Как мы можем жить! Как хорошо мы можем жить!.. Ну не гони ты меня… не гони, Маня… Что я тебе сделал? За что ты меня ненавидишь? Маня, милая…
Манефа пускала в ход самый сильный козырь, самую острую и жгучую стрелу:
– Я дитя хочу.
Это была неправда. От Алима она даже и ребенка не хотела иметь.
– Так давай возьмем… на воспитание… – раздувая ноздри и тяжело дыша, предлагал Алим.
– Не хочу чужого… Мне свой нужен… Мой! Слышишь: мой, родной, кровный, а не чужой подзаборник!
– Маня..
– Уйди!
– Маня…
– Уйди, говорю… У-у, дьявол бесплодный! – и, сверкнув глазами, она быстро уходила в кухню, набросив крючок на дверь.
Алим сжимал бритую голову короткими пухлыми пальцами и, подкошенный горем и бессильной яростью, валился на постель, закусывая белыми зубами угол подушки…
Жизнь превращалась в ад.
XV
Наступил покос. Земли́ у отважинцев только и было, что заливные луга пониже села. Да, собственно говоря, в земле они и не нуждались, ибо ни они, ни их деды, ни их прадеды земледелием не занимались. Ко́рма требовалось не много – держали только коров, по одной на семью, да некоторые – овец, и заливные луга давали нужный запас сена с лихвой на целый год.
Заря едва занималась, когда отважинцы почти всем селом вышли на покос. Вышел и архитектор Белецкий, находивший в косьбе огромное удовольствие и никогда не пропускавший случая махнуть вместе с народом косой.