Полная версия
Денис Бушуев
– Чичас я тебя, рыжий чёрт, на тот свет отправлю! – орал он на всю улицу. – Заказывай надгробную колесницу!
Но колесница рыжему вряд ли бы пригодилась. Уж если кому надо было заказывать подобный род транспорта, то, пожалуй, самому Мотику Чалкину. Через секунду тот же рыжий детина волочил по земле Мотика за ноги, стараясь выбрать места покаменистее. Голова Мотика подпрыгивала, как мячик. Описав с жертвой небольшой круг, метров в двадцать диаметром, рыжий детина покачал Мотика в воздухе и снова забросил в огород. Больше уже изобретатель надгробной колесницы не поднимался до самого конца сражения.
Прибежавший на шум Гриша Банный стоял за спиной какой-то древней старушки, сокрушенно качавшей головой, стучал от страха зубами и тихо удивлялся:
– Уж не оптический ли обман! Смертоубийство происходит на улице, среди бела дня… Гладиаторы! Смертоносные гладиаторы! Взятие Зимного дворца!
Силы были неравные; карнахинцы дрогнули и побежали к Волге, к лодкам. Отважинцы преследовали их, забрасывая камнями и кирпичами. Денис бежал впереди погони и норовил угодить камнем в своего врага – паренька в синей косоворотке. Один раз это ему удалось: камень попал в спину преследуемого, но последствия были ужасны.
Он упал и остался лежать недвижим. Денис подбежал к нему и хотел было для полного уничтожения дать врагу крепкого пинка, но паренек вдруг схватил его за ногу, швырнул наземь и заколотил каблуками по голове Дениса с такой быстротой, точно отплясывал камаринскую. Денис уже не думал о том, чтобы подняться, он старался только как-нибудь руками защитить голову от сыпавшегося на него града ударов. Насладившись мщением, паренек присоединился к своему арьергарду, оставив на окровавленной траве свою раздавленную и уничтоженную жертву.
Карнахинцы попрыгали в лодки и, работая веслами изо всех сил, поплыли восвояси. Отважинцы долго и победно шумели на берегу, обещая дать баню врагам на Ильин день с вооруженным вторжением в самое село Карнахино.
IX
Денис с непомерно распухшим носом, с многочисленными синяками и ссадинами, с перевязанной рукой лежал в горнице на кушетке. Еле разлепляя опухшие синие веки, он видел двигающуюся по комнате с причитаниями и оханьями Ульяновну и слышал стоны брата, лежавшего на кровати в кухне. Ананий Северьянович бегал от сына к сыну, усиленно чесал спину и торжествовал:
– Так вам, стало быть с конца на конец, и надо, стервецы! Надо б еще поздоровше отколотить вас, чтоб в другой раз не лезли в драчу… Ишь герои нашлись! Р-разинцы!.. Да вам, сукиным детям, головы поотрывать надо!
Потом подносил к лицам сыновей изорванную в клочья одежду и визжал:
– Это что такое? А?! Денег-то оно, это самое, сто́ит аль нет? Как, по-вашему, зимогоры: сто́ит? А? Говори! Отвечай! Молчите? То-то. Разве это одежда? Псу она теперь под хвост и то не годится… Пол бы вытереть, да пол жалко.
Швырял остатки былой роскоши в угол и уже тихо, но злобно предсказывал:
– Погодите, еще когда-нибудь забьют вас до смерти… Забьют, и очинно скоро, при таком вашем сучьем поведении…
– Да оставь ты их, Христа ради, – просила добрая Ульяновна, – на них и так сил нет смотреть от жалости… Того и гляди, Богу душу отдадут.
– И пущай, и пущай отдадут… – тряс бородкой Ананий Северьяныч, – не заплачем!
– Грех тебе, старик, говорить такие слова.
– Ничего не грех! – упрямился Бушуев и вдруг с новой силой начинал кричать:
– А им не грех отцовское добро растрачивать?! Совесть у них, стало быть с конца на конец, у подлецов, есть али нет?!
– Я костюм с флота привез… – робко оправдывается Кирилл.
– С флота?! – подхватывает старик и бежит из горницы в кухню, – с флота, говоришь? А в чем ходишь по будням? В моем ходишь! Что ты делаешь? Чем деньги зарабатываешь? У-у, дармоед! Хоть бы на работу куда поступил, чёрт долговязый… Женись и отделяйся – вот мое последнее слово!
– Мамаша! – негромко зовет Денис. – Перемени тряпочку на лбу… опять горячая стала.
Ананий Северьяныч спешит в горницу.
– Тряпочку захотел? А вожжей не хочешь? Я те дам тряпочку! Сопляк, шашнадцать лет, а туда же – в драчу лезет…
– Оставь ты его, оставь! – просит Ульяновна, забирая тряпку с головы Дениса.
– Да я в твои годы не знал, как и кулаком, стало быть с конца на конец, махнуть.
– Молчи уж! – вдруг переходит в контрнаступление жена. – А на Петров день, помнишь, как тебя отделали в Спасском? Забыл небось…
Ананий Северьянович, не ожидавший удара с фланга, стушевывается и растерянно бурчит:
– Так это когда ж было? Все ты путаешь, старая дура… Я уж того, женатый, чать, был…
– Парнем ты ходил, а не женатым был, вот что… Годов, чай, осьмнадцать было, не боле…
– А ну вас к лешему! – машет рукой Ананий Северьяныч и бежит в сени, но тут же возвращается, просовывает в дверь голову и замечает:
– Путаешь ты, дура, путаешь… Двадцать первый мне тогда шел…
К вечеру пришел дед Северьян. Постоял возле Кирилла, помолчал, прошел в горницу и тяжело сел в ногах у Дениса. Голубые глаза блестели смехом.
– Лежишь, бурлак?
– Лежу.
– Крепко отходили?
– Ага..
Дед погладил пепельную бороду, сунул ус в рот, пожевал.
– Ты головой умеешь бить?
– Нет… – вздохнул Денис и подумал о том, какой он несчастный, даже дед и тот пришел его мучить. Подумал и отвернулся к стене.
– А ты научись, дуралей. Когда одолевают в драче и под рукой ничего тяжелого нет, тогда это лучший манер – головой.
– Да я упал, а он тут на меня и навалился! – не выдержал Денис, снова поворачиваясь к деду.
– А падать, бурлак, не надо… Это хуже всего. На ногах надо крепко стоять… Болит рожа?
– Болит… болит, дедушка, – вздохнул Денис, услышав знакомые теплые нотки в голосе и словах старика.
– Ничего, подживет… А девки, брат, на тебя теперь не заглядятся. Девки, они красоту не такую любят.
– Ах, оставь меня, дедушка! – обиделся Денис.
– Ну, лежи, лежи… – примирительно сказал дед Северьян вставая. – А рожу ты, бурлак, береги… Она у тебя, рожа-то, от Бога. А что Богом дадено – беречь надо…
Скрипя половицами, он тяжело зашагал в кухню.
– Мамаша! – позвал Денис.
– Чего тебе?
– Мамаша, дай-ка мне на минутку зеркало…
X
Архитектор Белецкий каждое лето отдыхал со своей семьей в Отважном на собственной даче. Зимой Белецкие почти никогда не приезжали в Отважное, и в качестве сторожа оставался на даче учитель Митрофан Вильгельмович Квиринг. На лето он снова переезжал в свою маленькую и неуютную комнатку в здании школы.
Белецкие любили Волгу, а для дочерей, Жени и Вари, переезд в Отважное из наскучившей за зиму Москвы был настоящим праздником.
Небольшая деревянная дача с открытой верандой стояла на обрыве, на самом берегу Волги, утопая в кустах жасмина и сирени. Ее яркая красная крыша была далеко видна с реки.
Спустя неделю после приезда Белецкий и Анна Сергеевна сидели на веранде, пили чай, наслаждались теплым вечером, красным закатом и земляникой. Огромное раскаленное солнце падало в Заволжье, прямо на острые пики темной полоски елового леса, окрашивая в фиолетово-красный цвет небо и реку. На высоких березах шумели грачи, готовясь ко сну. По улице, вздымая клубы горячей пыли, брело стадо коров, и пастух Архипыч волочил за собой длиннющий пеньковый кнут.
– Домой, родименькие, домой… Погуляли, погрелись на солнышке, а теперь домой… – подгонял он стадо.
Белецкий блаженно допил последнюю чашку чая, откинулся в плетеном кресле и закурил папиросу.
– Боже, Аня, как хорошо! Как хорошо! Знаешь, давай нынче и сентябрь здесь проживем.
– Ах, оставь, пожалуйста, глупости, – улыбнулась Анна Сергеевна, – ведь это только одни слова, а вот погоди, наступит август, и ты запросишься в Москву. Знаю я…
– Уверяю тебя, что в этом году я хочу подольше здесь пробыть.
– А я уверяю тебя, что это одни слова. Сначала будешь ныть, что погода испортилась и рыба перестала ловиться, потом вспомнишь о проекте «Дворца пионеров», конца которому, кажется, никогда не будет… и так далее, и так далее.
– Ну нет! К чёрту все дворцы на свете! Будем отдыхать и наслаждаться Волгой. Кстати, Аня, возьми опять прислугу, а то из твоего отдыха ничего не выйдет: эти бесконечные приготовления чаев, обедов, уборки комнат…
– Нет, в этом году я никого не собираюсь нанимать.
– Почему?
– Потому что – стыдно. Две взрослые дочери и вдруг – прислугу им еще. Ну, я понимаю – в Москве, там другое дело, там у них школа, занятия музыкой, а здесь бесконечный праздник. Пусть поучатся и женскому делу.
– Ну это, впрочем, твое дело. Как знаешь… Денис! – закричал вдруг Белецкий, увидев мелькнувшую за низеньким забором белокурую голову, – а ну-ка, иди сюда, братец, я тебе сейчас пропишу…
Денис хотел было дать стрекача, но сообразил, что теперь уже поздно, открыл калитку и боком, нерешительно подошел к веранде.
– Проходи, проходи… Садись и рассказывай, – приказал Белецкий, – почему ты до сих пор к нам не появлялся? Постой-ка! Повернись! Гм… Что это у тебя, братец, за египетские иероглифы на физиономии?
Денис покраснел, не зная, что ответить.
– Так…
– Как это – «так»? Это не ответ. Подрался, что ли?
– Ага.
– С кем же?
– А на Троицу, возле школы… с карнахинскими.
– Ах, так и ты в сем Аустерлицком сражении участвовал? – засмеялся Белецкий, сверкая золотым зубом. Улыбнулась и Анна Сергеевна. – Слышал я про это, слышал. Кому еще попало?
– Многим.
– Хочешь чаю, Денис? – предложила Анна Сергеевна.
– Нет, спасибо.
– Почему же?
– Мне идти надо за паклей для дедушки.
– Успеешь. Выпей чашку… На, держи.
Денис осторожно вылил чай в блюдце, долго дул на ароматную темную жидкость и двумя руками поднес блюдце ко рту.
– Читаешь? – спросил Белецкий.
– Читаю.
Стихи пишешь?
– Пишу… иногда.
– Пиши больше, Денис.
Белецкий любил Дениса и считал его способным человеком. Однажды, на рыбной ловле, он услышал от Дениса стихи собственного сочинения, которые очень заинтересовали его. Стихи были еще слабые, ученические, но Белецкий, любивший и понимавший литературу, уловил в них «нечто», что заставило его присмотреться к Денису внимательнее и даже изречь, что «в бурлачонке есть искра Божия». С этого дня он надавал Денису кучу книг и строго следил за тем, чтобы все они были прочитаны.
Солнце совсем скрылось за лесом, и от реки потянуло свежим ветерком. Полоснули потемневшее небо стремительные чирки. Над водой заплавал белесый туман. Вприпрыжку, заливаясь смехом и размахивая полотенцами, прибежали с Волги Женя и Варя. Поздоровались с Денисом, наскоро чмокнули губами лбы родителей, продрогшие сели за стол и, обжигаясь, принялись пить горячий чай.
– Накупались до полусмерти! – качала головой Анна Сергеевна. – Ну разве так можно? Губы синие, носы синие, вместо рук – какие-то гусиные лапы…
– И ничего мы, мамочка, не замерзли… просто так, – отвечала младшая дочь Варя, стуча зубами по краю чашки. Худенькая, веснушчатая, с прямыми длинными ресницами вокруг влажных, по-детски синих глаз, она казалась моложе своих четырнадцати лет.
Старшая, Женя, была совсем взрослой девушкой с огромной черной косой и полной красивой грудью. Она в этом году кончила девятый класс и собиралась поступить в Московский университет на биохимический факультет.
– Вот простудитесь, тогда возись с вами, – ворчала мать.
– Да, новости! – вспомнила вдруг Женя. – Мустафу Ахтырова зарубили недавно топором. Нам Финочка Колосова сказала…
– Кто это Мустафа Ахтыров? – морща лоб, спросил Белецкий.
– А помнишь, папочка, мы ездили с тобой в прошлом году в Татарскую слободу и заходили в кооператив купить ниток для мамы. Так вот этот приказчик, черный такой… в феске. Помнишь? – залпом выпалила Варя, боясь, что не она первая, а Женя напомнит родителям, кто такой Мустафа Ахтыров.
– А-а-а… помню. Как же, очень хорошо помню… Кто же его убил и за что?
– Неизвестно. Следствие еще не закончено, – ответила Женя, облизывая ложку с вареньем.
Денис заерзал на стуле, встал, комкая в руках серую кепку. Ему неприятно было слышать разговор об убийстве.
– Спасибо. Мне идти надо.
– Что так скоро? – удивленно спросил Белецкий. – Нет, ты еще посиди маленько. Я хочу у тебя кое-что спросить. Какие ты, например, книжки за зиму прочитал?
Динис сразу оживился и даже снова сел.
– Много.
– Перечисли.
– Так… значит, «Домби и сын», потом – «Я люблю».
– Стой! – оборвал его Белецкий. – А кто автор «Домби и сына»?
Денис задумался.
– Нет, не помню, – решил он наконец.
– А я знаю! – подхватила Варя. – Это Чарльза Диккенса.
– Правильно! – одобрил отец. – Дальше! Какую вторую ты назвал? Только когда говоришь названье книги, то всегда говори и фамилию автора… Так как там?
– «Я люблю». Кажется, этого… как его… Авдеенко.
Белецкий поджал губы.
– Не знаю. Не читал. Вы, девочки, читали?
– Я читала, – кивнула головой Женя, – странная вещь. Как будто бы и ничего написана, и язык хороший, и образы запоминаются, но чего-то не хватает.
– Он что – современник? – спросил Белецкий.
– Да, конечно. Бывший беспризорник, между прочим.
Денис жадно прислушивался к разговору дочери с отцом. Кое-что ему было непонятно, а спросить он постеснялся. Что такое, например, «образы»? И решил, что спросит у Белецкого наедине.
– Хорошо, дальше. Что еще ты читал?
Денис стал перечислять длинный ряд книг, прочитанных им за зиму. Тут были: Майн Рид, Гюго, Бунин, Катаев, Шолохов, Киплинг, Есенин, Маяковский…
– Скажи, Денис, а кто тебе больше понравился, Есенин или Маяковский?
– Есенин.
– Почему?
– У Есенина все красиво… понятно, а Маяковский… он совсем непонятный, рубит как-то… а что к чему – не разберешь.
– Ну, ты еще не дорос, очевидно, до Маяковского. Маяковский – большой, очень большой поэт. Запомни это. Вот ты подрастешь, научишься понимать его и тогда согласишься со мной.
– А мне, папа, он тоже не нравится, – заметила Женя.
– Значит, и ты ничего не понимаешь.
– А мне он просто чужд и неприятен, – вставила Анна Сергеевна.
– Неприятен? – оживился Белецкий, поворачиваясь к жене. – Чем же он неприятен?
– Ты сам великолепно знаешь чем. Ну хотя бы вот этой строчкой: «Делайте жизнь с Феликса Дзержинского…» Нашел тоже пример, с кого делать жизнь. Назвал бы, скажем, Ломоносова, Менделеева, Эдиссона, Пржевальского, а то… заплечного мастера.
– Все это довольно сильно и убедительно, – согласился Белецкий, – пример, конечно, убийственный. Но видишь ли, Аня, в чем дело. Позволь я тебе изложу свою точку зрения на Маяковского. Ты затронула самую больную сторону творчества поэта – идейную; о ней мы и будем говорить, она-то и есть самое уязвимое место, ибо спорить о Маяковском как о поэте-мастере, я думаю, нам нечего. Можно признавать или не признавать формальную сторону его творчества, но отрицать, что он мастер, – нельзя. Прежде всего, позволь задать тебе вопрос: что послужило, по-твоему, мотивом к самоубийству?
– Неудачная любовь! – ответила за мать Женя.
– Очевидно, так, – подтвердила Анна Сергеевна.
– Да? – улыбнулся Белецкий. – «Любовная лодка?». Нет, дорогие мои, не это. То есть, конечно, с одной стороны и это, но мне кажется, что есть и другая причина, более сложная и глубокая. Маяковский был, прежде всего, человек искренний и прямой…
– Что? – удивилась Анна Сергеевна.
– Да, Аня, искренний. Очень искренний. И в этом-то вся суть дела. Ведь в каждой строчке, в каждом его слове сквозит искренняя большая вера в глубокий смысл того, что происходит в нашей стране.
– Ах, ты имеешь это в виду. Не спорю, – согласилась Анна Сергеевна.
– А вот представь: постепенно эта вера начинает угасать. Поэт побывал заграницей, сравнил кой-что. Он ждет, а воз ни с места. Только слова, слова и слова… И самое страшное состоит в том, что он – один из самых активных ораторов. И происходит чудовищное прозрение. Оказывается, что мельница, на которую он годами лил воду, сомнет не только его, но и миллионы других, тех, кого он так пылко звал за собой в своих произведениях… Теперь скажи, этого кризиса мало, чтобы в один прекрасный день покончить с собой?
Все молчали. Молчал и Денис, увлеченный горячей речью архитектора.
Он далеко не все понял из сказанного Белецким, но где-то в душе бессознательно уловил смысл его слов, и ему стало жаль погибшего поэта.
И еще уловил он, что разговор шел не только о Маяковском, а о чем-то гораздо большем и важном!..
Сумерки сгущались. Печально курлыкнув, пролетела одинокая чайка. По Волге тихо плыла лодка, отчетливо слышались в тишине всплески весел. Это ехал Ананий Северьяныч зажигать бакена. Белецкий долго следил за ним, попыхивая папироской.
– Не отец ли едет?
– Отец, – ответил Денис.
– А как твои комсомольские дела?
Денис вздохнул.
– Выгнали меня из комсомола.
– За что? – в одно слово спросили все члены семьи.
– А вот за драку… На Троицу.
Белецкий улыбнулся.
– Это, брат, плохо. Это тебе может сильно помешать в дальнейшем пробивать дорогу в жизнь. Постарайся искупить свою вину и поступи снова…
– Не одного меня выгнали, а и Мотика Чалкина и Мишку Сутырина. Ваське Годуну предупреждение сделали.
– А почему же вас без предупреждения выгнали?
– Нам еще весной секретарь ячейки предупреждение сделал.
– За что же?
– Мотику и Мишке за то, что из погреба Онучкина ведро со сметаной сперли…
– Не «сперли», а «украли», – поправил Белецкий.
– Ну, украли.
– И без «ну», пожалуйста. А ты за что выговор получил?
– А за это… как ее… за другую драку.
Все дружно рассмеялись.
– Опять за драку? – нахмурился Белецкий.
– В школе еще. Перед зачетами. Так, чепуха. С одним татарином подрался. Вот через это мне предупреждение и сделали.
– Не «через это», а «за это», – солидно поправила Варя, подражая отцу.
Денис мельком взглянул на нее и замолчал. Белецкий встал, прошел в комнату и через минуту вернулся, держа в руках толстенного роскошного Шиллера. Протянул книгу Денису.
– Читал?
– Нет.
– Тогда бери. Это я для тебя привез. Только чур не замарай, не порви.
– Нет, что вы!
Денис наскоро попрощался, нахлобучил на растрепанные волосы кепку и, держа книгу, словно икону, бросился бегом к калитке сада.
– Ой, парень, ой, парень… – покачал головой Белецкий.
– А красивый будет молодец, – предсказала Женя.
– Ну конечно, что-что, а это ты заметишь, – пошутила мать.
– Мама, я спать хочу… я так устала. И читать не буду, прямо в постель… – сообщила Варя и громко зевнула.
Над Татарской слободой взошла желтая луна и заполоскалась в посветлевшей Волге. Вспыхивали огоньки бакенов. На приплеске уютно кричали кулички. Запахло свежестью и клейкими листочками тополей.
Наступила ночь.
XI
Как ни любил Денис общество Белецких, но больше всего любил быть вместе с дедом Северьяном. У Белецких, несмотря на теплоту и ласку, которой старалась окружить его семья архитектора, он чувствовал себя стесненно, неуклюже, может быть, именно оттого, что старались окружить лаской, с дедом же Северьяном было легко, интересно и, главное, свободно, хоть старик и не особенно-то баловал внука, а временами обходился и сурово.
Когда Денису было шесть лет, дед стал учить его плавать, по-своему, круто. Он брал внука на лодку, отъезжал сажени три от берега и швырял его, как котенка, в воду. Денис таращил от испуга глаза и беспомощно тыкал во все стороны руками и ногами, но как только он начинал пускать пузыри и идти на дно, дед подхватывал его на воздух, давал некоторое время отдышаться и снова швырял. Му́ка эта продолжалась недолго: через два дня Денис улепетывал от старика по воде к берегу, поднимая снопы брызг. Дед тихо ехал за ним и ухмылялся. А через два года маленький белоголовый мальчишка забирался на корму парохода, и когда пароход отходил от пристани, мальчик на ходу прыгал вниз головой в воду, к удивлению и ужасу пассажиров.
Зимой дед любил брать с собой внука в баню. Парился дед долго, часа по два, и жестоко. Лил на каменку воду, нагонял горячего пару столько, что в бане делалось темно, залезал на полок и хлестал себя березовым веником до тех пор, пока на венике не только листьев, а и веточек не оставалось, и красный, как рак, но довольный, выходил голый на снег, чтоб немного «охладиться». Денис, подражая деду, захотел тоже выйти голым на снег. Дед сейчас же согласился на просьбу внука, но предложил ему предварительно проделать то же, что проделывал и он, то есть залезть на полок и попариться. Денис залез на скользкий мокрый полок и чуть не задохнулся, глотая горячий, как огонь, пар. Дед же взял веник и долго хлестал им внука. «Теперь ступай», – сказал он, когда тело мальчика покраснело. Денис спрыгнул с полка и пулей вылетел на снег, ибо почти терял сознание от жары.
К его удивлению, снег казался теплым и мягким, как вата, и было совсем не холодно. Он стоял и смотрел, как быстро таял под его ногами снег.
Дед же, выйдя за ним, взял его под мышку и два раза окунул в сугроб к великому удовольствию Дениса. С тех пор Денис всегда зимой, моясь в бане, выбегал на снег и, приходя домой, замечал, что тело после этого делалось упругим и легким.
Когда он однажды рассказал Белецким о том, как он парится зимой в бане, то Анна Сергеевна пришла в ужас и негодование. Девочки смеялись, а сам архитектор строго заявил ему, что когда-нибудь он заболеет после этого и умрет. Денис передал его слова деду. Дед весело сказал: «В тебе, Дениска, кровь-то, чать, моя, бурлацкая, а не ихняя, рыбья. Оно, конечно, городской какой после этого и окочурится, а мы – нет… Мы не только телеса, а и дух пропарить любим».
Проходя как-то мимо погреба Анания Северьяныча, дед заметил Дениса под кустом бузины с книгой в руках. Дед подошел, кашлянул.
– Все читаешь?
– Читаю.
– Про что ж там пишут?
– Это Шиллер, – ответил Денис, не поднимая головы от книги.
Дед кивнул головой и заложил пальцы за крученый шнур. Подумал и опять кашлянул.
– Гм… Про что, говорю, к примеру, пишут?
– А про всякое… Есть и про разбойников.
– Про разбойников. А про наше житье-бытье ничего там… не подмечено?
– Эта книга немецкая, дедушка.
– A-а… так-так… немецкая, значит. Ну, им, конечно, до нас делов нет. Им что? Своя сторонушка, значит, ближе, – заключил дед Северьян и тяжело опустился на траву возле Дениса. – А разбойников у нас и своих на Руси хватает. И ночных, и дневных. Там какие больше водются: ночные или дневные? Вот у нас на Волге в старину был такой разбойник, Стенькой Разиным прозывался. Сорвиголова. Из казаков был. В Жигулях один водолив давно – я еще парнем был – показывал мне место возле села Моркваши, и будто на том самом месте Стенька клад большой зарыл.
Денис закрыл книгу, посмотрел на деда и серьезно спросил:
– А вы не покопали там?
– Да нет, так только… поговорили. Уставшие были, цельный день лямку тянули. Поговорили, каши поели да и спать полегли.
– А что, дедушка, жизнь теперешняя хуже или лучше прежней?
Дед Северьян ответил не сразу.
– Для кого, значит, хуже, а для кого – лучше. Для князьев да для помещиков – хуже, а для нас… для нас, брат… тоже хуже. Потому, вишь ты, свободы человеку маловато теперь-то, податься некуда.
– Как нет свободы? – удивился Денис. – Вот теперь-то и есть настоящая свобода. Раньше все на богачей работали, а теперь на себя.
– На себя ли, Дениска, на себя ли? Вот, к примеру, возьмем меня. Ходил в бурлаках. Правда, тяжеленько было: от Астрахани до Рыбинского ну-ка пройди пе́шечком, да с лямкой на плече – небо в овчинку покажется. На хозяина работали – что правда, то правда. Хозяин, Илья Ефимыч Калачев, царствие ему небесное, ничего был человек, тихий такой, незлобивый, голосок тоненький. Не крикнет, а как бы просит: «Вы бы, робятушки, хоть до Камышина б сегодня довели, а там заночуем, робятушки». Так говорил… А приказчик у его, тот сразу по роже – тресь! Тот говорил мало, больше – руками. Только не долго он был. Как-то подвыпили бурлачки, привязали ему камушек на шею да в Волгу его возле Жигулей и бросили, приказчика-то этого… Н-да, тянули, работали. Да не в том, брат Дениска, жись была. Жись была от того, что кажный бурлачок мыслишку в голове держал. А мыслишка была такая: как бы самому хозяином стать, да приказчика нанять, да дом хороший купить. Дескать, лет десять-пятнадцать в бурлаках похожу, деньжонок скоплю и сам богатым буду…
– Да зачем же богатым-то быть? – перебил его Денис. – Кто-то на тебя работать будет, а ты, ручки сложа, сидеть будешь.
– Как зачем богатым быть? – удивился в свою очередь дед Северьян. – Чтоб жись, значит, лучше была, чтоб достаток, значит, в доме был, а не бедность. И богатый сложа ручки не сидит, брат; у него работы ой-е-ей! И туда надо, и сюда надо.