Полная версия
До встречи не в этом мире
Юрий Михайлович Батяйкин
До встречи не в этом мире. Стихи разных лет
Часть I
«Когда-нибудь не станет Петербурга…»
Когда-нибудь не станет Петербурга.Тогда же и Поэзии не станет.Поэзию Серебряного векаи Золотого скоро позабудут.Забудут все и Бродского, и Рейна,Охапкина, Кривулина, меня,чьи выступленья сотрясали стекла,гуляния по Крюкову каналу,забудут Дровяной. На Офицерскойдом Блока переделают в отель.И Новую Голландию застроятособняками в стиле Лимпопо.И будут все приезжие взиратьне на ее – ворота в Никуда,а на Нью Нью-Йорк с общественным Кремлем,и пряником Блаженного напротив.Поэзию забудут. Двух СтолицПоэзии на свете не бывает.Везде исчезнут улочки такие,где бы могла поэзия рождаться.Их и одну найти уже непросто.И это будет всё.Конечно, где-нибудь,когда-нибудь опять родится кто-то:романтик, бессребреник, поэт.Но это будет редкое явленье,И, сомневаюсь, – нужное ли здесь.«Есть где-то девушка на свете…»
Есть где-то девушка на свете.Она мечтает о поэте.А также есть поэт в природе,о ней мечтающий порой.Жаль, им не встретиться. А надо,чтобы исчезать в аллеях сада,идя из дома и домой.Чтоб отправляться на прогулкуот скуки или просто так:туда-сюда по переулку,а может, если есть там – в парк.А тот, в кого бы ей влюбиться,тот, что почти в нее влюблен,кому опять всю ночь не спится,хотя уже светает. Он,еще теплом ночным согретый,пьет горький кофе с сигаретой,пока ей снится странный сон.«Живешь на свете сотый век…»
Живешь на свете сотый век,печальный и больной.Но взгляд из-под усталых векупрямый и стальной.Тебя узнает без трудалюбой, кто сам такой.Тебя встречаю я всегда —и летом, и зимой.Ты бродишь, жизнь свою губя,похожий на Пьеро.Но кто-то влюбится в тебянечаянно, как в метро.Проводит взглядом до дверей,и ты навек уйдешь.Но если будешь посмелей,то встретишь и найдешь.Но тот, кто любит, – не любим,и это знаешь ты,и бродишь с кем-нибудь другимопять до темноты.А те, кого любил всегдаи звал под снежный хруст,придут в твой старый дом тогда,когда он будет пуст…«Кружится снег устало…»
Кружится снег усталонад зданием вокзала,и я не собираюсьсегодня уезжать.Но я иду ко входу,чтобы свою свободухотя бы на минуткупочувствовать опять.И вот я у порога.В душе моей тревога,И, в уголочке сердцамечты свои храня,я снова на перронестою и беспокоюсьо том, что этот поездуходит без меня.Куда-то все шагают,о чем-то все мечтают,и каждому на светедано, как королю.И пусть кому-то мало,и пусть кому-то много,а мне дана дорога —и я ее люблю.Иду по светлым заламвечернего вокзалаи слышу в желтых сводах,как вздрагивает путь.Мне хочется с тоскоюмахнуть на все рукою,все бросить и уехатьеще куда-нибудь.«Моя мечта идет в подъезд с блатным…»
Моя мечта идет в подъезд с блатныммурлом. Как тоненькие ножкипохожи на пружинки. Братья Гримми я глядим в немытые окошкии медленно проходим. Негативготов для интродукции и строчкина тему, что дворовый коллективжизнеспособней волка-одиночки.Да, к сожалению, Москва – не лес,А псарня, где под бдительным надзоромскоты жиреют и еб… принцесс,забросивших в помойки сказки, хором.Но их тупой не различает взгляд,как ждет своей минуты непокорнопоэзия, что капает, как яд,пока не время перерезать горло.«А за окнами – снег. Не поймешь – хорошо или плохо…»
А за окнами – снег. Не поймешь – хорошо или плохо.Лишь отрадно смотреть, как заботится бережно Бог опочерневшей земле. Проникаясь светлеющей дрожью,как-то легче простить небесам своюжизнь скоморошью.К завершению дня, когда сердце обычно болеет,хорошо представлять, что тебя еще кто-то жалеет,что за окнами нет ни толпы, ни Кремля, ни Дзержинки,только сумерки сыплются. Только кружатся снежинки.Созерцание снега, наверное, связано с детскимвосприятьем зимы, словно чуда. Да больше и не с кемпроводить вечера. И глядишь, как из детского сада,из клетушки на сумрачный, сказочныйвихрь снегопада.Если долго смотреть, можно в сумеркахвстретиться взглядомс ирреальным пейзажем, что вечно присутствует рядом,открываясь во мгле идиоткам, шутам и поэтам,наполняя Россию снежинками, небом и светом.Ибо, ежели что на земле и является Русью, —это вечное небо, глаза, что измучены грустью,да рождественский снег, что летитнад ночным озареньеми ложится на землю сверкающим стихотвореньем.«Кто выбрал поэту…»
Кто выбрал поэтутерновый веноки нашу планету,где он одинок,где вечно он болени в трансе от бед,и всем недоволен,и плохо одет,где ветром продутаего голова,и где почему-тоон ищет слова,печалясь и маясь,на вид, как чума,в стихи погружаясь,как сходят с ума,где в праздник и в будни,помимо всего,бездельником людисчитают его,где жизнь уплывает,и где, наконец,его ожидаетпечальный конец.«Я отправлю стихи в журнальчик…»
Я отправлю стихи в журнальчик,Получу дорогой ответ:«Уважаемый Мальчик с пальчик,с сожалением пишем: нет…В ваших строчках одни химеры:то бессонница, то печаль…Да к тому же не те размерыи, неведомо чья, мораль».И заплачу не от обиды,что читал их дурак и хам,чьи глаза, точно злые гниды,проползли по моим стихам,не от дуры смешной – природы,изнасилованной скопцом,а от глухонемой Свободыс изуродованным лицом.«Кто Музу балует любовью…»
Кто Музу балует любовьюв часы полночной тишины,кому на свете до здоровья,как на верблюде до луны,и у кого ни средств, ни платья —лишь до зари мигает свет,кому Поэзия – проклятье,тот, может, истинный Поэт.И чаще умники читают,не доверяясь сволочам,не тех, кого не выдворяют,а тех, кто пишет по ночам,не отдаваясь в каждом слове,не ухмыляясь на бегу,а оставляя капли кровина подкрахмаленном снегу.«Снова праздничными флагами…»
Снова праздничными флагамиизукрашена столица,И снуют антропофагамиэлектрические лица.По Тверской от Маяковскогомерно движется эпоха.В Институте Склифосовскогонынче будет суматоха.Такова у нас традиция —пусть побу йствует природа!И сторонится милицияот Великого Народа.А в Кремле звенят подносами,стелют мягкие перины,И с распущенными косамив залах бродят балерины…«Друзья, наши встречи…»
Друзья, наши встречине помнит трава.Но в пасмурный вечеря ваши словав коробочке чернойловлю через страх,хотя и ученыйна ваших слезах.За липовой дверьюдвойная возня,но все же я верю,что к вам от менясквозь смрадную крышудоходит ответ,хотя я вас слышу,а вы меня – нет.«Не доверяйте секретов снам…»
Не доверяйте секретов снам:что для науки сон…И, плавая по коротким волнам,не поднимайте звон.Не открывайте друзьям своейтайны, что Вы – поэт.И даже в дни, когда все о-кей,на ночь гасите свет.Не забывайте шагов в траведля посторонних глаз,и прячьте записи в головев неторопливый час.Не забывайте, куда ведетзлая дорожка рифм,чтобы, когда «светлый день» придет,встретить его живым.«Где, как дворец на тракте, страждущим и усталым…»
Где, как дворец на тракте, страждущим и усталымвырос морской поселок, словно в пути мираж,как по клыкам драконов, скал золотым оскаломогненною лавиной мчалась заря на пляж.Медленно застывая камнем на перстне Бога,преображалось солнце в матовый сердолик,и представлялась слабым ласковою дорогав каждый непостижимый, то ли на краткий миг.В небе ль, раскинув веер, им улыбалась туча,время ль кадило лето к новому утру дня —каждый себя бродяга там ощущал везучим,с нежностью глядя в море, словно в зрачок коня.А по ночам звенели там голоса в тумане,в вечности рассыпаясь, словно снежки в снегу,будто болтали кегли в дремлющем кегельбане,смутно белея на темном, призрачном берегу.«Когда душа заполнена блевотой…»
Когда душа заполнена блевотойи втиснута в московскую шинель,как голубой треножник с позолотой,передо мной всплывает Коктебель.Вновь, словно ветерок меня ласкает,горячим солнцем волосы пыля,в краю, где раскаленными соскамиприльнула к небу голая земля.Где, до краев насытив фосфор линий,уходит солнце, прячась в валуны,где в бухте море гусеницей синейскользит на берег по руке луны.И, очарован образом минутным,покуда боль терзает мой висок,я так слова ловлю в потоке мутном,как будто мою золотой песок.«О, как прекрасны глаза полуночных вестниц!..»
Юнне Мориц
О, как прекрасны глаза полуночных вестниц!А хлеб насущный, конечно, иное дело.Не возражаешь – проедешь в метро, и месяцтошнит ублюдками каждую клетку тела.Ах, дорогая, любимая Юнна Мориц!Как жаль, что раю немыслимо жить без ада,и нет на свете профессии «стихотворец»,а есть и днем одеваться во что-то надо.Сидишь и нижешь устало слова на строчки.И на душе опозоренно и отвратно.Не усидишь в однокомнатной «одиночке»,а выйдешь в город – брезгливость влечет обратно.О, моя леди, мой метр, мой кумир, мой ангел!Зачем Вы мне не сказали, что я бездарен?Теперь бы я не высасывал кровь из ранки,а застрелился и жил бы себе, как барин.Во всем генезис, и у отвращенья тожесвое развитие, как у тритона в луже,а жить и, как змее, вылезать из кожи,не получается – видно, она поуже.Что я пишу здесь – для Вас, вероятно, страннои раздражает, как некое коромысло,когда к началу еще возвращаться рано,а подбираться к концу не имеет смысла.«И снова, Господи, один…»
И снова, Господи, одинза всех усталых,всех шизофреников и ин —теллектуалов,которым Дьявол запустилпод сердце коготь —молюсь о том, чтоб ты простилнам гнев и похоть.Чтобы, касаясь нас перстом,не помнил, Боже,как мы трезвонили о том,чей грош дороже,и как мы тратили слова,как за рулеткой,и как тянулись к ним сперва,как за монеткой.И вот теперь мы, не спеша,чеканим строчку,лишь, когда светится душасквозь оболочку,и я покаялся в грехах,не без сомнений,надеясь вымолить в стихахлимит прощений.Прости нас, Господи, ты ждална всех дорогахвсех, чей возвышенный хоралувяз в пороках,кто, словно уличный уродс зеленой рванью,кому-то дарит кислород,а дышит дрянью.«Благословенно незнание…»
Благословенно незнание,когда не ведаешь зла,и что такое изгнаниене понял еще, и длятебя не очень-то острыекамни пока, дружок,и глупо себя наверстывать,как февральский снежок.И, видимо, стоит томиказлоба тупых невежд,когда стоишь возле холмикадетских своих надежд,не переживших скупостисолнечного луча,и пролетарской глупостивешателей сплеча.Так что, пока покатитсягрустная голова,пускай печатает матрицаогненные слова,в которых горят дзержинские,ленины и т. д.и прочие рыла свинские,пропущенные Корде,поскольку и для пропавшегодевственного листа,и о любви мечтавшегомученика-ХристаГорькая моя ненавистьлучше наверняка,чем прописная стенописьрусского языка.«Из теневой стороны угла…»
Из теневой стороны углаглядя тоскливо, как два ослатщатся друг другу сломать башкуза лучший способ набить кишку,как невидимка в своем рванье,словно подкидыш в чужой семье,я от рожденья ищу секрет,как всех ублюдков свести на нет.Впрочем, поскольку всесильный Богсам этой тайны узнать не смог,я рад тому, что хоть есть межа,и, по своей стороне кружа,я, как ненужная жизни тварь,лишь переписываю словарь,в мудрой компании сонных совпереставляя порядок слов.И забавляет меня игра:как светлячок на конце перабуквы выводит в кромешной мглеи отключается, как релевремени, если идет к утрув том промежутке, когда Петрунужно отречься, спасая хвост,чтобы, как все, подойти под ГОСТ.Так пролетают за годом годв смысле забот, где укрыться отжалкой природы царей, царицс кружками Эсмарха вместо лиц —так от ночей почернев, как блэк,с Музой вдвоем коротая век,преображаясь умом в Фому,я начинаю любить тюрьму.«Здесь, где прячется Сет Аларм…»
Здесь, где прячется Сет Аларм,придавая пикантный шармбеспорядку больных вещей,наподобье святых мощей,обнажив голубой матрац,самой страшною из заразспит поэзия детским сном,принакрывшись дневным рядном.Так прекрасны ее черты,что соперничать только тыможешь с нею и то, покане сощурились облака.Но как только ночная мгладоползет до ее угла,все, чем равен червяк богам,я бросаю к ее ногампотому, что в худом тряпье,луговин и канав репье,она тем пред тобой берет,что в Бутырки за мной пойдет,что в последний прощальный часне опустит печальных глаз,и у той гробовой доскине отпустит моей руки.И пока мой бумажный хламне присвоил российский хам,разделяя мои пути,о, возлюбленная, простипротоплазмой, душой, корой,что для Музы ночной порой,соблазнившись ее венком,я краду у тебя тайком.«На выставки, в кино, на бл. ки…»
На выставки, в кино, на бл. киспешит толпа: вик-энд и без оглядкидомой лишь я бегу, посторонясь.Как прежде зол, но больше опечален,все думая: как Чацкого Молчалинтак вразумил психушкою, что связьдвух наших судеб стала символична?Мне страшно, что привычка жить опричново мне укоренится. Мой мирок,хотя и не мещанский, узок:помятый чайник, словари да Муза,которых навещает ветерок,снежинки выдувающий из флейтына темный путь моей узкоколейки,в конвое рифм тоскующей, покая, сделав вид, что позабыл столицу,пишу тайком письмо, через границусемейству Чацких в форме дневникапереправляя с грустью. Раздвоеньевращает шатуны. А настроеньеусугубляет долгая зиманад местом, где отвергнутый Россиейеще один больной «шизофренией»приобретает «Горе от ума».«Когда дятел стучит…»
Когда дятел стучит,в лесу каждый молчит.И всякий улепетнет,едва околыш мелькнет.Никто не знает, что ест,а держит в страхе весь лес.Стукнет разок в глуши —и сухари суши.«Когда менты глядят из всех углов…»
Когда менты глядят из всех углов,и невозможно доверять помойке,и развожу костер из лишних слов,оставшихся, как мусор после стройки.Я часто занят этим колдовством,которое не нравится корзине,что любит заниматься воровством,как бы нештатно состоя в дружине.Ведь рифма так порою заведет,что не найдешь обратную дорогу.Мы презираем мусоропровод,а он на нас доносит понемногу.И в час, когда шмоляет дробовик,мне из-за туч прицеливаясь в ухо,как вкусный борщ, пылает черновик —да зря его вынюхивает сука.«Как на заре тупа…»
Как на заре тупавозле метро толпа.Как она прет в загон,как она чтит закон:«Без содроганья бейвсех, кто тебя слабей».Падают в турникетстолбиками монетстершиеся ключис признаками мочи.Проще открыть засовкончиками носов.Иже на небесех,кто мне дарует всех!Знаешь ли Ты о том,как почернел мой дом,как по ночам тоскасмотрит в зрачок глазка?Или в теченье днявидишь ли Ты меня,как я бегу во мглепо сволочной земле,падая и смеясь,ненавистью давясь.«Вчера проводил я последнюю птицу…»
Вчера проводил я последнюю птицу.И как только стало ее не видать,то боль перешла незаметно границу,когда еще можно терпеть и молчать.И, как в сурдокамере, вдруг прозвучало,шагая с трудом через падаль и страх,той горькой, нечаянной славы начало,что жгут по ночам в казематных печах.И я, обратясь непосредственно к Богу,просил его дать мне отваги идти,и самую жуткую выбрать дорогу,когда еще можно ее обойти.И так как у нас, безусловно, не ново,когда вырывают кому-то язык,дать силы сказать мне последнее словоклыками в багровый чекистский кадык.«В парке, где липы, практикующие дзен…»
В парке, где липы, практикующие дзен,лижут лиловые сумерки, как ежевичный джем,я восстанавливаю перпендикуляр,доказывающий, что Земля – не шар.Ветви будто свисают с век,льдисты и припорошены, и снег,как пузырьки в шампанском, возносится к мостовой,в частности, если смотришь вниз головой.Это – единственная среда,которая не выталкивает и, вредане причиняя за вытесненный объем,окончательно становится моей в моемгороде, от которого убегатьтщетно, даже устав от «ать —два» под стеной Кремлявозле святыни, похожей на два нуля.Все объясняется принципами тоски:стрелки курантов, тянущие носки,гены брусчатки, лишенные хромосом,розовый призрак веретена в косомветре на площади и мой добровольный скит,где никого не злит, что Лубянка спит,мне не мешая прикладывать транспортирк темному небу, в котором горит пунктирярких снежинок, чей праздничный вид моюжизнь концентрирует в точку, где я стоюна бесконечной плоскости серого вещества,где совершается таинство Нового Рождества.«Здесь, где гуртом свиней…»
Здесь, где гуртом свинейбежит вереница дней,и через каждый звукслышится: хрюк да хрюк,пульсом моей рукибьется жилка строки,превращая кошмарв контрабандный товар.«Что стоит листок…»
Что стоит листокс кардиограммой строк,если «врач»,понимавший плач,преодолев иврит,проклял тупой гибрид,выведенный без затейиз идей и му. ей.И как быть с тобой,всасываемым толпойрта ее поперек,раз уж ты уберегсердце, чей век изжитв мире, где жизнь бежит,позабыв о богах,на четырех ногах.«Я сходил с ума в неприметный час…»
Я сходил с ума в неприметный час,узнавая об этом по цвету глаз,осажденных тоскою со всех сторон,наблюдавшей, как в них едят ворон,запивая снежком пополам с золойда поблескивая оловом и смолой.Но ни в страхе смерти, ни в жажде благя не мог выкинуть белый флаг,как не мог победить и сошел с умапотому, что, во-первых, – была зима,а иных причин мне хватало дляверы, что стойкость – моя земля.Но едва я высвободился из пут,как почувствовал, что теперь идутискушенья монетой, любовью глин,номерами и стеклышками машин,чтоб безумьем безумного ткнуть за пыть —и тогда мне назло захотелось жить.И поскольку не мог я пробиться в лоб,то я начал рыть из себя подкоп,и когда обратно пошли часы,а у гончих вытянулись носы,и, спеша, прокурор подписал арест,мой хорей, обернувшись, глядел на Брест.«Я ненавижу свой дом за плевков, окурков…»
Я ненавижу свой дом за плевков, окурков,мусора таинство, электролиз придурков,осемененных мною на радость дурамсловом, флуоресцирующим меж КГБ и МУРом.Я ненавижу свой дом за аморфный, мнимый,декоративный облик моей любимой,доводящий до бешенства равновесьеммежду панельной грязью и поднебесьем.Зло просыпаясь на крик альбиносов ночи,я замечаю, что и на меня по-волчьисмотрит нора, похожая на «прасковью»,заблеванную бирюзы тоскою.Я – это вид из рода персон нон-грата,ждущих посыльных от капитана «Гранта» —ведомства, чей монолит, как причал, откудаотправляются корабли от худак худшему, где я окончу годы,как не смирившийся, злой волонтер свободы,награжденный, словно колодкой, строчкой,хлынувшей горлом, как мутной водой из сточнойклоаки, где гошпиталь и кредоневообразимой любви и бреда,соединившись, образовали грыжуабсолютно прекрасного: ненавижу.«Четыре, пока не пустых, стены…»
Четыре, пока не пустых, стены —мой дом, где вещи обречены,и сквозь подрамник окна кривитпрозрачный песчаник вид,по лужам скачущего верхом,пространства, увенчанного колпаком,как более свойственный интерьер,чем замерший у портьер.Здесь не обмануться в вещей чутье,и ясновидящих, в канотьена радужных головах,в белых воротниках,фонарей, и трепангов осин,и бедность, что пахнет, как керосинв хозяйственной лавке из всех углов,не спрятать за спины слов.Так что я не главней, чем ключв доме, где пробует лунный лучзвонкое, как камертон,жало осиное о бетон,и знают шкаф и стол, и кровать,что я был бы тоже не прочь узнать,а именно: как и в каком годуя из него уйду.Мне кажется, я ненадолго сдан,как в камеру хранения чемодан,не знающий планов владельца, ив ячейке вынашивающий свои,выдавливая тюбик из пасты носкомботинка, придавленного пиджаком,пока наперегонки бегутк финишу бегуны секунд.Их скорость смазывает пейзаж,и мысли стискивает метражквартиры с привкусом казино,в замках, как линия Мажино,где на одной из игральных картзеркало на гвозде, как карп,разевает рот, чтоб вдохнуть глотоквоздуха, скрученного в моток.А я, выхаркивая из плеврочередной «шедевр»,с ненавистью зека,покуда сопит чека,покуда храпит райком,как дворник, скребу скребкомпера за верстой верстуисповеди моей Христу.И самым тишайшим из голосовпрошу его уберечь от псовклевер макушки и тех синиц,что вспархивали по утрам с ресниц,ронявшей во сне на подушку нимб,маленькой королевы нимф,любившей от всех тайкомприговоренный дом.«Мой милый друг, мы живем с тобой…»
Мой милый друг, мы живем с тобой,где черная рожа лучше любойвизитной карточки… Где «ме» и «му»подводят русский язык к тому,чтоб, избавляясь от лишних фраз,имел бы в виду, заодно, и нас.Знать, от того и летят на югстрочки, растущие как бамбук,пока вылавливают из стояковобрывки наших черновиковте, кого уполномочил сбродвпихивать жвачку в упрямый рот.И не случайно в родном краюмечтатели, что отмыть свиньюмечтали, привив ей хороший тон,сгнили, украсив собою фонхлева, где у корыта – бой,И не хватает лишь нас с тобой.Так что осталось исполнить долг,пересказав, что подскажет Бог,волками из лесу глядя насвору, что солнцем освещена,переправляя свои эссев годы по столбикам на шоссе…«Опять метро и в толпе черно…»
Опять метро и в толпе черно,и шепот злой ядовитых глаз.И можно их мыслей не видеть, нокуда деваться от тех, что в нас?Здесь ездят все, чей удел – ярмо.И я давно ко всему привык,где каждый за то, что он сам дерьмо,другому готов перегрызть кадык.И пусть машиниста терзает хмельи сложный выбор из пары пуль:пос. ть ли ему вверх ногами в дверь,или дать дома жене «пиз. ль»,Но поезд ездит вперед-назад,и мы, как скоты, продолжаем плытьв яме, где только за детский взглядможно вообще не мечтать убить.«Над стезей о б ожженной…»
Над стезей о б ожженнойувядают клубы.Вот и я – прокаженныйи избранник судьбы.Вот и я засветилсяи спустился с высот.И ко мне подкатилсяи захрюкал «сексот».И заныло в порочныхинтегралах систем,в джинсах труб водосточныхи распятьях антенн,где вращается лопасть,поджидая мой шаг,и выходишь – как в пропасть,в притаившийся мрак.Не прощайся – пролеткаподождет у крыльца.Не шарманка – лебедкадоведет до конца.Поцелует Иудаи по схеме – вчередна Голгофу за чудопродвиженья вперед.«Не печалься за брата…»
Не печалься за брата,что не так повезло,все на свете – расплатаза добро и за зло,все приходят к смиреньюи согласью с бедой,утешаясь сиреньюканавой с водой.Но и каждое утрона земле неспростапроступает, как смутныйподмалевок с холста,И не сдуру, в порокахубивающих плоть,обреченных пророковвыбирает Господь.Пусть же снова негромкона линялом бюро,как шуршит камнеломка,в доме скрипнет перо,и от боли до болиутешеньем строки,будто весточки с воли,в нем забьются стихи.«Ночью на перекрестке…»
Ночью на перекресткемертвая тишина,будто бы в продразверсткичудные времена.Изредка только боемПавел Буре прервет,что меня скоро «Боинг»с нежностью унесетв край, где ходить не надо,хвост между ног держа,где не затопчет стадо,хрюкая и визжа,вырвет из дней позора,шмона нахальных глаз.Жрущие без разбора,Я оставляю вас!Ешьте мой дом безликий,землю моих могил,мраморные гвоздики —что я еще любил?Море, леса глухие,пасмурную зиму…я заберу Россию —вам она ни к чему.«Ну вот, я и перебрался с московской сцены…»
Ну вот, я и перебрался с московской сценына новую, и пора начинать премьеры,а я все гуляю – целую и глажу стены,и счастлив тем, что не ведаю чувства меры.Ты знаешь, теперь неприлично бывать на Невском:он стал похож на прямую кишку, и, кстати,давно там некому фланировать и не с кем —везде толкутся дельцы, дураки и б…и.Здесь все, как будто рехнулись, вконец рехнулись.А, впрочем, скопленье масс в одном месте – диво.О, сколько тогда остается безлюдных улиц,где снег кружится и падает так красиво.Я с неких пор никакого не чту Бродвеяс его пустозвонством и культом плеча и паха,и мы здесь с Санкт-Петербургом, как два еврея,что жмутся в тень от врожденного чувства страха.Люблю я Питер! Здесь воздух приносит море,и небо ближе, и дым пирожковых гуще,и можно жить, пока виги дерутся с тори,а в Смольном бродит по залам последний дуче.Ликует демос – навалом духовной пищи.Искусства нынче доступней хурмы на рынке,лишь та, которая спорила с Беатриче,теперь бессильнее и призрачнее Сиринги.Для Музы нет тошнотворней, чем глас народа.Как часто всуе подарка не замечаешь:гуляй, Батяйкин, пока победит Свобода,а то разбредется стадо – не погуляешь.Аншлагов ждать поздновато, и знак вопроса«быть или не быть» проморгали твои подмостки.Но ночи и впрямь светлее, хотя и дозаснотворного та же и выпита по-московски.«О, море, что наполнено тоской!..»
О, море, что наполнено тоской!Ни нежных писем, ни звонков в передней:шуршание в квартире, как в пустойракушке. Но, в отличье от последней,в ней обитатель есть. И вольный дух,не по своей сюда попавший воле,не хочет жить, как потерявший слух,и бесноваться, и учиться в школепокорности. Увы, здесь вьется нитьАрахны, что сама с собой скандаля,обречена бессрочно колотитьпо клавишам железного рояля.Есть в мире дом. У дома нет друзей.Им не до альтруизма посещений.Он может ждать забывчивых гостейдо смерти. До посмертных посвящений.Ни Митридат, по капле пьющий яд,ни переживший глухоту Иосиф,что свой теперь возделывает сад,не ободрят, открытку в ящик бросив.Козлиный рай по-своему воспет.С морским песком их разделяет бездна.Киприд волнует завтрашний обед.А красота скучна и неполезна.Пусть перламутр пылится на землеи никого не зачарует звукомморских сирен. Здесь некому во мглек поющей створке прикоснуться ухом.