Полная версия
Вознесение (сборник)
Таракан умолк, перестал пинать шкаф, и они втроем, осторожно, охая и переводя дух, спустили неуклюжий гардероб на первый этаж, закупорили вход.
Туда же была вынесена и поставлена на попа кровать. Громоздкую мебель приторочили к дверям проволокой, и Таракан установил растяжку с гранатами, повторяя язвительное: «Добро пожаловать, суки…»
– Таракан!.. Крутой!.. – Кудрявцев, довольный баррикадой, оттеснял солдат от невидимой в темноте опасной струны, соединяющей кольца гранат. – Ваши позиции – второй этаж, первый и второй подъезды!.. Боекомплект делим надвое, складируем на верхних площадках.
Дом с помощью старой мебели, железных труб и растяжек был превращен в опорный пункт с четырьмя амбразурами, в которых на разных этажах, по разным секторам разместились стрелки. Цинки с патронами, ящики с гранатами были поделены надвое и поставлены в глухие углы площадок, чтобы в случае обстрела их не достала пуля.
– Теперь айда, перекусим! – бодро сказал Кудрявцев, испытывая облегчение. Между ними, закрывшимися в доме, и площадью, продолжавшей тлеть и постреливать, образовалась преграда.
«Спасибо дому», – повторил он безмолвно, проведя рукой по шершавой стенной штукатурке.
Они вернулись в квартиру, сложили у порога автоматы, тесно расселись вокруг стола. Крутой извлекал из буфета тарелки, вилки, ножи. Притащил из холодильника миски с винегретом и холодцом. Кудрявцев оглядел близкие голодные лица, в царапинах, потеках копоти, в чердачной грязи. На каждом были следы перенесенных мук и опасностей. Сказал Крутому:
– Неси бутылку…
Тот принес из холодильника и поставил водку на стол. Извлек из буфета стаканчики. Кудрявцев сам распечатал горлышко и медленно разлил по стаканам маслянистую переохлажденную водку. Солдаты молча и серьезно наблюдали за ним. Водка слабо поблескивала, и в этом поблескивании присутствовали красные искорки, прилетавшие из-за окна.
– Ну что, мужики. – Кудрявцев поднял стакан. – Во-первых, за то, что живы, что пуля нас не достала… Во-вторых, за погибших товарищей, которые с нами не чокнутся… В-третьих, чтоб мы и дальше жили, дождались частей, которые идут к нам на выручку… А в целом, с Новым годом!..
Он протянул над столом стакан. Солдаты по очереди, уступая друг другу, чокались с командиром. Ноздря, перед тем как выпить, перекрестился. Все пили, прижимая стаканы к обветренным, обкусанным, обожженным губам, и площадь за окном тлела, как скомканное одеяло.
– Ну вот, все умяли, что старички себе приготовили, – сказал Крутой, виновато подъедая с тарелки остатки холодца. – Небось хотели себя побаловать, а мы все смолотили.
– Да они бы сами нам предложили, – успокоил его Ноздря. – Русские люди, икона висит. Они бы нас пригласили.
– Мать у нас дома такой же холодец готовит, – задумчиво сказал Чиж, – только хрен на стол ставит. С хреном вкуснее.
– Лучше холодец без хрена, чем хрен без холодца, – рассудил Таракан. – Мороженое будет, товарищ капитан?
– На Филю посмотри, вот тебе и мороженое! – сказал Кудрявцев.
Филя возвратил Кудрявцеву бушлат, напялил на себя стариковские кофты и блузы, просторное долгополое пальто, то ли женское, то ли мужское. Сидел, нахохлившись после выпитой рюмки, похожий на чибиса. Все посмотрели на Филю и хмыкнули, но не с тем, чтобы его задеть, а просто откликнулись на шутку своего командира.
Кудрявцев уловил эту тончайшую деликатность. Испытал к ним мгновенную, похожую на головокружение нежность. Над близкой, усеянной горящими танками площадью пролетело полупрозрачное существо, проникло в дом сквозь затуманенное окно. Встало над ними по-матерински любовно и горестно, накрыло их своим невесомым покровом. Это длилось мгновение и кончилось.
– По местам! – сказал он, вставая. – На позиции!.. Не спать, смотреть в оба!.. Мы с Филей в резервной группе!
Поднимались, разбирали оружие. Захватывали с собой стулья, чтобы удобнее разместиться у огневых точек. Расходились по чердаку и лестничным клеткам. Занимали позиции.
Филя, укутанный в старушечьи кофты, прикорнул на кухонном диванчике, сберегая обретенное тепло и ощущение сытости. А Кудрявцев уставился на мерцавшую в буфете точку и думал.
Неизбежно весть о разгроме бригады прокатилась по высшим штабам. Министр обороны, празднующий свой день рождения, уже покинул застолье, возвратился в свой кабинет. Принимает доклады штабистов, командующих округами и армиями. Уже выдвигаются к городу резервные части, заправляются топливом баки штурмовиков, крепятся на подвесках ракеты и бомбы. И под утро по городу нанесут огневой удар, следом пойдут войска. Не так, как входила бригада, сплошной беззащитной колонной, подставляя борта и башни под выстрелы гранатометов, а малыми группами пехоты, при поддержке вертолетов и танков, ломающих оборону противника. Медленно, дом за домом, развалина за развалиной, пробивая, как зубилом, кирпич, войска доберутся до площади, до трехэтажного дома, где засел Кудрявцев. Соединятся два фронта: один – состоящий из полков, артиллерии, танков, другой – из крохотной группы, которой командует Кудрявцев.
Он был уверен, что именно так и будет. Их не обнаружат до подхода войск. Они вступят в бой в самый последний момент, ударят в тыл отрядам отступающих чеченцев. И с этой уверенностью поднялся и пошел проверять позиции, подбодрить и проведать солдат.
Чиж устроился на стуле у окна между первым и вторым этажом. Его автомат лежал на подоконнике стволом к стеклу. В углу, заслоненный простенком, стоял гранатомет с заостренной гранатой. Другой простенок был пуст, и Кудрявцев мысленно затолкал туда Чижа на случай, если окно проколет автоматная очередь или влетит шипящая головня гранаты. Многослойный кирпич защитит солдата от выстрелов, если тот умело укроется.
Чиж сидел у подоконника над листком бумаги. В темноте, в слабых отсветах, прилетавших с площади, водил карандашом. Кудрявцев наклонился, заглядывая в бумажный листок.
– Без прибора ночного видения не пойму… Глаза испортишь…
– У меня глаза, как у кошки, в темноте расширяются.
– Пишешь?
– Рисую…
Кудрявцев различил на листке слабые контуры и штрихи, но смысл рисунка был неясен.
– Что рисуешь?
– Что вижу. Площадь, танки подбитые. Все, что осталось от наших.
– Это зачем?
– А я все время рисую. Подвернется минутка, я и рисую.
– Ты что, художник?
– Поступал в училище, да не прошел. Сказали, рисунок слабоват, надо подтянуть. Я и подтягиваю, руку набиваю.
– И портреты умеешь?
– Дембелей рисую в альбом, в форме, при оружии. Хвалят, говорят, похоже…
Он продолжал рисовать на листке, добытом в стариковской квартире. Кудрявцев изумлялся: час назад Чижа пощадила смерть. Искала его, окружала цоканьем пуль, взрывами летучих гранат, поливала огненной жижей, заваливала телами товарищей. Его душа уцелела в пожаре, не умерла, а лишь напугалась. И теперь, когда испуг миновал и выдалась минута покоя, он рисовал, отдаваясь своему увлечению.
– А еще что рисуешь?
– Да все! Деревья, людей, дома. Позавчера прапорщик поставил сушить сапоги, я и их нарисовал. Жаль, что альбом сгорел.
Кудрявцев опять усомнился, прав ли он, заняв оборону в доме. Пять уцелевших солдат признали в нем командира, верят, что он их спасет, выведет из страшного города, поможет добраться к своим. А он снабдил их оружием, поставил у амбразур и снова кидает в бой. Прав ли он, оставаясь сторожить горы обгорелых костей?
Он смотрел, как рисует Чиж, прижав к подоконнику листик, покрывая его невидимым и, быть может, несуществующим рисунком.
Снаружи, на площади, по белому снегу из окрестных улиц на огонь, на запах жареной плоти выбегали собаки. Поодиночке, малыми сбитыми стаями семенили, скакали, исчезали в скоплениях машин. Туда же осторожно по одному или по два, с ручными колясками, с мешками и сумками проскальзывали люди. Это были не боевики, не вооруженные победители, а робкие и трусливые мародеры, решившие поживиться на трупах. Как в больших городах в ночных помойках роются бомжи, погружая руки в теплый и тлеющий мусор, так мародеры тянулись на теплую, неостывшую свалку войны, надеясь на ней покормиться.
Среди разбитых машин возникали схватки и драки. Ссорились собаки и птицы, схватывались над трупами урчащие люди. Вырывали друг у друга бушлаты, сапоги, ручные часы и бумажники. Убитые, с голыми костлявыми ногами, с синими запястьями, раздетые, лежали на снегу. Мародеры суетливо толкали свои тележки, горбились под набитыми тюками, торопились покинуть площадь, растащить по норам добычу.
Кудрявцев поправил стоящий в углу гранатомет, тихонько отошел от Чижа. А тот разглядывал площадь своим ночным всевидящим зрением, рисовал подбитые танки, собак, ворон, мародеров.
Кудрявцев прошел на чердак и в холодной тьме, среди стропил и железных стояков не увидел, а почувствовал по едва различимому полю: у слухового окна притаился солдат. Таракан удобно устроился на деревянной балке. Слабый свет площади освещал его лицо. Другое окно было врезано в противоположный скат крыши, и в случае опасности Таракан мог сменить позицию, вести огонь по двум направлениям.
– Как обстановка? – Кудрявцев, устраиваясь на стропилине, слегка потеснил солдата. – Как чувствует себя личный состав?
Таракан подвинулся, давая место командиру. Кудрявцеву показалось, что Таракану приятно его появление. Легкая, заключенная в вопросе насмешка располагала к беседе.
– Думаю, в доме жильцы русские, – сказал Таракан. – Их убрали, чтобы знак войскам не подали. Если б жильцы остались, они бы знак подали, хоть светом в окне, хоть криком.
– Похоже. – Кудрявцев вслушивался в тишину, в которой не улавливалось ни единого шороха, словно все обитатели, включая мышей, пауков, тараканов, покинули дом в предчувствии землетрясения. Первый толчок уже уничтожил бригаду. Второй набирал свою силу, копил ее в толщах под площадью, готовясь направить на одинокий, с погашенными окнами дом.
– Я им в руки не дамся. – Таракан угадал мысли Кудрявцева. – Когда началась мочиловка, наши кто куда побежали, я в люке встал и отстреливался! – Таракан зло заерзал, потянулся к автомату, проверяя на ощупь оружие, и острое плечо солдата сильно надавило на Кудрявцева.
На площади зарокотало. Они оба притаились, прижались к слуховым щелям, их руки в темноте легли на спусковые крючки. Подсвечивая водянистыми огнями, на площадь один за другим выкатили черные дымные грузовики. В кузове стояли люди, машины протащились по снегу к бесформенным остаткам бригады, остановились, упираясь огнями в груды обломков. Из кабин, из кузовов стали выпрыгивать люди, что-то кричали, что-то стаскивали с грузовиков. Собрались вместе и гурьбой ушли в темные нагромождения броневиков и танков, поднимая и распугивая кричащее воронье.
Грузовики погасили фары, и в одной из кабин зажглась и погасла красная точка сигареты.
– Тягачи? – спросил Таракан. – Там уцелевшие бээмпэшки остались. Своих козлов посадят и – вперед!
Кудрявцев не ответил. Площадь была похожа на круглую цирковую арену. Еще недавно она выглядела белоснежной и чистой, с восхитительной мерцающей елкой, наполненная сочными звуками рояля. Теперь она была черной, политой кровью и гарью, в уродливых остовах и красных кострах. И им, на время отступившим со сцены, еще предстояло на нее вернуться, участвовать в представлении.
– Чеченцы не все подонки, – сказал Таракан, когда тревога, вызванная грузовиками, улеглась и потянулись минуты ожидания. – Есть среди них нормальные.
– Знал таких?
– В школе со мной учился, Шамиль. Нормальный парень. Бабочек собирал, как и я, для коллекции. Потом уехал. Может, сегодня по мне шмалял.
– Ты что, бабочек собираешь?
– У меня большая коллекция. Перед тем как в армию идти, я ее соседке подарил, на память.
– Невеста?
– Да нет, соседка.
Они смотрели, как чернеют бруски грузовиков. И Кудрявцев вспоминал, как ранней весной бабочки появлялись на их огороде. При первом тепле над мокрой землей, в голых яблонях вдруг мелькнет черно-красная искра. На серую тесину забора сядет шоколадница, как цветной лоскуток. И он подбирается к ней, видит, как дрожат ее крылья и усики, пульсирует темное тельце. Или летом, когда капуста раскрывала свои восковые зелено-белые листья, в которых после дождя скапливалась драгоценно-прозрачная вода, – на них слетались нежные, желтовато-млечные капустницы с тонкими, покрытыми пудрой тельцами.
Кудрявцев смотрел на Таракана, на испачканное сажей лицо, нахмуренный, с темной морщиной лоб. Старался угадать, как выглядела его домашняя комната, письменный стол, тетрадки, стеклянные коробки коллекции, перламутровые и сверкающие.
На площади, среди руин и обломков, истошнее закричали вороны, взлетали испуганные косяки, сердито и зло хрипели собаки. От расстрелянных машин в разные стороны, словно их пугнули камнем, побежали псы, засеменили прочь мародеры. Видно, те, кто сошел с грузовиков, разгоняли их своим появлением, и они безропотно уносили ноги.
Скоро опять утихло. Движение прекратилось. Настороженные зрачки Кудрявцева успокоились, палец соскользнул со спускового крючка.
– Ну и что? Говоришь, не невеста? – Кудрявцев протягивал прерванную нить разговора. – Что ж не обзавелся?
Спросил, а сам усмехнулся твердыми на холоде губами. Он был одинок, не женат. Его краткие сожительства с женщинами приносили хлопоты, раздражение, мучительные разочарования, после которых оставалась долгая непроходящая боль. Вопрос, который он задал, был из числа обычных, когда требовалось установить доверительные отношения с солдатом.
– Зачем рано жениться? – рассудительно ответил Таракан. – Надо сперва жизнь узнать, поездить, посмотреть. А уж потом жениться. А то женишься, дети пойдут, так всю жизнь вокруг них и провертишься!
– Где ж ты хочешь поездить?
– Везде. У нас сосед Гена «челноком» мотается. В Китае побывал, в Польше, в Турции, два раза в Италию ездил. Денег накопил, живет отлично. Из армии вернусь, тоже «челночить» начну.
– На что деньги копить будешь?
– В Бразилию поеду. На Амазонке бабочек половлю. Мечтаю бабочку на Амазонке поймать.
Кудрявцев удивился простодушию Таракана, в котором уживались взрослая рассудительность и наивная детская мечтательность.
– Мулатку привезешь из Бразилии.
– А хоть бы и мулатку! – Эта мысль понравилась Таракану, он завозил в темноте ногами, видимо представляя, как приведет на дискотеку мулатку и, на зависть друзьям, станет танцевать с ней карнавальный танец.
Кудрявцев продолжал удивляться этому упрямому молодому стремлению в будущее, которое представлялось Таракану непременно счастливым и радостным. Только что пережитое несчастье, бойня, смерть товарищей не сломали этого молодого стремления. И он, Кудрявцев, с тяжелым, холодившим колено автоматом, должен направить это стремление снова в бой, в кровь, в смерть.
Грузовики на площади вдруг разом загудели и включили фары. В их белом свете клубился синеватый дым. Водители повыскакивали из кабин, стали поспешно открывать борта. Из-за подбитых броневиков и танков стали появляться люди. Они шли парами и несли тяжелые нагруженные носилки. Клали их на землю у грузовиков. Поднимали с них мертвые тела и, раскачивая за руки и за ноги, забрасывали в кузов. Было видно, как мертвецы взмахивают в воздухе разведенными конечностями, слышался стук тела о твердые доски.
Люди с носилками уходили обратно, в скопление сгоревших машин. Их место занимали другие. Снова взлетали в воздух черные растрепанные тела, деревянно стучали о кузов. На платформах постепенно скапливались неровные сползающие груды. И тогда несколько человек, оставляя носилки, забирались в кузов, ровняли гору убитых.
Это длилось час или больше. Истошно кричали вороны. Светили бело-голубые фары. Иногда в их свет попадало бледное неживое лицо, голая, без обуви, нога. И все, кто был в доме, прижавшись к черным стеклам, следили, как нагружаются труповозы. Три грузовика с открытыми бортами, с черными рыхлыми грудами, похожими на торф, медленно, тяжело покатили с площади. И за ними пешком, усталая, уходила похоронная команда.
Глава десятая
Медленно тлела огнями, сочилась дымами зимняя ночь. Смертельная опасность, погнавшаяся за ним по заснеженной улочке вдоль железных ворот и оград, догонявшая его автоматными очередями, эта опасность отступила. Бригада, в которой он служил и которая была домом для него и для множества близких и важных ему людей, а также для тех, к кому он испытывал неприязнь, и тех, к кому он был равнодушен, но составлял живую среду, в которой он только и мог обитать, – бригада напоминала теперь огромную неопрятную свалку, где тлели зловонные костры и пахло горелым железом и костью. И Кудрявцев в эти минуты затишья пытался понять, какая роковая ошибка случилась, что привело их всех к поражению и смерти.
Скорее всего, виной тому были невежество и дурь генерала. Тупое, бездарное было в том, как он на глазах офицеров играл полководца. По-ермоловски, в домашних чувяках, ходил по карте, по-свойски, по-домашнему заправил в шерстяные носки брюки с лампасами. Оскорбил начальника штаба, усомнившегося в нелепом приказе. Курсантом в пехотном училище Кудрявцев изучал тактику боя в условиях густонаселенного города, где каждый оконный проем, каждая подворотня превращались в позицию гранатометчика, в гнездо снайпера. Огневая мощь танков, долбящий огонь самоходок перемалывали опорные пункты противника. Пехота занимала развалины, добивая оглоушенных врагов, обеспечивала коридоры для дальнейшего продвижения брони. Тупое невежество и чванливая дурь загнали незащищенные колонны в город, подставили их под удар.
Генерал был виноват, но был виноват и министр. Долгоносый, с маленьким лбом, тесно посаженными птичьими глазами, он был похож на упрямого дятла. Решил сделать себе подарок ко дню рождения, штурмовать в новогоднюю ночь набитый противником город. Чтоб наутро на инкрустированный столик, куда сносили ему дары – клинки в серебряных ножнах, гравированное именное оружие, швейцарские часы с алмазом, золотую табакерку с поющей птичкой, – чтоб на столик легла телеграмма: «Войска поздравляют министра обороны. Русский флаг на президентском дворце». И министр, влажный после бассейна, в розовом махровом халате, читает телеграмму.
Или случилась измена, в штабе округа притаился предатель. Сообщил врагам маршруты колонн. Ведь недаром в момент вступления над чеченским селом взлетела ракета, послала беззвучную весть в далекий туманный город. И по этому тихому знаку засели у окон стрелки, притаились гранатометчики.
Поджидали по-охотничьи, когда на снежные улицы, под желтые фонари выскочит юркая головная машина.
Или он сам виноват. Покусился на льстивые речи, на радушные слова и улыбки, на золотые виноградные кисти, на разноцветные занавески в дверях, где мелькали нежные девичьи лица. И так сладко было пить черно-красное вино из стаканов, трогать горячей рукой деревянный заснеженный стол, и вдруг захрипел взводный, посаженный на нож, все выпучивал голубые глаза, пока лезвие входило в гортань.
Непонимание мучило и дивило Кудрявцева. Он сидел на чердаке под железной крышей и не находил объяснения. Смотрел, как на площади медленно движутся туманные отсветы, словно там догорал огромный ком черной бумаги в тлеющих червячках и личинках.
Он пробрался под крышей, ступая в мягкую чердачную пыль. На другом конце чердака, у слухового окна, притулился Ноздря, казалось, дремал. И Кудрявцев, не желая его резко окликать и тревожить, негромко спросил:
– Ну что, Богу молимся?
– Просто думаю, – отозвался Ноздря, не почувствовал в словах командира насмешки.
– О чем, если не секрет?
– Как оно так получилось, что остался жив. Все ребята из отделения погибли, а я живой.
– И как же все вышло?
Ноздря помолчал, словно собирал то немногое, что успел понять и надумать в краткие минуты тишины после недавнего оглушающего и ослепляющего ужаса.
– Когда началось, я на броне сидел. Грохот, огонь! Машины подскакивают, будто их кувалдой бьют. У одной башню оторвало, и как шмякнет! Рядом наливник рвануло, и вся горючка в небо взлетела и оттуда полилась огнем. Ребята, которые побежали, как раз под этот дождь попали. Я только успел сказать: «Господи, спаси, если можешь!» Больше ничего не помню, как бежал, как спасался. Вы окликнули, тогда и очнулся. Должно, Господь ангела-хранителя послал, он меня и вынес!..
Кудрявцев, еще недавно услышь такое, не удержался бы от едкой насмешки или отмахнулся, подумав: вот еще один чудик явился в армию из гражданской искореженной жизни, в которой развелось множество молодых уродцев, не способных подтянуться на турнике или метнуть гранату. Синюшные наркоманы, истеричные панки, капризные пацифисты, чахоточные и астматики, плоскостопые и кришнаиты, рокеры и слабоумные – пестрое и дистрофичное скопище, из которого он, офицер, в краткое время должен был создать боевое подразделение, способное выиграть бой.
Теперь же, пережив ужасное истребление бригады, потеряв роту и оставшись в живых, он был готов объяснять случившееся действием злых нечеловеческих сил, погубивших неодолимую мощь войска, присутствием среди этих черных сил загадочной и благой воли, выбравшей его среди тысяч обреченных людей и спасшей от смерти. В заснеженном чеченском дворике, залитом вином, бараньим жиром и кровью убитых товарищей, внезапная страстная и могучая сила подняла его на крылья, перенесла через изгородь, устремила вперед по улице, отводя бьющие в упор очереди. Провела сквозь взрывы и фонтаны огня в этот безлюдный дом, словно заранее приготовила это убежище в ожидании пожаров и взрывов.
Слушая солдата, он чувствовал, что тот обладает таинственным знанием, ему, Кудрявцеву, недоступным, и в этом превосходит его. Уступая в силе, уме и опыте, способен понимать и объяснять необъяснимое для Кудрявцева. И хотелось спросить его об этом знании, выведать и, быть может, в минуту предстоящей опасности положиться на это знание, в нем найти опору и крепость.
– Откуда молитвы знаешь? – спросил Кудрявцев, боясь, что Ноздря замкнется и больше не станет говорить о своем сокровенном. – Ты вон по всякому поводу молишься.
– У меня отец священник. Мы с мамой в церкви поем. Армию отслужу, поступлю в семинарию, тоже священником стану.
– Дело семейное. Церковь у вас большая?
– Красивая, намоленная. Лет двести стоит. Ни разу не закрывали.
На черном ледяном чердаке, в угрюмом враждебном городе, у дымящихся остатков бригады Кудрявцев представил церковь, золотую, туманную, с мягким свечением лампад, стеблевидными свечами, множеством смиренных и кротких лиц, родных и знакомых, среди которых, если пристально к ним приглядеться, увидишь тетушек, маму и бабушку.
Виденье было драгоценным, спасительным, и, когда исчезло, на ледяном чердаке, среди балок, труб и железа, стало теплее, словно в доме вдруг затопили.
– Вот ты Бога молишь, что у него спрашиваешь? Как жить, что делать?.. А можешь спросить, какая у нас судьба впереди? – Кудрявцеву были удивительны собственные вопросы. Он осторожно допытывался, стараясь не спугнуть солдата, дорожил этой необъяснимой своей зависимостью от него. – Можешь у Бога спросить, что нас ждет впереди?
– К нам в церковь баба Марфуша приходит. Богомолка. По разным монастырям, по святым местам разъезжает. Полгода нет ее, а потом появляется. Она говорит, всюду по церквам иконы плачут. Из икон слезы льются. А это к беде. Быть в России большой беде.
– Куда больше-то?
– Еще больше будет. У нас в церкви икона Архангела Гавриила. У него на щеке слеза прорезалась. Будто смолка заблестела. Ангел заплакал.
– О чем?
– Не знаю…
Кудрявцев попытался представить длинную высокую икону с красной лампадой, опущенные до земли отяжелелые, утомленные крылья и на смуглом лице, среди темных складок и осыпавшейся позолоты, – крохотную яркую искру, выступившую каплю смолы.
– За что нам такая беда? – спросил Кудрявцев, глядя на площадь, где слабо румянилась остывавшая сталь, плавал слоистый дым и продолжали метаться сошедшие с ума ночные вороны. – Кто так рассердился на нас?
– Бог. Значит, есть какой-то грех.
Кудрявцев прежде никогда не говорил, не слышал об этом. Удивлялся серьезности, которая звучала в словах солдата. Юнец, уцелевший в бою, исцарапанный и измазанный сажей, посаженный Кудрявцевым у слухового окна в ожидании нового боя, знал и ведал нечто, что было сокрыто от Кудрявцева. За этими закрытыми створками, затворенными дверьми, мимо которых много лет проходил Кудрявцев, присутствовало иное пространство, иная, недоступная Кудрявцеву жизнь. Казалось, солдат вышел к нему из-за этих дверей, присел ненадолго у слухового окна, чтоб сказать несколько странных невнятных слов и снова исчезнуть. Затворить перед Кудрявцевым двери, оставляя в глазах исчезающую золотистую щель, смуглого ангела с печальной лампадой.
– Если молишься, значит, веришь, что Бог поможет. Помолись хорошенько, чтоб нам помог.