Полная версия
Пепел на ветру
На следующий день с утра отец спешно услал Степку вместе с кучером и с каким-то делом в Торбеевку. Вернуться они должны были только через два дня. И я поняла, что если хочу увидеть взаправдашних цыган, то надо самой для себя постараться. Когда нянюшка прикорнула после чая, я оделась в Степкины старые штаны и рубаху (они у меня хранились под матрацем как раз на такой случай), вылезла через окно на крышу, проползла на брюхе по широкому карнизу до конца крыла, привязала к водостоку разорванную и скрученную простыню (я вполне могла бы и спрыгнуть, но с простыней мне показалось интересней – так всегда делали узники в романах) и благополучно спустилась по ней в куст сирени.
До дальнего загона я бежала бегом, напрямик через огород и ярко желтеющее поле с люцерной. Знала: как только меня хватятся, отрядят кого-то к Голубке, надеясь там-то меня и словить.
Но все обошлось. Голубка мне обрадовалась, съела сахар и вполне приняла за повод все ту же скрученную-связанную простыню, которая была намотана у меня вместо пояса. И мы поскакали к Черемошне по старой дороге.
Я изо всех сил вытягивала шею и уже видела поставленные кру́гом, возле развилки дорог кибитки. И палатки, и цыганок, хлопочущих возле костра, над которым висел большой закопченный котел, и играющих в траве детей. И распряженных, пасущихся на лугу возле перелеска коней с длинными гривами, в которые вплетены яркие ленты…
Голубка, заметив сородичей, приветственно заржала. И тут ее повелительным жестом остановила старая цыганка, идущая по дороге нам навстречу вместе с двумя цыганятами. Старший был одет в какие-то невообразимые лохмотья, а младший – вообще голый, с круглым животиком и вывороченным наружу пупом. Удивительно – моя Голубка, никого, кроме меня, не слушающаяся, встала как вкопанная, только пыль фонтанчиками взлетела и хвост взвился флагом.
Цыганка была очень старая и темноликая, а глубокие морщины на ее лице были как будто проведены чернильным карандашом. При этом – одета в яркие юбки, на шее – несколько ниток крупных бус, а в оттянутых ушах висели большие золотые кольца. Странно, я никогда до того не видела цыган, но что-то в них показалось мне знакомым.
– Ту ром сан? – хрипло спросила цыганка.
– Нет, я Люба, – ответила я прежде, чем поняла, что обращаются ко мне не по-русски.
Цыганка разразилась непонятной руганью. Я огорчилась – даже незнакомые со мной, очень далекие от усадебных гостей люди сразу же мною недовольны. Видно для людей во мне и вправду все не так. С пяток до макушки. Не то – для собак, лошадей, птиц, леса и ветра. Их во мне все устраивает… Почему так получилось?
Видя, что я ее совсем не понимаю, цыганка перешла на неправильный, но все же понятный русский язык.
– Зачем оделась в мужской одежда? Зачем села на лошади? Стыда не знаешь. Девушка не должен ездить верхом. Никогда не должен. Цыганский закон.
– А что мне до цыганского закона? – удивилась я. – Я же не цыганка.
– Зеркало гляди! Кто твой отец?
– Николай Павлович Осоргин, – ответила я. – Хозяин Синих Ключей.
– А мать?
– Она умерла.
– То-то. Зеркало гляди, – уже без злобы повторила старая цыганка. – И думай – где твой закон? Йав джидо!
– Йав джидо, бабушка! – повторила я, легко догадавшись, что это было что-то вроде русского «будь здорова!»
Старая цыганка блеснула глазами и пошла дальше – по своим делам. Младший цыганенок остался стоять – сунул в рот грязный пальчик и глядел на меня. Я достала из кармана большой пятак и сунула ему. Он осмотрел его с двух сторон и тут же прикусил большим белым зубом. Старший вернулся, отобрал пятак и отвесил брату легкий подзатыльник. Тогда малыш пришел в себя и побежал за старшими, пыля пятками.
Мы с Голубкой спустились в овраг и долго ехали прямо по руслу ручья медленным шагом, задевая растущие в овраге кусты и ветки склонившихся над ручьем ив. Солнце стояло почти в зените. Мелкие рыбки убегали с маленьких, прогретых дрожащим солнечным золотом отмелей, прятались в траве и под камушками. Голубка – единственная известная мне лошадь, которая пытается ловить рыбу. Бьет копытом и иногда даже пытается ухватить пастью. Мне кажется, она так играет. Обычно я подначиваю ее, но в тот день мне было не до лошадиных игр. Прямо по ручью мы въехали в лес. Недалеко от того места, где ручей вытекает из леса, на склоне оврага как ступеньки лежат две каменные плиты и три почти круглых камня. Непонятно, как они сюда попали – нигде в округе ничего подобного нет. Высоко над головой смыкают кроны старые деревья с поросшими лишайником и увитыми вьюнком стволами, внизу раскрытыми веерами растут огромные, темно-зеленые, почти в мой рост папоротники. А между плитами, из-под разноцветных камней (один – почти чисто белый, один – розоватый и последний – глянцево-черный) бьют те самые Синие Ключи, которые дали название усадьбе. Всего их пять, один – самый большой – обложен кирпичами и возле него сделана потемневшая от времени, поросшая нежным, изумрудно-зеленым мхом скамеечка. На ней стоит старая и помятая оловянная кружка. Вода в Синих Ключах действительно голубоватая, с едва заметным кисловатым привкусом. Даже лютой зимой самый большой ключ (деревенские называют его Дедушкой) никогда не замерзает. Синяя вода в нем тогда как будто бы кипит, вокруг сверкающее ожерелье из голубовато-лиловых сосулек, а дальше – пушистая, белая-пребелая шуба. А наверху – купол собора из переплетенных, уснувших на зиму и засыпанных снегом ветвей. Тихо, только иногда где-то глубоко подо льдом сонно взбулькивает овражный ручей… Я люблю приходить сюда в любое время года. Это мое место. Синие Ключи принадлежат мне. А я – им. Это странно, если произнести вслух, но тем не менее это – правда.
Я сижу на скамейке и маленькими глотками пью холодную воду из кружки. Голубка уже взобралась наверх и ходит по краю оврага, ощипывая черемуховые кусты. Я слышу ее шаги, треск веток и громкое фырканье, которым она выражает свое неудовольствие моим бездействием. Сама Голубка любит только действие – скакать, любить, купаться, драться, ненавидеть. Если пустить ее спокойно пастись на лугу, довольно быстро глаза у нее становятся мутными от злости.
Самый мой любимый ключ – самый маленький. Он похож на хрустальную шапочку, которая постоянно меняет форму. Раньше я была совершенно уверена, что под шапочкой прячется крохотный гномик и если не смотреть, а потом быстро повернуться, то можно увидеть, как он любопытно выглядывает из воды – его черные глазки и круглую бородку. Я так хорошо себе это представляла, что даже Степка мне ненадолго поверил, и вместе со мной прятался в кустах и пытался увидеть, как вылезает гномик.
Я глажу ключик пальцем и он ласкается ко мне, как прозрачная лягушечка. Песчинки на дне танцуют свой вечный танец. Я учусь танцевать у песчинок… Но не сейчас.
Наверху есть тропинка, по которой можно выйти на Новую дорогу. По дороге я пускаю Голубку рысью. Она поднимается в галоп и едва не сбрасывает меня в поросшую чертополохом обочину. Я не виню ее – она все поняла правильно и решила за меня.
Во дворе конюшни я сама выхаживаю ее и сама протираю сеном – никому другому она сейчас не дастся. Потом прямо как есть – в лошадиной пене, в сенной трухе, в Степкиных штанах и рубахе прохожу в правое крыло, в кабинет к отцу и спрашиваю:
– Моя мама была цыганкой? Я – тоже цыганка? Мне следует жить по их закону? Кто научит меня? Или я уже живу по нему – по зову крови?
Глаза отца – как самый большой из Синих Ключей.
– Ты бредишь, как всегда, – говорит он. – Если бы в наших краях кочевали зулусы, ты вообразила бы себя негритянкой? Волосы, во всяком случае, у тебя похожи… А сейчас выйди, вымойся, переоденься и вели Пелагее причесать тебя. Когда приобретешь достойный вид, постучись и снова войди. Если хочешь, мы поговорим.
Я выхожу и даже не хлопаю дверью. Отец растерян – мне его жаль.
– Нянюшка, цыганское отродье – это я? – спрашиваю я наверху у Пелагеи.
– Господь с тобой, деточка! – восклицает нянюшка, бледнеет и крестит меня чуть дрожащей рукой. – Кто тебе такую гадость сказал?! Язык оторвать…
– Не надо, нянюшка, – возражаю я. – Это была старая женщина с золотыми серьгами. Она не хотела ничего дурного.
Я иду в гардеробную, достаю из картонки шелковый платок, повязываю его на голову так, как у старой цыганки. Потом заматываю юбки и пояс из разноцветных шалей. Набрасываю на плечи еще один платок. Подхожу к зеркалу и смотрюсь в него. Из зеркала на меня смотрит бабочка – моя мать. Но вместо глаз у нее льдистые, зимние, Синие Ключи – глаза моего отца.
Пелагея, потащившаяся в гардеробную следом за мной, что-то сокрушенно бормочет.
Разговаривать с отцом я, конечно, не стала.
А через день пришел плотник и вставил в окна решетки – в моей комнате и в комнате нянюшки.
* * *– Я – против революции! – твердо сказал марушник Ноздря, прибывший из Житомира прямиком в трактир Каторга, допил водку из мутного стакана, закусил соленым огурцом и вытер выступившую из длинного носа соплю рукавом полосатого пиджака.
– Отчего ж так? – спросил кто-то из воров, пировавших за длинным, липким от пролитого на него пойла столом. – Чем тебе революция не угодила? Нашему брату, суть понимаю, в мутной воде завсегда сподручнее рыбку ловить…
– Так-то оно так. Но – невозможно ж глядеть, когда через нее, проклятую, человек до последней степени озверения доходит.
– Ты, Ноздря, д-докажи! – с трудом подняв седую голову от стола, сказал хитровский ветеран, бывший студент, в восьмидесятых годах прошлого века отбывавший сибирскую каторгу по политическому делу. Во время недавних московских боев он твердо вознамерился идти на баррикады и как встарь бороться за народное дело, но не дошел, свалившись возле ближайшего шланбоя. Был избит и ограблен. Вернулся с перевязанной головой и путано врал о своих революционных подвигах.
– Да вот хоть последнее дело взять… – пожал плечами Ноздря. – Я понимаю еще, жидов бить и лавки ихние громить. Это у нас, можно сказать, с девятьсот третьего года обыкновенное дело…
– Да, конечно, жидов обязательно бить надо! Как же без этого?! – откликнулся из угла портной Фимка Бронштейн, лучший на Хитровке специалист по перелицовке дорогих краденных шуб.
– Ну вот и я говорю… – поддакнул Фимке Ноздря. – А тут уж – форменное безобразие. Судите сами. Настоящих революционеров у нас в Житомире не так, чтобы уж очень много… Но вот порешили эсеры и социал-демократы демонстрацию провести – в солидарность там с чем-то. Мы с ребятками конечно – тут как тут, где еще марушнику поживиться, как не на митингах-демонстрациях, когда люди в запале сами себя не помнят, не то что о кармане своем… Ну вот… Эти, значит, идут, кричат там, песни свои поют, лозунги несут: «Долой самодержавие!» и всякое такое, мы, значит, с ребятками работаем спокойно, а тут – насупротив тех – погромщики идут, раза в четыре больше: Долой иноверцев-интелихентов! А какие ж там иноверцы, если большая часть – гимназисты да курсистки, а то и вовсе случайные люди! Завязалась тут, конечно, потасовка. Эти тех, конечно, бьют, у них палки, да колья, полиция как вымерла вся, так те в управу забежали, закрылись там и, конечно, – сразу митинг. А эти – чтоб вы думали? – подожгли управу-то!
– Ох ты, черт! – ахнул кто-то.
– А как эти, демонстранты-то, стали выбегать, они их в колья! Девицы, мальчишки – им все одно! Управа полыхает, пожарников к ней погромщики не пускают, люди как снопы валятся, кровища льется… Ну уж этого безобразия моя душа не стерпела…
– И что ж ты сделал-то, Ноздря? – спросил внимательно слушавший житомирца Гришка Черный. – Неужто погромщиков усовестил?!
– Да ты что, Гриша! Мне еще белый свет не надоел… Побежали мы с ребятками да назади фасада окошко выломали, лестничку поставили. И поделились: одни революционера потихонечку вниз спускают, другие раздевают его да от кошеля-часиков-шубки-сюртучка-штиблетов освобождают (чем мы хуже эсеров с их экспроприациями – примерьте-ка, дамы и господа, на свою шкурку!), третьи переулочками в безопасное место выводят, ну а четвертые слам (награбленное, жарг. – прим. авт.) уносят… Человек тридцать таким вот макаром от погромщиков спасли!
– Ловко! – рассмеялся Гришка. – Так ведь это выходит, Ноздря, что тебе от революции один прибыток.
– Нет, не выходит! – строго возразил вор. – Я – честный марушник, мне убивство, и вообще всяческое возмущение претит. Я хочу жить спокойно, без бунтов. А для дела мне и праздников довольно.
(описанный случай с грабителями, спасавшими жертв погрома, не выдуман автором, а действительно произошел в Томске в 1905 году – прим. авт.)
– Гляди-ко – идейный! Видал-миндал?! – рассмеялся кто-то.
Люша вошла в трактир через кухню, где перекинулась словом с Марысей, выбралась в низкий зал, стянула картуз, огляделась, и, перелезая через лавки, пошла к Гришке.
– Люшенька! Девочка моя! – тоже заметив ее, позвал Гришка через головы собравшихся. – Иди сюда, водки с нами выпей! Ноздря сегодня гуляет…
– Дело у него выгорело? – деловито спросила Люша, усаживаясь Гришке на колени.
– Революционеров экспроприировал, – усмехнулся Гришка, обнимая девушку и пальцем перебирая ее тугие кудри.
– Играть сегодня в «Ад» пойдешь? – тихо спросила Люша.
– Как карта ляжет. А чего ты хотела?
– Надобно мне с тобой коротким словом перемолвиться. Чтоб чужих ушей при том не было. Отойдем?
Гришка тяжело выбрался из-за стола, шатаясь, пошел за Люшей в угол, под низкое окно, где оба присели на грязный ларь.
– Гриша, слухи про тебя идут. Про нас с тобой, если точнее сказать.
– Об чем же это? – насупился Гришка. – И кто распускает?
– Что, мол, если я маруха твоя, чего ж мы никогда не вместе – в ночлежке-то меня каждый видеть может. Люди говорят. Всем рты не заткнешь…
– Свечку, что ли, держали, мерзавцы?.. Ну… И чего ж ты хочешь теперь? Меня не обманешь, не-ет! – Гришка погрозил Люше пальцем. – Я ж вижу – ты уж чего-нито придумала…
– Свечку они, конечно, не держали, но… Надо тебе, Гриша, точнее показать, что мы с тобой…
– Как же оно? Платье тебе, что ли, напоказ подарить? Бусы? Говори!
– Гриш! Ну зачем мне зимой платье и бусы – сам подумай!
– Шубу?
– Пальтишко неплохо было бы… – вздохнула Люша. – И муфточку с мехом. Но я вот чего подумала… А что, если ты при деньгах сейчас, тебе в «Ад» пока не ходить, а нам с тобой съездить напоказ погулять куда-нибудь…
– Погулять напоказ? – тупо осклабился Гришка Черный. – Это как? А здесь, в «Каторге», тебе чем не гульба? То, что тебе водка не по нраву? Так я сейчас вина закажу…
– Нет, Гришенька, тут надо шикарно подойти. Чтоб все только о том и говорили…
Гришка тяжело уронил в руки лохматую голову, потом поднял на Люшу мятое лицо и сказал:
– Устал я, Люшка. Голова гудит. А у тебя умишко уже бабский, по иному – изворотливый. Ты мне обскажи завтра конкретно, как все сделать, а я уж решу…
– Договорились, Гришенька! – Люша быстро поцеловала вора и поднялась. – Я ж – ты знаешь – и вправду тебя люблю. И всегда твой интерес блюду. Но и себя, девушку, тоже забывать грех… – подмигнула лукаво. Гришка достал из кармана бумажник, вынул из него ассигнацию.
– Возьми вот на муфточку, – усмехнулся он. – А после и пальтишко справим. Чего шаль-то мою не носишь? Я ее, кажись, намедни на судомойке здешней видал…
– Спасибо за денежку, Гришенька, – Люба сверху обхватила чернявую голову, потерлась щекой. – А шаль твоя отменная, да к образу моему не подходит. Марыське боле к лицу.
– К образу?!.. Ох, Люшка, отметелить бы тебя разок как следует!
– А ты попробуй, Гришенька, попробуй… – Люша широко улыбнулась, показав разом много мелких ровных зубов.
Гришка покачал гудящей от долгой попойки головой и неожиданно понял, что хлипкая пятнадцатилетняя девчонка крепко держит его в своих маленьких ручках.
«Разве позвать ее на Грачевку гулять, пырнуть ножом и под решетку, в Неглинку? – подумал Гришка. – А после чего? Кто заместо нее? Ладно, пусть уж остается покуда как есть… Чего это она еще там выдумала… шикарное…» – слабо шевельнулось любопытство, тут же смытое поднимающейся изнутри тошнотой. Следовало срочно выпить. Полстакана водки все лечит.
Люша между тем снова вошла в кухню. Едва видная в душных парах Марыся ополаскивала в тазу мутные стаканы.
– Иди, Люшка, отсель! – прикрикнула старшая кухарка. – Некогда ей с тобой базарить. Вот сейчас обеих половником по плечам охажу!
– Ухожу, уже ушла, – пропела Люша и, проходя мимо Марыси, шепнула. – Готовься, Марыська, скоро поедем в настоящий ресторан, чтоб ты могла все до копеечки рассмотреть, как у тебя в заведении после будет. Только ты мне за то все платье вычистишь и чулки зашьешь!
Глава 7,
в которой читатель знакомится с семьей отца Даниила и лесником Мартыном, Филипп рассказывает о встрече с невестой, а Люша начинает свое расследование усадебных тайн.
ДНЕВНИК ЛЮШИ.Обыкновенно, будучи чем-нибудь затронутой, я предпочитаю действовать немедля и изо всех сил, которые в данный момент могут быть мною мобилизованы. Моя атака на людей, пространство и обстоятельства бывает столь сокрушительной и недальновидной, что часто захлебывается сама в себе, не достигая никаких целей, кроме неспецифического выплеска возбужденной энергии. Считается, что в этом выплеске я не могу себя контролировать. Не помню отчетливо, как было прежде, но сейчас это давно неправда – в моей натуре мне уже многое подвластно. Поэтому в данном случае, ввиду важности затронутого вопроса, я решаю не торопиться и выработать подробный план действий. Я понимаю, что нащупала путь, следуя которому смогу разрешить если не все, то большинство загадок окружающего меня мира.
Первый пункт моего плана – это Светлана, сестра Степки. Она кормит младенца на ступенях крыльца и, зная, что мне интересно, совсем не конфузясь, дает посмотреть. Младенец меня не боится, потому что по своему положению в мире он еще ближе к ветру, лесу и птицам, чем к настоящим людям. У Светланы огромная светлая грудь с длинным темно-розовым соском, похожая на изысканный фарфоровый кувшин. Неужели у меня тоже когда-нибудь будет такая?! Это очень красиво, только, кажется, немного неудобно. У младенца жадные губки. Он уютно чмокает и перебирает на груди матери маленькими пальчиками, как будто играет на рояле.
Я объясняю Светлане: мне нужно знать, как все было. Откуда я взялась? И причем тут цыгане?
Светлана кривится, как будто съела целый лимон из нашей оранжереи, и машет на меня свободной рукой: уходи! Я ничего не знаю!
Я понимаю, что она боится моего отца и за место брата, и уверяю ее, что никому не расскажу, откуда узнала. Я умею хранить тайны, это, можно даже сказать, мое призвание в мире.
Но Светлана не верит мне. Маленькие девочки в ее мире не хранят тайн. Они тут же выбалтывают их соседям на деревенской улице.
– Уходите, Люша, – говорит она. – И Степку, как вернется, не пытайте – ему ничего не ведомо.
Младенец отказывается сосать, вертится, начинает хныкать – чувствует волнение матери.
Я ухожу, но не насовсем. Светлана – умная, как и Степка, и вся их семья. Но у Светланы есть муж. У него ум в руках – он все может починить или сам рассчитать-собрать какую-нибудь заковыристую штуку. В голове у него расчетов почти нет. Его легко провести.
Я нахожу Светланиного мужа в пристроенном к дому сарае. Он чинит борону – меняет сломанный зуб. Смешно – у него самого тоже спереди нет зуба, выбили в драке. Кто ему починит?
Он улыбается мне своей щербатой улыбкой. Не ждет дурного.
– Ваня, – спрашиваю я. – А когда ребенка называют отродьем?
– Когда мать с отцом в церкви не венчались, – отвечает он. – Тогда он считается в блуде зачатым. Но в самом ребенке – какая ж вина? Дурные люди так говорят… А вам, Люша, зачем? – вдруг спохватывается Ваня.
Поздно. У моего плана появился следующий пункт.
– Низачем, – говорю я. – Просто интересно.
До Торбеевки идти по Старой дороге – почти два часа. По Новой – полтора, но там всегда можно встретить кого-нибудь из усадьбы. Я иду напрямик, через поля и овраг.
Воздух дрожит над пшеницей, как будто гладит ее горячим утюгом. Ястреб раскинул крылья и заснул в небе, в теплом воздушном киселе. Я срываю огромные лиловые цветы чертополоха и голубые цветы цикория, сплетаю из них украшение себе в волосы. В канаве на камушке сидит лягушка и смотрит на меня золотыми глазами. Я сажусь рядом с ней и отдыхаю. Воздух такой плотный, что его надо откусывать и глотать. Мы с лягушкой дышим-глотаем в такт, на одно мое дыхание десять – ее. Потом лягушка прыгает в мутную воду, а я лезу наверх, к солнцу.
Вокруг колоколенки церкви св. Николы летают стрижи. Ее видно издалека и стрижи кажутся мелкой черной мошкарой, хотя вообще-то они большие и сильные, только ноги у них короткие – по земле они могут только ползти. Если подойти ближе, то видно, что избы Торбеевки, крытые соломой, жмутся к церкви, как цыплята к наседке. Купол расслабленно золотится под полуденным солнцем. Владелец усадьбы Торбеево не пожалел сусального золота, говорят, пожертвование на церковь составляло пуд без одного килограмма. Одиннадцать кило пошло на купол, да еще четыре украл новый управляющий.
Отец Даниил, священник церкви св. Николы, мне нравится, как нравятся индюки, которых разводят в торбеевской усадьбе. Он ходит животом вперед, у него розовая кожа и богатая темно-русая борода колечками. Весь он похож на кувшин с молоком, в которое добавили полчашки крови. «Кровь с молоком» – так моя нянюшка весело говорит про здоровых детей, и, кажется, не слышит, как жутковато это звучит. Отец Даниил и вправду немного похож на большого ребенка. У них с попадьей Ириной двенадцать детей. Матушка Ирина – длинная и тощая. Но вовсе не тихая и забитая. Она постоянно ругается на все свое большое семейство, включая мужа и старенькую свекровь, ее визгливые вопли несутся на церковный двор и иногда, как черные, стремительные стрижи залетают в церковь. Она похожа на высокий бокал с пузырящимся шампанским. С каждым новым ребенком матушка еще высыхает, а отец Даниил становится все толще и румяней. Как будто шампанское медленно, но неуклонно переливают в кувшин с молоком и кровью. А брызги, которые от этого получаются – их дети. Они все разные и интересные.
Отец Даниил в одной рубахе, босой, сидит во дворе своего дома на чурбачке и по-видимости ничего не делает. Щурится на солнце, шевелит толстыми розовыми пальцами на ногах, поглаживает то грудь, то бороду. Может быть, сочиняет проповедь? Трое или четверо из меньших поповичей играют у дровяника в стуколку. Старшая Маша, как всегда в темном платье и строго, по брови, повязанном платке, кормит кур. Попадьи Ирины не слышно. Может, прилегла отдохнуть? Для меня это только к лучшему.
Я встала в глазах священника внезапно и против солнца. Он вскочил и, кажется, хотел перекреститься. Но удержался.
– Люба! Это ты?! – восклицает он. – Ты одна? Как ты здесь? Почему?
Я, не торопясь, подхожу под благословение и целую отцу Даниилу руку, как меня учили. С гораздо большим удовольствием я поцеловала бы ту лягушку, с которой отдыхала в канаве, но, в общем, ничего особенного. И чего я раньше так вопила и сопротивлялась? Разве что и вправду – бесы, как Настя говорит? Потом стою смиренно, опустив глаза, и смотрю, как из-под кучерявой бороды виднеется в раскрыве ворота такая же кучерявая поросль на груди священника. Крест темного серебра лежит в ней, как бревна в кустах. Представила, как отец Даниил с длинной худой попадьей при свете разноцветных лампадок делают детей. Добавила к картинке тихое церковное пение. Получилось очень благолепно и церемонно, похоже на танец на средневековом балу.
Отец Даниил явно не знает, что делать. Ловить меня и везти в Синие Ключи? Пригласить в свой дом? Отвести в Торбеево и уже оттуда пытаться что-то предпринять? Я решаю ему помочь.
– Отец Даниил, у меня к вам всего один вопрос. Это важно для меня, а вы знаете наверняка. Потом я уйду, как пришла, и меньше чем через час буду в Синих Ключах, в своей комнате. Нянюшка Пелагея, может, и проснуться не успеет.
Священник пожевал красными губами и решил мне пока не перечить, чтобы не спугнуть.
– Хорошо, Люба, спрашивай. Я, коли и вправду знаю ответ, постараюсь тебе помочь.
– Венчались ли мой отец и моя мать?
Я бы на его месте соврала. Ложь во спасение. Ведь всеми считалось, что я неграмотна, и никогда не смогу прочесть в церковных книгах. Кстати, отец Даниил был одним из тех, кого отец в свое время приглашал для моего обучения.