
Полная версия
Леротикь. богатая белая стерва
Мой отец – ученый, а мать моя – профессиональная уборщица, умеющая убрать двадцатикомнатный особняк за три часа, а потом сидеть в кресле следующие три дня, ничего не делая, или почитывая дешевый роман. Иногда она читает стихи, но это совсем другая история. Если хорошо присмотреться к моим родителям, понимаешь, что именно мама – настоящая. То, чем отец по жизни занимается – надувательство, и в глубине правоверной своей души он об этом знает. Нет, он конечно же прилежно учился в то время как остальные студенты в кампусе оттягивались напропалую, на что имели полное демократическое право. Отец часами корпел над книгами, которые ему не нравились, справочниками, которые он понимал лишь с большими усилиями. После чего он прошел все нужные экзамены если не с грандиозным успехом, то по крайней мере очень ровно. Получил степень в Гарварде, и так далее. Теперь он работает в специальной лаборатории, субсидируемой правительством. Одевается с большим вкусом и умеет говорить речи на публике. Выглядит представительно на любой конференции, но нет у него никаких оригинальных идей, и в этой своей лаборатории он до сих пор ничего нового не открыл и не наработал. Зато он помнит все, что сделали другие. Выглядит он солидно, никогда не опаздывает на работу и не прогуливает, поэтому начальство вынуждено время от времени повышать его в должности. Наверное, он хороший руководитель, хотя я слышал, что коллеги его посмеиваются у него за спиной, а некоторые черные коллеги, особенно из тех, кто помоложе, стесняются его и стыдятся. Мама, вроде бы, его любит, несмотря на то, что все о нем знает. Он хороший муж. Наверное.
Все мои приключения с музыкой, в которых я плаваю не находя берега, началась, когда мне было восемь лет. Стояли пресловутые Оптимистические Годы, когда каждый должен был в самом скором времени разбогатеть раз и навсегда и наконец-то бедность канула бы в прошлое. И уж преступность точно канула бы в прошлое. Люди думали, что как только мы избавимся все от бедности, преступность просто перестанет существовать, ну, типа, все преступники вдруг покончат жизнь массовым самоубийством в какую-нибудь отчетливо лунную ночь. У мамы тогда была летняя работа за городом – убирала она особняк в поместье, такой типа целый дворец, не шучу. Принадлежал он семейству Уолшей – безответственно богатая пара с двумя детьми. Во всяком случае, так мне сказала мама – двое детей, мальчик и девочка, и имена у них, типа, Мелисса и Алекс, или что-то в этом духе, Алекс младенец еще, а Мелиссе, типа, восемь или девять лет. Я их никогда не видел, и часто осведомлялся, где они, собственно, шляются, когда мама меня привозила с собой, а мама говорила всегда – в бординг-школе1, заткнись, но какая такая бординг-школа в разгар лета, не говоря уже о том, что Алекса наверняка все еще кормили грудью? Ну, не грудью, конечно же, мама-Уолш была слишком богата для таких физиологических крайностей, хотя возможно у них была кормилица с Филиппин или из Польши.
Так или иначе, папа уехал на какой-то безумный симпозиум, на котором ему следовало выглядеть важно и не вдаваться в детали. Он очень гордился, что его пригласили. Он намеревался наставлять на симпозиуме молодое поколение, дабы имели они терпение и поумерили надменность, и трудились усердно над своими ебаными продвинутыми проектами, от которых мир вскоре получит неимоверную пользу, возможно уже к следующему четвергу, и так далее. Так что мама взяла меня с собой в поместье. В смысле, папа не слишком хорошо зарабатывал тогда, несмотря на старшинство в этой его лаборатории, так что маме приходилось подрабатывать, дабы оплатить всякое разное, в том числе еду и одежду своих драгоценных сыновей, моего брата и вашего покорного слуги.
Я был обычный среднеклассовый черный ребенок из района Нью-Йоркского Университета и для своего возраста имел вполне достойный лексикон, больше двухсот слов, а также чувство юмора, и вообще был человек светский. Так что, помнится, не особенно я ошарашился видом загородного особняка.
Что сказать – действительно серьезный такой особняк, викторианского стиля сарай-вагон, известняк и мрамор, сооружен в середине девятнадцатого столетия, с большим количеством лишнего пространства внутри, с толстыми стенами и высокими окнами, и все такое. Вещь, которая меня действительно поразила – концертный рояль в одном из помещений. Честно. Я не знаю, почему он меня поразил. Но поразил. Не шучу.
В доме никого не было, кроме меня, мамы и дворецкого по имени Эммерих – длинного, тощего, недоброго, стареющего, опытного, с тонкими губами и ироническим отношением к людям, так что весь особняк перешел в мое распоряжение, ура. И, знаете, я был пацан, не то, чтобы очень балованный, но вполне распущенный. Я запросто трогал все подряд грязными пальцами, останавливал лифты, нажимая на красную кнопку, и так далее, но в этом концертном рояле я почувствовал достойного противника. Сам вид рояля произвел на меня неизгладимое впечатление. Я боялся к нему приблизиться. Я знал, какая у этого чудовища функция, я и до этого видел рояли в своей жизни, но вот – стоял я столбом и смотрел на него с расстояния в десять футов. Рояль был большой, блестящий и очень черный – настоящий концертный Стайнуэй. Тогда я не знал, что это Стайнуэй. Сейчас знаю.
Ну так вот, стоял я, стало быть, и таращился на рояль как дурак, и вдруг хозяйка особняка прибыла на машине, с другом, и мама моя быстро прочесала все помещения и обнаружила меня наконец, гордость свою и радость, и выдернула эту радость из фортепианного помещения очень грубо, схватив за локоть, и поволокла меня в кабинет. Она велела мне застыть и не двигаться, а то она меня разорвет на две части и проломит мне башку. Затем она вышла на газон – поприветствовать хозяйку и спросить, не надо ли ей, хозяйке, чего – ну, типа, не знаю, туфлю ей не поцеловать ли, или еще чего.
Я скучал в кабинете. В конце концов я вышел и стал слоняться бесцельно по особняку, а потом случилось то, что сделало меня … нет, не идиотом … произошло нечто важное. Я услышал музыку.
Я, конечно же, и до этого слышал, как играет рояль, в особенности старый джаз. У отца моего нет музыкального слуха, но он включает старый джаз всякий раз когда в квартире гости, или когда ему нужно дать маме понять, что настроен он нынче романтически. Это, конечно, банально, но думаю, что выражение «классическая музыка» ассоциировалось у меня тогда в основном со старыми мультфильмами.
III
Акустика в особняке была прекрасная, а рояль что надо. А также – тот, кто на нем в тот момент играл, был очень хорошим пианистом. Забавно – я запомнил опус, который он играл – в достаточной степени, чтобы выяснить впоследствии, что это за опус, кто его написал. Шопен, полонез в ми-минор. Я проследовал в направлении музыки, загипнотизированный, и вскоре набрел на нужную комнату. Я вошел – дверь была открыта, как большинство дверей в особняке – и замер. Музыка проникла во все уголки моей души и тела, завибрировала, засочилась, забрызгалась, прокатилась по мне волной, омывая нервные окончания и сливаясь в единое целое с моей детской еще душой.
Игравшему было, я предполагаю, лет тридцать. Наличествовали белобрысые волосы, затянутые в хвост. В то время такими изображали злодеев в фильмах, и еще ученых-негодяев. Хозяйка, Миссис Уолш, стояла возле рояля, опираясь на крышку, и смотрела безотрывно на мужчину. Ей было, думаю, чуть меньше тридцати. На мой тогдашний взгляд – взрослая белая женщина со светлыми кудряшками и тяжеловатыми бедрами.
А потом вдруг музыка стихла. Мне это не понравилось, глупо. Я почувствовал, весьма отчетливо, что опус не доиграли до конца. Мужчина остановился на середине каденции. И вдруг сгорбился и даже прикрыл лицо рукой. Миссис Уолш собралась его пожалеть, весьма с ее стороны любезно, но даже тогда, в нежном возрасте, я был уже вполне эгоистичная свинья, требующая, чтобы вселенная вращалась вокруг моих личных нужд, чувств и капризов. Мне наплевать, какие у этой женщины чувства к мужчине, и как этот мужчина относится к миру и людям, я просто хотел, чтобы он закончил играть опус.
И я пошел вперед. Пока я шел к роялю, я придумал себе план действий. Следовало взять руку мужчины и положить ее на клавиши, там ей и место, и после этого я просто стоял бы рядом и смотрел бы на него невинно. Я ведь был прелестный маленький черный мальчик, и я об этом знал, а также знал, что эта моя прелестность имеет кое-какую власть над богатыми белыми людьми. Я умел их заставить делать то, что я хотел. Не всегда, но иногда. Ничего серьезного. По мелочам. В общем, когда до рояля оставалось футов семь или шесть, мой план нарушила миссис Уолш – она взяла мужчину за запястья. За оба запястья. Одного запястья ей мало. Мне это очень не понравилось. Я продолжил путь к роялю. Их губы разделяло, не знаю, дюйма два наверное, когда я дотронулся до клавиши. Одна из мощных басовых клавиш, которые так эффектно и мягко звучат на Стайнуэе. Думаю, ми-бемоль во второй октаве, но не уверен.
Мужчина круто обернулся, типа – э! в чем дело! Миссис Уолш вздрогнула. Посмотрела на меня странно как-то, со страхом и раздражением. Затем страх исчез, и сделался у нее наплыв светловолосой взрослой ярости. Она на меня заорала.
Люди вообще очень часто на меня орут. Сперва они пугаются, а потом начинают орать. Будто я виноват, что они так несчастливы в браках и финансах.
Я слегка испугался. Я не знал, что мне теперь делать, и поэтому просто стоял, и таращился на нее. Ей пришлось еще немного поорать прежде чем я понял, что от меня требуют немедленного отбытия из комнаты. И я побежал.
Маме я ничего не сказал, и миссис Уолш со своей стороны ничего не сказала, естественно, хотя, неопытный восьмилетний ребенок, я был уверен, что она скажет. Вообще-то с ее стороны было бы логично попытаться меня подкупить – шоколадом или конфетой или еще чем-нибудь, а может она думала, что я достаточно взрослый, чтобы любить жареную курицу и арбузы. Терпеть не могу жареную курицу (хотя к арбузам я неравнодушен), но не в этом дело.
В общем, ничего не случилось в течении целой недели. Миссис Уолш наконец убралась из дома и из имения, и мне хотелось, чтобы она убралась с планеты тоже, но через три дня она вернулась в сопровождении своего престарелого мужа, который был какой-то, не знаю, большой адвокат, что ли. Не современного толка адвокат, но староденежный адвокат, выдающяяся уоллстритовая акула с большим количеством свободного времени. Мама моя его обожала. Честно. Мама всегда подозрительно относится к белым, говорит, что она им не доверяет, но на мистера Уолша она просто наглядеться не могла – в платоническом, конечно же, смысле. В ее глазах он был самый добрый, ангельски обходительный, честный, щедрый и так далее. Он всегда платил ей больше, чем она просила и всегда покупал что-нибудь для меня – шоколад, игрушки, книжки и прочее – а один раз он купил мне телескоп с помощью которого впоследствии отец мой делал ночные наблюдения, наставив линзу на окна дома напротив и ища голых женщин, пока мама его не поймала и не пригрозила разводом. Реквизировав телескоп, она отдала его сыну белой соседки. А мы еще жалуемся, что мало черных астрономов.
Так или иначе, Уолши провели в своей летней резиденции две недели. Я их избегал, как мог, но как-то в полдень старый мистер Уолш катался где-то на своей гнедой лошади, на той, которая мне не нравилась (неприязнь наша, моя и этой лошади, была взаимной, дура попыталась меня укусить однажды за плечо), и я решил, что миссис Уолш катается с ним, и пошел в комнату, где стоял рояль, и открыл крышку, и дотронулся до клавиши, а потом до другой клавиши. Я попытался разобраться, почему некоторые клавиши черные, а другие белые. Я попробовал комбинацию из двух клавиш. В конце концов мне удалось взять правильный интервал, октаву, и уж поверьте мне, честное слово – я сразу понял, что имею дело с чем-то очень большим, вселенским. Возможно именно ми-бемоль в третьей и четвертой октаве, а может я просто романтизирую. Я взял интервал еще раз, и еще раз, снизу вверх. Минут через пять такой игры, я положил левый указательный палец на нижнюю ми-бемоль, а правый указательный на верхнюю, и нажал одновременно обе клавиши. Эффект получился несказанно красивый. В этот момент мне захотелось научиться играть так же хорошо, как играл тот мужчина, которого миссис Уолш собиралась пожалеть, а я помешал. Ну, знаете, дети любят играть с музыкальными инструментами, делая вид, что умеют играть на музыкальных инструментах, и на этом дело останавливается. Но не в моем случае. Я действительно хотел. Хотел играть по-настоящему.
Миссис Уолш вышла на меня сзади. Прикоснулась к моему плечу. Я быстро обернулся. На ней шелковый халат, а ноги босые. Наверное, поздно встала. Большая такая – мой нос едва доставал ей до талии. Стояла надо мной таким, знаете ли, большим богатым англосаксонским Голиафом, и очень бледный к тому же Голиаф, белые иногда бледнеют щеками и лбом, когда напуганы или разозлились, или и то и другое вместе.
Она сказала мне с такой, знаете, ненужной, чрезмерной четкостью в голосе, очень тихо и очень злобно, что мне не полагается трогать рояль – вообще никогда, ни сейчас, ни в последствии. Еще раз трону – будет плохо. Она спросила, понял ли я.
Маленький черный Давид хотел было ее успокоить, умиротворить, и пообещал, что он ничего не сломает.
Тут она и говорит – Я тебе сказала вообще не трогать!
Она мне явно не доверяла. Я молчал. Я отвел глаза. Затем я опять на нее посмотрел. Она сжала губы, подняла брови, сузила глаза, и сказала – убирайся.
Я мигнул, сглотнул, и побежал. Опять. Я ужасно тогда испугался. Даже поплакал, помню. Никогда до этого белые женщины так со мной не обходились.
В последующие две недели каждый раз, когда я замечал где-нибудь миссис Уолш, я бежал и прятался – в саду, в винном погребе, в стойлах (я часто заходил в стойла, чтобы подразнить лошадей, да и вообще я очень люблю лошадей – люди утверждают, что они не хотят приносить вред, и я не знаю, что это означает, в то время как лошади действительно не приносят никому вреда, и это, на мой взгляд, гораздо лучше). Только один раз она меня поймала. Я слышал звук шагов, она обулась в сапоги для верховой езды, подошвы ударяли по асфальту – клац, клац – а затем по гравию, глине, и опилкам – грж, грж. Я спрятался за вороного, не сообразив, что это ее любимый конь. Она меня увидела, была шокирована, и закричала – вон! – очень громко.
Я побежал и упал, рассадив себе коленки. Поднялся и побежал к калитке. От страха у меня болел живот.
IV
Лето кончилось. Уолши переехали в город, и мы с мамой тоже.
Моему брату было двенадцать лет в то время. Он считал, что он ужасно крутой, и презирал местных, и путался исключительно с ребятами из Аптауна, которые терроризировали этот самый Аптаун. Родители наши протестовали против такого положения вещей. Мама умоляла, папа читал ему лекции – все напрасно. Брат таскал везде с собою нож и одевался, как крутые ребята в те времена одевались – в стилизованной колониальной манере. Время от времени он меня бил, под любым предлогом, а на самом деле ему просто требовалась практика, а я всегда торчал под рукой и серьезного сопротивления оказать не мог.
Учился я в школе неплохо, ничего выдающегося. Математика и английский давались легко, и усилий я никаких не применял.
Дома музыкальные инструменты отсутствовали. У брата имелось стерео, поскольку так было принято в его кругу. У отца он унаследовал отсутствие слуха. Он слушал монотонные хриплые ритмы по ночам.
В школе стояли два рояля, один в аудиториуме, второй в музыкальном классе. Два года, дамы и господа – целых два года заняло у меня набраться храбрости, чтобы подойти и заговорить с учительницей музыки – совершенно выцветшей и опустившейся белой женщиной которая, как я теперь понимаю, была неудавшаяся оперная певица. Я сказал ей, что умею играть, но не знаю, что нужно делать левой рукой. Она не поняла. Она сказала, что ей нужно идти. Она поправила очки неуверенным жестом. Прождавший два года, я решил, что нужно идти напролом. Я стал настаивать. В конце концов она сдалась, бедная, и после занятий отвела меня в музыкальный класс. Никакой силы воли. Можно веревки вить. Мужчины наверняка этим пользовались всю ее жизнь.
Она сказала строго, Продемонстрируй, что ты имеешь в виду.
Большинство женщин, когда они понимают, что их используют, пытаются говорить строго.
Ее бесхитростное желание от меня избавиться выглядело очень трогательно. Я поднял крышку и указательным пальцем сыграл одну из дурацких песенок, исполняемых в публичных школах, и сочиняемых добронамеренными, но не даровитыми и не очень умными людьми с целью утвердить расовую гармонию в ученической среде.
Я сделал глубокий вдох и сказал своим тоненьким писклявым голосом – А как бы вы сами это сыграли?
Она нахмурилась и сказала – О, я не уверена, что понимаю, о чем ты говоришь.
Я сообщил ей название песенки. Она сказала, О! – и тут в глазах у нее возникла искра понимания. В то время я еще не знал, что у большинства профессионалов слух отсутствует, задавлен постоянной без разбору практикой. Она пошла к шкафу, открыла ящик. Порывшись, достала несколько книжек, полистала, и в конце концов нашла эту самую песенку.
Я всегда думаю о ней с улыбкой. Хочется вспомнить, как ее звали. Даже если бы она поняла, чего я от нее требую, сомневаюсь, что она смогла бы чему-нибудь меня научить. К формальному обучению у нее не было способностей, увы, и, подозреваю, она очень не любила детей. Разумеется, она никогда не говорила об этом вслух, но такое всегда заметно. Ничего особенно плохого в нелюбви к детям нет, хамоватый народ эти дети, маленькие толстокожие негодяи и подонки, но почему-то люди, которым не нравятся дети, чувствуют себя виноватыми. Из-за этого мы часто слышим от жеманных знаменитостей по телевизору что, мол, самая важная и впечатляющая вещь, которую они сделали в жизни – это произведение на свет детей. Будто другим произведение на свет детей недоступно или не по силам.
Все-таки учительница музыки, весьма обходительная женщина по натуре, сделала одну полезную вещь – написала мне на листке название книги, которую мне следовало приобрести, раз мне все это так, блядь, нужно. Не в таких выражениях она это сказала, конечно. Книга эта – ну, вы знаете, такой, типа, самоучитель – большой, тяжелый, неуклюжий и неумелый. Она показала мне обложку. Сказала, что охотно одолжила бы мне школьную копию, но не имеет права, увы. Школы часто приобретают всякое разное, чем впоследствии никто не пользуется. Справочники просто лежат в ящиках или стоят себе, невостребованные, на полках, собирая почтенную пыль.
Я попросил у мамы денег, а она спросила зачем. Я не знал точно, что именно она хочет от меня услышать. Поэтому ничего и не ответил. И в результате ничего не получил. Понятно, что к папе я обращаться не стал. Я решил, что наберусь наглости и поговорю со своим крутым старшим братом, носящим в кармане складной нож и проявляющим щепетильность по поводу одежды. Он, конечно же, надавал мне по шее, поскольку как раз пришел срок, и затем, от щедрот душевных, с нескончаемыми глумливыми ужимками ыделил мне двадцать долларов. Я нашел нужную мне книгу в магазине на Восьмой Стрит и Шестой Авеню. Стоила она семнадцать долларов с мелочью, вместе с налогом. Я купил стакан кока-колы в МакДональде напротив на то, что осталось, и нашел свободный столик.
Это теперь я начитанная скотина – от литературы с ума не схожу, но в разговоре могу выглядеть достойно, когда говорят о Бальзаке или Фолкнере. А в те времена я ничего не читал. Не было привычки. Изучение справочника превратилось в муку. Я чуть не сдался – раз шесть или семь хотел бросить. Не говоря уж о том, что рояля под рукой не было, и никакой вообще клавиатуры не было, которая могла бы дать мне какие-нибудь практические навыки в добавление к смутно проглядывающим отсветам теоретических знаний, вытаскиваемых мной в малых и трудных дозах из справочника. Три недели я провел, играя на фортепиано в уме и ни разу не заскочив дальше двадцатой страницы книги. Потом пришло лето, и мама опять нанялась чистить загородный особняк Уолшей, и я снова с ней поехал. События последующих двух месяцев решили дело. Уолши проводили лето в Европе, о которой я знал, что это такое место, которое нельзя увидеть, но следует вообразить, будто оно где-то там за морем, если смотреть из Рокауэй Бич или еще с какого-нибудь берега. В Европе обитают в основном белые, и все они ужасно богаты и живут как короли. Предполагалось, что это должно вызывать неприязнь. Я тогда, не очень задаваясь этим вопросом, думал что лично я был бы не против пожить как король, и если для этого необходимо быть белым – что ж, я не против быть белым. Так или иначе, комната с роялем была моя пока мама убирала и вытирала пыль в особняке. Самоучитель и клавиатура наконец-то сошлись вместе.
Самоучитель – обращаю на это ваше внимание еще раз – оказался совершенной дрянью. Самоучители, как правило, вообще почти всегда плохие и глупые. Текст состоял из адаптированного для дебилов музыкально-жаргонного разглагольствования на тему, плюс ноты то тут, то там. Все это было составлено так нелепо, и так бездарно написано, что человек неподготовленный, если желал извлечь из справочника какую-то пользу, вынужден был посвящать много времени анализу неадекватного хода мыслей составителя, дабы понять, что же он имеет в виду – вместо того, чтобы практиковаться.
Прошло два месяца.
V
Снова Нью-Йорк. Отец мой купил мне велосипед. Я продал его на следующий же день в магазине на Второй Авеню и на вырученные деньги купил очень дешевую пользованную пятиоктавную электронную клавиатуру в грязном магазинчике на Канал Стрит. Продавец-китаец заверил меня несколькими лающими фразами, что, мол, инструмент работает очень хорошо.
Некоторые из клавиш не работали. Я хранил клавиатуру в стенном шкафу. Она выводила меня из себя своим тренькающим звуком, пластиковыми легкими клавишами без баланса, совершенно нечувствительными к прикосновению, и отсутствием педалей.
Я сообщил папе, что велосипед украли. Он допросил меня, воображая себя заправским детективом и детским психологом, и сказал в заключение, что это я сам, дурак, во всем виноват, и больше ему сказать нечего, и пусть это будет мне уроком. Я согласился и сказал, что очень сожалею. Он не говорил со мной два дня. А я тем временем экспериментировал. И еще – я взял урок игры на фортепиано.
Нынче много говорят, и тихо, и торжественно, и громко, и в газетах про «равные возможности» и прочую хуйню, а только вам следует быть готовым пожертвовать уймой времени и достоинства, и стоять в очередях, и добиваться подписей от людей, которые предпочли бы вас не видеть, и от их жирных секретарш, которые вас открыто презирают и жрут свою жирную помойную еду прямо перед вашим лицом, причмокивая, обсасывая пальцы, и рыгая удовлетворенно. Субсидируемые правительством уроки – смешно. Равенство начинается с момента, когда вы можете заплатить пятьдесят или больше долларов в час кому-нибудь кто (хотелось бы верить) сможет вас наставить на путь истинный. А почему, спросите вы, родители твои не могли заплатить за твои уроки? Что ж. Могли. Но … Нет, не желаю об этом говорить.
А был он старый джазист, и жил в гордой нищете в облезлом, набитом крысами здании на Авеню Си. Играл почти каждый вечер в вычурно освещенном кафе на МакДугал. Ну, вы знаете все эти так называемые пиано-бары на МакДугал – администрадия и персонал состоят исключительно из подонков, и посетители тоже подонки. Я преградил ему путь в тот момент, когда он, бросив окурок, направился было в заведение, чтобы начать смену. Я спросил, дает ли он уроки. Он послал меня на хуй и вошел в кафе. Грубость в общении с детьми – признак плохого воспитания. На следующий день я опять к нему пристал, и он опять меня послал на хуй. Так продолжалось неделю. Ему надоело. Мои умоляющие просьбы его больше не забавляли. Он велел мне придти к нему домой и принести сорок долларов.
Я попросил папу купить мне роликовые однополозные коньки. Папа поморщился, зашел после работы в Игрушки и Куклы в Юнион Сквере и купил мне пару, на два размера больше, чем нужно.
Все знают, какие коньки можно купить в Игрушках и Куклах за сорок долларов. Пожалуйста, уж вы мне поверьте – мои родители вовсе не богаты. Были времена, когда маме приходилось экономить на всем, чтобы заплатить за квартиру. Но, видите ли, эта самая плата за квартиру превышала тысячу долларов в месяц, а в те времена это была весьма значительная сумма, в то время как приличная пара роликов стоила долларов сто пятьдесят или двести.
Я завладел квитанцией от покупки коньков. Мама хранила все квитанции в старом ящике из-под обуви – привычка, характерная для всего американского среднего класса, вне зависимости от возраста и цвета кожи. Я доставил квитанцию в Игрушки и Куклы и, после долгих дебатов (они там думали, что мне нужны средства на наркотики и проявили обо мне заботу, хотели спасти) мне выдали деньги. А затем предупредили, что позвонят моим родителям – проверить. Я дал им номер. Не наш номер, естественно, а просто номер, который вдруг пришел мне в голову, чьи первые три цифры говорили о нижнеманхаттанском месте жительства абонента.