
Полная версия
Смутное время
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Социальный кризис
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Народное восстание
I. Боярский царьШуйский победителем вступил в Кремль – низенький, толстый человечек, лысый, невзрачный, с редкой бородкой, с близорукими, мигающими, вороватыми глазками, лет пятидесяти от роду, но совсем старик по виду, без приятной обходительности, с репутацией скареда, вполне оправдавшейся.[263] Какой порядок в государстве установит он со своими единомышленниками? В то время никакого правительства не существовало. Помазанная и коронованная, обладая в теории более высоким званием, чем Ирина, Марина потонула в перевороте. Она лишилась всякого значения; и сам патриарх Игнатий, возведенный в этот сан самозванцем, разделил ее падение. А ведь в этом самодержавном государстве правительство заключалось прежде всего в царе. Кто будет царем? Вне той двуличной роли, которую он сыграл, возбуждая народ на защиту Дмитрия и участвуя в его убийстве, Василий Иванович Шуйский выделялся только историческим обаянием своего происхождения. Но для народа оно имело мало значения. Генеалогия его рода уже погружалась во мрак забвения и впоследствии не вышла из него. Его родоначальником был не брат Александра Невского (1252–1263), как это обыкновенно думали, а старший сын национального героя, Андрей Суздальский, один из потомков которого оспаривал великое княжество Московское у потомков младшего сына, Даниила. В XIII в. Москва была только посадом. В XVII в. самая память о величии Суздальского соперника исчезала, но хорошо помнили ненавистных олигархов недавнего прошлого, близких родственников Василия Ивановича – Андрея Михайловича, казненного во время смут, окружавших детство Грозного,[264] и его двоюродных братьев.
Среди руководителей переворота, прекратившего царствование Дмитрия, выделялся более высокими личными качествами потомок менее знаменитого рода, Василий Васильевич Голицын. Мы знаем, с другой стороны, какого рода предложения сделали Сигизмунду Шуйский и его сторонники-бояре. Легко понять их затруднительное положение. Два дня прошли в страстных спорах, из которых не намечалось соглашения; 19 (29) мая бояре и высшие духовные и светские чины вышли на Красную площадь и предложили только созвать собор, чтобы избрать патриарха, который временно будет руководить делами. Шуйский, однако, умело использовал эти дни, и в присутствии смущенного, не то безучастного, не то враждебного народа предприимчивые и бойкие московские купцы высказались за шубника; из толпы раздались голоса: – «Царь нужнее патриарха! Да здравствует Василий Иванович!» – Врасплох захваченным боярам навязывалось немедленное решение; князь Воротынский высказался против Голицына, и шубника провозгласили царем.[265]
Опираясь на вариант в тексте подлинного рассказа Катырева-Ростовского,[266] некоторые историки склонны думать, что такое решение принял собор.[267] Можем оставить их в приятной иллюзии, ведь в московской жизни не было явления более пестрого и неопределенного, как состав и организация этих собраний. Числа дней и смысл документов, относящихся к тогдашнему собранию, указывают на отсутствие представителей областей. Гораздо интереснее ограничение верховной власти, – факт спорный и основательно оспариваемый, – которое было при этом случае проведено при самодержавном строе страны. Некоторые летописи говорят о принятом новым государем обязательстве править при участии собора. К несчастью, официальные документы неясны и отчасти противоречивы. В первых грамотах Шуйского нет и помина о таком обязательстве. Напротив, Василий Иванович объявляет о своем намерении царствовать по примеру предков, на чем он и целовал крест. Мы имеем текст присяги, тот самый документ, который называют ограничительным. Читая его, трудно согласиться с таким определением. Государь дал клятвенное обещание, что никого не будет наказывать без боярского суда; не будет распространять на семьи приговоренных к смертной казни связанного с нею лишения имущества и т. п.; не будет слушать доносчиков, ни налагать опалы без достаточных оснований; во всем этом нет ничего противного, по крайней мере, принципу самодержавия, как оно установилось в Москве. Обычный призыв к содействию Думы, соответствующее обстоятельствам обращение к содействию собора входили в принцип самодержавия, как и отречение от злоупотреблений властью, независимой от конституционных ограничений, но не от нравственного закона.[268] Вообще, в этих обещаниях ярко выражается критическое отношение к злоупотреблениям властью, установленным Грозным, и ясно намечается возвращение к старому правительственному порядку.
Но все-таки присяга царя является своего рода новизной; и неправдоподобно, чтобы летописи просто выдумали все это обязательство, торжественно принятое царем в пользу собора, как и протесты бояр против этого акта государя.
Правда, существует сомнение относительно толкования текстов; слова – «править общим советом», – приведенные летописью, были различно понимаемы и допускают различные толкования, как относящиеся или к земскому собору, или к думе, или даже, в более узком смысле, к привилегированному кругу высших советников.
Существовало такое предположение: чтобы достичь власти, Шуйский заключил договор с боярами; потом, желая отделаться от данных им в их пользу обещаний, он надумал распространить действие последних на народное собрание, что на деле его ни к чему не обязывало ввиду неясности характера и деятельности этого зачаточного органа. Но бояре запротестовали, и царь в своих официальных документах вернулся если не к смыслу, то к букве первоначального договора.[269]
Более остроумное, чем прочно обоснованное, это объяснение все-таки содержит долю истины. Отправление верховной власти сообща царем и боярами было издавна в обычае. Но от основателя новой династии, от своего ставленника бояре могли потребовать поруки в пользу всего сословия или только маленькой группы Шуйских, В. Голицына, И. Куракина, которые возвели «шубника» на престол. С другой стороны, стремления к ограничению самодержавия проявлялись, как я указывал, и среди воскресавших претендентов; они зарождались в грозовом воздухе страны и развивались под влиянием Польши.
Итак, весьма возможно, что на пороге XVII века в истории старой Московии был составлен конституционный договор. Но обстоятельства не позволили этой первой национальной хартии достигнуть доли той, которую в 1215 г. король Иоанн дал английским баронам. Она была иного происхождения. В Англии бароны пожинали плоды нескольких веков напряженной борьбы при поддержке целой нации ради завоевания и сохраненья привилегий, возвращенных или вновь приобретенных. В Москве масса населения и в то время еще относилась безучастно к задаче, в которой она ничего не понимала или в которой не находила для себя никакой выгоды. Восстановление порядков, предшествовавших «опричнине», не могло соблазнять «мужиков», которые приветствовали кровавые расправы Грозного; государь, подобно ему, обходившийся без бояр или избивавший их, более подходил к нуждам убогой бедноты. Политический идеал невежественных кротких плебеев сливался с принципом самодержавия вполне личного и самовластного; если же уклонялся от него, то склонялся к мечтам о чистой анархии, вроде тех, в которых 300 лет спустя находили загадочное наслаждение гораздо более светлые умы, силою темного атавизма погружавшиеся в эту бездну умственной нищеты и нравственной бессознательности. В этой жалкой среде бедняков, перенесших много тяжелых испытаний, но неспособных уловить естественную связь между причиной и следствием, стремление к лучшему будущему, или революционные инстинкты, охотней всего обращались к задачам социального или экономического порядка; а в этой области резкий, непримиримый антагонизм отделял массу от аристократии с ее встречными притязаниями на возврат к старине.
Так, обособленные от прочего населения, бояре не могли сохранить того, чего добивались, и Василий Иванович на деле мог царствовать почти так же неограниченно, как его непосредственные предшественники.
Думали найти указание на явление противоположного характера в следующем происшествии: 7 марта 1607 г., действуя собственною властью, новый царь издал указ, воспрещавшей закрепощение без кабалы по давности, допускаемое с 1597 г. Через два года, 12 сентября 1609 г., в отсутствие государя, постановление думы восстановило старый закон. Я пытался объяснить в другом месте деятельность обеих властей, между которыми желали видеть столкновение по этому поводу, кончившееся торжеством «коллективного» начала, и показал, что ни в теории, ни в практике самодержавного правительства, ни при каких обстоятельствах нельзя представлять себе эти власти противоположными друг другу. Они являются всегда неразрывно связанными, слитыми; никакое разделение компетенции или работ, власти или ведомства не примешивается к их совместному действию. Действуют ли он вместе или врозь, они всегда почитаются действующими сообща, и в том, и в другом случае; это не государь и не дума, а «государь со своим советом», по освященной обычаем формуле, решает, приказывает и приводит в исполнение принятые меры.[270]
То, что на этот раз произошло, оказывается, по-видимому, победой бояр и их интересов на почве не конституционного права, а политического спора, который, повернувшись было против них, скоро позволил им взять верх в свою очередь. А в промежутке если кто и пострадал, то не принцип самодержавия, скоро вполне восстановленный, а личность его представителя; плавая по бурному морю по воле ветра и течений и нанося случайные удары по сторонам, боярский ставленник решился с 21 мая 1609 г., действуя помимо совета, на частичную отмену меры, которою надеялся два года тому назад приобрести расположение мужиков.
Характер Василия Ивановича оправдывает эту догадку. Он является поразительной противоположностью Дмитрию. В нравственной физиономии предполагаемого сына Грозного еще резче проявлялись черты нового времени, уже весьма заметные у его отца. Его преемник, напротив, – чистый тип москвитянина старого закала: отсутствие инициативы, но большая сила косности, явно выраженный мизонеизм (ненависть к новшествам), полное отсутствие культуры ума и слабо развитое нравственное сознание. Будучи частным человеком, «шубник» всегда униженно склонялся перед волей сильнейшего, но он всегда был готов выпрямиться, как только гнет ослабевал. Достигнув высшего звания и, подобно Грозному, заявляя притязание на фантастическое родство с римскими цезарями, он остался самим собою, – гибким и вместе стойким, на все согласным и лукавым. В несчастии он мог смело смотреть в лицо опасности, но только исчерпав сперва все средства избежать испытания и не сумев вовремя ни предвидеть, ни отвратить его. Хитрый и пронырливый, он в то же время ограничен и неповоротлив. Суеверный и набожный, он не менее того жесток и развратен. Поляки прозовут его царствование «непрерывными похоронами», так он усердно приумножал религиозные церемонии, чтобы удовлетворить личному вкусу и расположить к себе духовенство; но он не побоится подчинить святое дело своим политическим расчетам; он давно свыкся с самой наглой ложью, с самым циничным клятвопреступлением и сделает их главными орудиями своего управления.
II. Царство лжиПосле переворота у его виновников прежде всего возникла неотложная забота – оправдать совершившийся факт перед общественным мнением, очевидно сложившимся в пользу обманщика, низверженного и умерщвленного. Тотчас по областям были разосланы грамоты;[271] очень подробно излагая причины события, они приводили показание Яна Бучинского, силой вырванное у секретаря Дмитрия или просто выдуманное, а также согласные с ним показания на допросе сандомирского воеводы и заявление польских послов. Для обвинительного акта эти документы вовсе не имели значения. Между прочими преступлениями, в которых обвинялся «расстрига», находим данное им будто бы обязательство выдать тестю десять миллионов. Мы знаем, что воевода слишком хорошо знал счет деньгам, чтобы рассчитывать на такую нелепость. Остальное все было в том же роде.
В других грамотах заставили принять, в свою очередь, участие Марфу,[272] будто бы она заявила, что признала обманщика против воли, по принуждению, под угрозами лишения жизни вместе с родными. Этому еще могли поверить, но она же, будто бы, говорила, что считала своим долгом «ранее 17 мая» открыть правду боярам, придворным и «христианам всех чинов», что явно опровергалось фактами. Она лгала или ее нагло заставляли лгать, и в то же время выдумкой, противной действительности, известной всем, ее делали участницей в управлении нового царя, хотя монастырь снова стал для нее тем же, как до воцарения Дмитрия, и она вскоре была вынуждена посылать жалобы польскому королю, что ее там морят голодом.
Наконец, прибегли к участию так называемого Варлаама, чей рассказ мы уже знаем, и с его помощью, доказывая тожество «Лжедмитрия» с Гришкой Отрепьевым, думали восстановить официальный авторитет этого утверждения, который временно сильно упал. Получила широкое применение русская поговорка: «бумага все стерпит». Заставляя лгать, Василий Иванович сам лгал пуще всех. В торжественных грамотах он в это время объявил своему народу, что его провозгласили царем представители всех областей, а венчал на царство патриарх. Но области из этих грамот впервые узнали о его воцарении, а преемника, Игнатия,[273] нового патриарха, еще не назначали.
Марфа не могла протестовать из монастырского заключения, даже если бы захотела. Более стеснительными свидетелями были Мнишек и прочие поляки. Иные официальные сообщения, немного более правдивые, сами придавали их речам[274] очень неудобное значение. Можно ли было ставить им в вину признание Дмитрия, если вся Московия с Василием Шуйским во главе подавала тому пример? После продолжительных колебаний и, может быть, как полагали некоторые летописцы, переговоров с отцом Марины, чтобы добиться от него ручательства в скромности, новый царь решил держать всех этих лиц взаперти. Это обеспечивало ему необходимую молчаливость и доставляло заложников в виду сведения счетов с Польшей, которое предвиделось в близком будущем. Послы Сигизмунда были задержаны в своих хоромах, обратившихся для них в тюрьму, а их соотечественники были разосланы по областям. Под предлогом своей болезни сандомирский воевода расточал все свои дипломатические способности, чтобы остаться в Москве, где он все еще ожидал счастливого для себя поворота судьбы. Его со всей семьей и с бывшей царицей отправили в Ярославль. Патер Анзеринус поехал с ними, и под охраной сильного отряда стрельцов опять двинулся в путь новый, гораздо более грустный караван из 375 паломников обоего пола.
Древний город, широко раскинувшийся по обоим берегам Волги, но в то время уже лишившийся своего былого величия, со многими разрушенными зданиями, Ярославль с XV века часто служил довольно сносным местом ссылки. В нем долгое время жил Густав Шведский, бывший жених Ксении. Жертвы катастрофы 17-го мая разместились с грехом пополам, вернее весьма дурно, в полуразрушенных домах; шляхтичи остались при своем оружии, так как они объявили решимость скорее умереть до последнего, нежели сдать его, а сандомирский воевода сохранил над ними своего рода военную власть. В Москве его совсем обобрали, поэтому все содержание лично его и его товарищей ложилось на московскую казну; но у заведующих хозяйственной частью часто не хватало средств, и выдача провианта часто сводилась на раздачу хлеба и пива. Под строгим присмотром, редко получая известия из внешнего мира и с большим трудом сносясь с Польшей, Марина с отцом должны были прожить здесь целых два года. Сандомирский воевода демонстративно обходился с дочерью как с государыней и предписывал такой же этикет всем окружающим. Низложенная царица получила обратно своего арапчонка вместе со своими собственными вещами, кроме тех драгоценностей, которыми она была обязана щедрости Дмитрия. При ней остались и некоторые женщины. Как бы предназначенная судьбой сопровождать ее во всех позднейших превратностях ее изменчивой карьеры, которая только что начиналась, экс-гофмейстерина, г-жа Казановская, без сомнения, состояла при ней и в эту пору.[275]
Участь этих обломков после крушения вполне зависела от переговоров, которые тогда велись с Польшей и обязывали Василия Ивановича к осторожности. Впрочем, так же бережно обошелся он с оставшимися в живых русскими сторонниками Дмитрия. Даже относительно самых выдающихся из них он воздержался от чересчур суровых кар, довольствуясь простым изгнанием князя Масальского и Михаила Нагого; для Власьева, Салтыкова и Бельского он ограничился той степенью немилости, которую один из них уже испытал; она заключалась в назначении на службу в отдаленные области людей, недостойных, по официальной терминологии, «видеть очи государевы». Однако нового царя, и вполне основательно, обвиняли в грубой ошибке: он раздражал бояр, которые почувствовали себя униженными вместе с Салтыковым и Бельским как раз в области привилегий, признанных теперь неприкосновенными в их сословии; он послал в Ивангород, Уфу, Казань представителей только что отмененного порядка, несмотря на опасность, что они станут действовать там вовсе не в интересах лица, вводившего иной порядок.
Среди аристократической группы враждебное настроение, по-видимому, обнаружилось почти тотчас же. Возведя в патриархи Филарета Романова, Василий Иванович должен был через несколько дней низложить его, даже не выждав венчание на царство, которое, вопреки обычаю, последовала очень скоро, не позже двух недель (19 мая – 1 июня стар. ст.), вслед за избранием «шубника», очевидно очень торопившегося сменить свою шубу на царскую порфиру. Это внезапное решение объясняется заговором, в котором оказались замешанными родные жертвы: П. Н. Шереметев и Ф. И. Мстиславский, как и бывший царь Симеон Бекбулатович, уже носитель рясы под именем Стефана; теперь он был заточен в отдаленный Соловецкий монастырь. Заговорщики намеревались передать власть князю Мстиславскому. Филарет вернулся на свою ростовскую митрополию, а его место досталось тому самому Гермогену, архиепископу казанскому, который упорно требовал второго крещения Марины. Существование заговора не установлено; но нельзя сомневаться, что с первых же дней царствования царь оказался в довольно дурных отношениях с большинством бояр, что он почувствовал необходимость и испытал желание поискать более прочной точки опоры вне этой среды.
Мысль была верная, но при выполнении натолкнулась на непреоборимые препятствия. Простонародье упрямилось; оно сожалело о потере Дмитрия и не верило, что он умер. Явно лживые в подробностях заверения грамоты Василия Ивановича давали повод сомневаться в верности основного факта. Уже распространялся слух, что сын Марии Нагой скрылся от убийц. Самые заботы, с которыми прятали его тело, способствовали возникновению и распространению легенды. Теперь рассказывали, что на изуродованном трупе были очень заметны следы густой бороды, которая не могла появиться на безволосом лице молодого царя. Волосы человека в маске, лежавшего на подмостках среди Красной площади, были гораздо длиннее тех, которые накануне виднелись из-под шапки государя. Поляк Хвалибог, лакей Дмитрия, уверял, что он не узнал своего господина на Лобном месте; выставленное здесь на позорище тело принадлежало низенькому, толстому человеку с начисто выбритой головой и волосатой грудью; царь же был худощав; он носил локоны около ушей по моде студентов, и на его груди не было волос. Другим казалось, что у тела были грязные ноги с длинными запущенными ногтями, тогда как Дмитрий очень заботливо относился к своей внешности. Масса, правда, утверждал, что, часто посещая баню, любовник Ксении занимался там иными, особого рода делами; но легенде до этого не было дела.
Ввиду всего этого Василий Иванович, ценою нового клятвопреступления, покусился на необычайную уловку, которая еще более исказила историю этих драматических событий.
III. Канонизация ДмитрияТак как «Лжедмитрий» упорно возвращался в этот мир, то следовало противопоставить ему истинного Дмитрия, а чтобы придать больше весу этому сопоставлению, вызывая мертвеца, погибшего в Угличе, Шуйский придумал сделать из него святого. Увлеченный, зачарованный этим причтением к лику святых в силу религиозного чувства и авторитета церкви, народ, очевидно, не найдет возможным одновременно поклоняться мощам царевича и считать его живым! При канонизации русская церковь, подобно первоначальной греческой, не руководствовалась очень точными правилами. Причтение к лику святых зависело от различных властей. Долгое время различали почитание местное, ограниченное пределами епархии, которое зависело от местных епископов, от всеобщего признания, предписываемого всему обществу верующих, которое требовало соизволения центральной власти, митрополита, патриарха или св. Синода. Однако всегда и всюду процедура отличалась большой простотой. Строго говоря, она не заключала в себе особого обряда причисления к лику святых. Она не требовала исследований относительно жизни и смерти кандидата. Право на допущение в сонм небесных сил определялось чудесами, совершенными его посредничеством; раз они подтверждались компетентными властями, торжественное служение в честь нового святого и служило канонизацией. По очень распространенному убеждению, тело праведников должно было оставаться нетленным; но уставы не считали необходимым это условие. Присутствие костей с частицею тела признавали достаточным.[276]
Все это очень облегчало исполнение замысла Василия Ивановича. Началось с великолепного представления, когда два дяди истинного Дмитрия, присяжные свидетели случайной смерти племянника, ростовский митрополит, получивший сан от «Лжедмитрия», сам Шуйский, председатель следственной комиссии в Угличе и ответственный составитель документа, удостоверявшего, что святой погиб в припадке эпилепсии, соперничали в наглости друг перед другом, настаивая на его мученичестве. Филарет стал во главе депутации, которая в первые дни июня отправилась в Углич и приступила к открытию гроба. Все присутствующие единогласно заявили, что при вскрытии могилы необычайное благовоние распространилось по всей церкви, как это и подобало. В Москве Василий Иванович нес на плечах драгоценные мощи, принадлежавшие, по его собственному свидетельству, чернонемочному ребенку. Когда их торжественно поставили под сводами Архангельского собора; когда Марфа снова согласилась признать их, прося прощения у государя и подданных, что так запоздала обличением самозванца; когда люди сделали все, чтобы ввести в заблуждение доверчивый народ, – Провидение попустило самое необходимое, чтобы пленить его религиозное чувство: в самый день церемонии было должным образом установлено тринадцать чудесных исцелений.[277]
В 1812 г. во время занятия Москвы французами драгоценные останки были вынуты из дорогой раки; впоследствии в новом ковчеге их установили на прежнее место,[278] и они пребывают там поныне; их по-прежнему почитают; они совершают чудеса; и еще недавно, во время наделавшей шуму полемики, один местный историк не постеснялся заявить, что так будет всегда, пока имя русских будет признаваться в свете; даже его противник не допускал мысли, чтобы канонизация произошла из политических соображений, ибо propter rationes politicas canonisare homines profanos – ставится в вину только одной латинской церкви.[279]
Со своей стороны я не имею права вмешаться в этот спор; могу только заметить, как уже делал, что он должен быть изъят из исторической науки. Я даже не осмелюсь спуститься в неисповедимые глубины народной совести, чтобы вообразить себе с религиозной точки зрения истинное впечатление, которое мог произвести на нее этот прием. Что касается исторической точки зрения, мне позволительно, и это даже мой долг, подтвердить, что он не оказал никакого влияния на политическое положение. Привлекаемые колокольным звоном, который раздавался при каждом новом чуде, все более и более многочисленные толпы прибегали к подножию раки, взволнованные, растроганные, может быть, облегченные, в самом деле чудесно исцеляемые; несомненно, в то же время среди тех же богомольцев ходил слух, что вырытое в Угличе тело не принадлежало Дмитрию. Один стрелец за крупную сумму денег, как рассказывали, согласился будто бы отдать своего сына, которого зарезали и погребли в могиле, приписываемой царевичу, в ожидании, что ее откроют. Называли даже имена отца и ребенка! Не одно простонародье Москвы угрюмо смотрело на нового повелителя, навязанного ему боярами; донесения из областей, доставляемые Василию Ивановичу, указывали на более тревожные признаки – внезапный возврат общего беспокойного настроения, которое затихло было в царствование самозванца. По громадной империи зарябили течения, предвещавшие близкую бурю. Народные волны колебались и пенились под силой непреоборимых дуновений, среди которых не одна только легенда о Дмитрии, все оживающем, проявляла свое соблазнительное влияние.
IV. Возобновление буриСуществуют различные объяснения возникновения этой легенды и способов ее распространения. На самом деле восстание в наиболее отдаленных областях предшествовало ее темному зарождению. При первом известии о катастрофе 17-го мая Северщина и вся область «дикого поля» от Путивля до Кром оказались в открытом восстании. Некоторое время спустя этому примеру последовали города «за Окой», в Украйне, в Рязанской области. Движение очень быстро распространилось к востоку, вдоль рек Цны, Мокши, Суры и Свияги; перебралось через Волгу к Нижнему, через Каму к Перми, достигло отдаленной Астрахани. В то же время разразились волнения под Тверью, Псковом, Новгородом, даже в самой Москве. И дело было опять-таки вовсе не в признании Дмитрия, которого считали умершим. Восставали против Василия Ивановича; отказывали в повиновении «боярскому царю», – здесь, в Северщине, потому, что предполагали, что новый государь непременно будет мстить тем, которые первыми перешли на сторону претендента; в других местах потому, что выборы 19-го мая казались незаконными и направленными к установлению ненавистных олигархических порядков; и всюду в особенности потому, что пора казалась подходящей для восстания. Всюду также подавленные и почти отстраненные во время первого восстания династическими счетами социальные интересы, классовые антипатия и ненависть, требования экономического порядка теперь одерживали верх и крепли с грозной энергией.