Полная версия
ЦДЛ
и заключения. Рентген-снимки. Боль и удовольствие. Цифра дальности моего глаза. Степень прочности моих зубов. Детство. Юность. Молодость. Зрелость… Там – анфас и в профиль. Все, что я значу. Все, что я вешу. Все, в чем я силен и слаб… Нет, там обо мне знают куда больше, чем я сам о себе. И если случится встреча (настоящая, а не те примерки, что сейчас) – мастера допроса уже вполне могут закатать рукава. Иначе зачем вся эта скрупулезная подшивка? Разве она не создана для того, чтобы встреча была долгожданной? А знакомство – не шапочным? Когда надо, я появлюсь, что называется, гол. И на теле моем проступят нужные им кнопки. Распахнута папка, а там пришпилена моя собственная тень.
– Гляньте-ка на себя нашими глазами! Где вы найдете еще такое зеркало? Повернитесь налево! Где силуэт? Направо – тоже не видно. Вся ваша жизнь поймана в эту папку. Весь вы тут. А напротив стоит оболочка ваша. И как заправский дирижер – в клавир, допросных дел мастер глянет в папку. И как заправский дирижер, взмахнет рукой. И допрос зазвучит, как по нотам. Оказывается, как я прост. А я-то думал. Встреча… ее предвкушают. Ей радуются и не сидят сложа руки. Встреча… она готовится исподволь. Ее предваряют, боясь вспугнуть преждевременно. Куда спешить? Даже если видоизменишься – вот он ты!
Задолго до встречи случаются маленькие встречки. Несколько мимолетных встречек. Невзначай. Как там, например, в ЦДЛ, откуда и куда я был отпущен. Встречки, они как стрелки морщин от улыбки. Задолго до оскала встречи. Сколько надо набегать секундной стрелке, чтобы наступил час!
Творческие замыслы – под них предлагают командировки (кстати, заключение – тоже называется командировкой. Но это к слову). Замыслы, помыслы, вымыслы, промыслы… Берут и выясняют. В том-то и дело, в том-то и фокус – не берут, а выясняют.
«Над чем работаете?» – если не самая любимая, то самая частая фраза в писательском клубе – в этом уютном флигельке Госбезопасности. Прозорливцы, им надо все знать наперед.
«Что вы думаете по тому или иному вопросу? Поводу? Случаю? Ваше мнение?»
«Ваша точка зрения?..» «Ваши позиции?..»
Союз мертвых душ. Они давно на столе и под лупой. Полумертвые – еще слоняются по вестибюлю, но уже на пути на операционный этот стол. Живые… Их перечесть по пальцам можно, и они пугливы, как веки. Говоря о позиции того или иного, трудно в душу залезаемого, просто хочется им спросить покороче: «А ну, покажи свой окопчик! Что уж тут ходить вокруг да около. Все равно накроем!»
«Пора бы обсудить вас». «Пора бы почитать вам свое последнее…» Так младенцу в яслях и в детсаду замеряют рост – нормально ли развивается малыш? «Вы не участвуете в общественной жизни Союза!» А разве я заключал с вами союз? Будучи пионером, я не давал клятвы быть похожим на Павлика Морозова. Комсомольцем я не гарантировал, что буду походить на Павку Корчагина. А ныне, пребывая в беспартийных, мне вообще не хочется ни на кого походить. Разве что походить по белу свету. Вы уж сами боритесь за новый тип советского читателя (он и так тип подозрительный). Человек будущего меня вполне устраивает таким, каким он будет. Если будет. Лишь бы не совал нос из-за плеча, когда пишется. Да и планы мои намного скромнее трибунных и глобальных, но я и не лезу в закройщики нового мира.
Все это, разумеется, было высказано в академической форме.
«Резкость суждений – значит, может дать в морду. Если может – значит, хулиган» (в дурдомах ставят диагнозы куда резвее – «Ясность мышления – значит, дурак»). Это, видимо, первая строчка в моей истории болезни под кодовым названием «Личное Дело».
Темперамент – исходя из него лепят там твой образ. Кого куда определить в крайнем случае? Тихоню можно и в тюрьму. Буйного – сам бог велел в Дом сумасшедших. Но до этого еще далеко, хотя все тут под боком. Сначала надо сделать так, чтоб поверили. И не соотечественники – плевать на них! А свободные обыватели. Эта забота появилась относительно недавно. Вчера бы хохотали, если предсказать такое внимание к ним.
Провокация – старый, испытанный способ. Если наш брат попадает в тюрьму без ярлыка – он сразу становится мучеником. В отличие от дурдома, где якобы лечат, – здесь, мягко говоря, уже поставили на человеке крест. Тоже своего рода диагноз.
А где воспитательная работа? Куда смотрел Союз? И Союз смотрит в оба, штампуя ярлыки и провоцируя на случай таких обвинений. Если не хватает собственных сил – обращается за помощью в Главное здание. Там – доки по части помочь («Что вы суете чистый бланк?» И появляется выговор с занесением в личное дело. Это уже что-то).
Мне показалось, что меня оставили в покое. Выговорами я был не обижен. Редкие звонки – «Над чем работаете?». Еще реже – вызовы-телеграммы, приглашающие на бесплатные выступления в Фонд мира… Раз неизвестно, над чем работаю, – какие уж тут выступления. Еще не хватало, чтоб читал поверх унюхивающих голов. Да еще не литованное. На субботники и воскресники. На семинары… Также отчаялись звать. «Учение об этносе» и «белые пятна истории». А также вопросы войны и мира в свете марксистско-ленинского учения – миновали меня сразу же, как «неохватываемого». Голоса изаковых, бориных, зисей – были далеко за моими стенами. До меня не долетала критика «основных направлений современной буржуазной эстетики». Так же, как и анализы, мазки и пробования этой самой эстетики на зуб, на слух и на глаз…
Столькорукий Шива – тебя бы в наш Союз писателей – столько рук для голосования! Если глянуть на это сборище – всю жизнь сидят с поднятыми руками. А когда пишут на века? Год не был в клубе. Зашел – сидят все в той же позе. Все в том же положении. Тянут руки вверх, будто кто-то еще сомневается, что сдаются, капитулируют – и так, чтоб позаметней было. Зашел – и опять случилась маленькая встречка.
Секретарь по оргвопросам, бывший генерал-чекист – старый волк под овечьей шкурой дубленки (зимняя парадная форма совписа). Другой секретарь – с безбородым лицом скопца (здесь многие вообще не бреют свои бабьи лица).
И некто. Но не тот, что был раньше. Пришлый, хотя у нас своих навалом. Взять ли замзава инкомиссии Совписа СССР капитана КГБ В. Шесткина или просто секретаршу в Литфонде лейтенанта Мери. Всего ГБ лейтенанта, хотя и под полковником – Юрием Ворониным, бывшим резидентом нашей разведки в Англии. А ныне (говоря их терминологией) – на отстое – директором Литфонда СССР.
– Мы слышали – о декабристах писать собираетесь? Почетная тема… – начал нетерпеливый скопец, мокро улыбаясь.
«Не так почетная, как непостижимая – горстка, изменить Россию вздумавшая», – подумал я, а вслух поддакнул:
– Да, собираюсь.
(Вроде на письменном столе своем я их не видел – откуда они знают о моих замыслах? Вроде нигде о них не распространялся. Разве что в библиотеку заглядывал.)
(Вы не представляете, как трудно работать, – смотрел на меня чекист-генерал. – Это раньше стукач был выше предрассудка, который в молве безнаказанно пятнал именем доносчика жертвующих собой и преданнейших правительству лиц. Что бы без них правительство делало? Теперь он не патриот, а скорей из страха пошел подслушивать близких друзей. Без убеждений он ныне – самодеятельный и невежественный шпик.)
(А профессионалы? – также помалкивал я.)
(Есть, конечно, и профессионалы. Но они боятся, что скоро доносить будет некому. Сопьются вконец. И те, на кого доносят. И те, кому доносят. Плачут профессионалы. Боятся умереть с голоду. Ведь другого ничего делать не могут и не умеют, а к высокой зарплате привыкли! Тебя бы в их шкуру.)
(Не приведи бог.)
(Да скажи о любом человеке, что он стукач, каким бы кристально порядочным он ни был, – поверят. Вот тебе примитивный способ угробить хорошего человека. Беззаветно любящие его – станут сторониться. И вроде не верится, а черт его знает! Время какое.)
(Да не время – страна! – кричу я ему тоже мысленно.)
(Мне кажется, что и ты, брат, оттого ершист, чтобы и о тебе не думали: «А вдруг он того! Я знал хороших парней, покончивших с собой оттого, что не выдержали подозрений».)
– Вы, конечно, знаете, что говорил Владимир Ильич: «Декабристы разбудили Герцена…», – продолжал скопец.
(Он с этой фразою спит в Мавзолее.)
– …Я продолжу свою мысль, если не возражаете…
(Не надо. Когда это ты свои мысли имел, дядя? Сейчас пойдет политграмота. Но на этом будеж не окончился. Кто-то проснулся еще, еще и еще. Но Россия спала и видела свои отсталые сны, пока какая-то сволочь не разбудила Ленина.) А вслух расплылся – весь внимание! И точно, как по нотам, повел он свой дискантом заостряющийся голос в дебри российской истории. Пришлось прервать:
– Вам и перо в… руки – такое знание материала!
– Да, кстати, у вас не было трудностей в сборе сведений о декабристах? – спросил бывший генерал-чекист. И откинулся в кресле. Отчего сверла глаз его как бы отодвинулись. Как Бенкендорф излагать изволит – Сведений. Наверно, думает, что попрошу пропусков гору в закрытые подземелья старых тайн.
– Я объехал всю их бывшую каторгу, и души их были рядом.
– Насколько мне помнится, вы – поэт. И доселе исторической темой не интересовались. Почему вас потянуло в этот трудный и очень ответственный жанр?
– И почему – декабристы? – как всегда, поддержал генерала в отставке скопец.
– Ну, во-первых, мне надоело читать прозу без поэзии. И я решил для себя написать сам. Во-вторых, мне было любопытно – почему до декабристов на Руси четвертовали, а их – повесили и осибирили? Прогресс! А тема прогресса – моя тема.
– Вы, конечно, хотите напечатать свою будущую книгу у нас? – ни с того ни с сего спросил некто. Обычно они не разговаривают. (Вот идиот, прямо в лоб катит! Дипломат.)
– А что, у вас уже есть свое издательство?
– Я имею в виду одно из советских, столичных издательств, – пояснил некто.
– Эта тема сугубо отечественная и едва ли, кроме России, будет интересна где-либо. Да и кто же откажется от соблазна напечататься у себя дома? Последние несколько лет мне не слишком везло – ни одна столичная книгопечатня не удостоила меня такой чести. Будто пишу не на родном русском, а на зимбабве и еще при этом танцую непонятный ритуальный танец. И вот-вот начну снимать скальп с усушенных от забот голов редакторских.
– Будем надеяться, что на сей раз вам удастся им понравиться.
– Будем. Хотя я мало в чем изменился. И моей рукой по-прежнему никто не водит. В этом трудном деле я пытаюсь разобраться сам. Ведь нам еще не вживили в мозг электроды.
– Мы бы вам помогли разобраться, если бы вы не пренебрегали советами старших товарищей, – сел на своего конька генерал – писательский маршал, ибо от него тут все и зависит, – а то на секции своей не появляетесь, – распалялся он понемногу, – в обсуждении книг своих коллег не участвуете, семинары не посещаете, на открытые партсобрания не ходите. Совсем оторвались от коллектива. Случись что с вами, вы – одиночка. И вам некому помочь.
– А что, собственно, со мной может случиться?
– Да мало ли что, – дал время себе подумать бывший генерал и настоящий чекист. И за всех нас хлопотун. (Да, когда все примутся за одного, я этому одному не позавидую, – кстати подумалось мне. – К общему письменному столу приглашаете.)
– А один в поле не воин, – подвернулся под руку генерала-вдохновителя московских писателей некто. – Да и потом, страх одиночества превращает художника в конформиста. Он ничего путного не напишет.
Смотря какое поле. И смотря кто воюет, – подумал я (один в поле воет, когда он не один, а вот в таком коллективе), а вслух уточнил:
– Вы хотите сказать – попутного ничего не напишет?
– Я хочу сказать, – сказал он, заметно раздражаясь, – что художник остается во вчерашнем дне. И рассчитывает каждый свой шаг. Ему не до творчества.
Если бы я остался во вчерашнем дне – я бы с вами вряд ли сейчас беседовал. Страх страху – рознь. Есть страх за собственную шкуру, когда дрожишь от каждого стука в дверь, – это, я думаю, и о вчерашнем и о сегодняшнем дне. И есть страх – не успеть сказать Главного. Лучшего. Первостепенного. Вечного. И тут художник не дрожит за свою драгоценную персону. Но я не стал метать им бисер – хватит. Но что-то на эту тему все же изрек:
– Предчувствие того, что он не успеет, – вот в чем корень его страха.
– Все успевают, а он не успеет, – удивился скопец.
– Говоря о творчестве как таковом, вы, господа хорошие, упускаете сущий пустячок – не плановое это хозяйство. И тем более не коллективное. Мол, зачем рассчитывать каждый свой шаг, исходя не из гражданских позиций, когда можно идти в ногу со всеми гражданами, чей путь предопределен Историей? Так, что ли? Не у каждого идущего безопасная походка, – сказал я. – Мне лично опасно ходить вообще, а в строю тем более – всю жизнь кому-то наступаю на любимую мозоль.
Я поднялся и вышел. А они ушли за дерматиновую дверь – еще глубже к себе.
«Значит, для заграницы пишет», – решили две дубленки и одна шинель.
Помнится – декабрист Лунин пытался передать свою рукопись на Запад. Но там подкупило русское посольство типографа. Изъяло его послание. И уже тогда вконец придушила Держава несчастного. Неужели и тогда КГБ работал?
Чужую звезду легче нести, чем свой крест. Тем более в эпоху закрытых распределителей, когда жанр открытых писем непопулярен. Особенно там, где общительность больше трех уже заговор. Чуть ли не групповое изнасилование советской власти. Это в мире свободном наличие свободы творить так потрясает, как, впрочем, и полное безразличие к сотворенному. Это на Западе – пиши как хочешь и что хочешь. Поэтому непонятно, почему там спился Эдгар Алан По, просивший пристрелить его перед смертью. И здесь его биография просто врывается в русский сюжет.
Союз писателей СССР… История знает, как при слове «культура» хватались за пистолет. Эти тоже не за валидол хватались. На счету у наших почтенных чекистов прозы и поэзии столько загубленных жизней писателей настоящих, что вполне достаточно, чтобы их судили, как элементарных уголовников, отрывая от звучных засосов с их иностранными коллегами на пышных банкетах всевозможных детантов и прочих замириваний. Свободный мир не любит конфликтов. Известна неприязнь его к острым углам. Круглый стол – вот его любимая мебель (придвинем к нему и не менее жидкий стул).
Истинный писатель в России всегда был, есть и будет смертником Слова.
«У поэтов есть такой обычай, в круг сойдясь, оплевывать друг друга…»
Написавший эти строки явно имел в виду ЦДЛ – это стойло бескрылого Пегаса. Нет, здесь не пахнет конским навозом… Но парнокопытный перестук междоусобной драчки здесь налицо!
Этого не мог не заметить творец «Куклы» и «Храма» («Зодчие»), «Рембрандта» и «Федьки-коня», подслеповатый и застенчивый человек, никогда и никуда не выезжавший из Москвы и ее пригорода, – Дмитрий Кедрин.
В отличие от многих поэтов, он отличался уж очень тихой и спокойной биографией.
Начинал он ярко. Его хвалил Горький. Правда, тогда он хвалил почти всех начавших писать.
Потом по его почину будут и в степях искать мало-мальски грамотных, чтобы всучить им в руки писательский билет. Но это чуть позже пойдут Джамбулы.
В смутные времена, когда, казалось, все и вся вызывали подозрение, – к нему и комар не подточил бы носа.
Жил он в Тарасовке. Работал в многотиражке в Мытищах. По этой же ярославской дороге ездил иногда в Москву. Что случалось очень и очень редко.
После войны, когда родилась дочь, Кедрины получили комнатку, неподалеку от Бауманской улицы. Рядом с известным домом Васнецова, созданным по эскизам художника в виде богатырского шлема.
Рядом шумел базар. Гремели трамваи. А комнатенка плыла прямиком в седую старину.
Здесь и были написаны многие его классические стихи. Некоторые он обливал клеем и соединял друг с другом. «Атилла», «Инфанта» – чем они не угодили его самолюбию? Впоследствии расклеенные – они поражали законченностью и мастерством.
Античностью веяло от его стихов. Они были отполированы, как мраморные плиты.
Из этих узеньких окон, упиравшихся в какой-то склад-холодильник, он видел древность, смытую человеческим склерозом. Копошась в ее архивах памятных, он извлекал старые сюжеты. Сдувал с них пыль забвения и описывал заново. Наполняя их современной кровью. Накладок быть не могло – мало в чем изменилось человечество.
Писал он много. Отрешась от суеты. Ничего не требуя, хоть и жили впроголодь. Заботы о хлебе насущном взяла на себя жена. Ничем не попрекая своего не от мира сего мужа.
Человек, никогда и никому не причинивший зла, оказывается, вызывал у кого-то неукротимую ненависть и зависть. Тишина его кроткого нрава, способность писать, не знающая кризисов и пауз. Растущая популярность его чеканных строк – все это кому-то не давало жить. Застилая близконосое зрение злобой и неверием в себя. На примере талантливости всегда очевидна бездарность! Не умея научиться чуду – тупость утверждалась как могла. Поздно вечером, когда возвращался в Тарасовку, он был зверски избит.
Во второй свой приезд он был сброшен под поезд. Но зацепился за буфер меж двух вагонов. Кто-то увидел его, повисшего над рельсами, и остановил состав.
В третий раз – на площади Пушкина. Под тентом летнего пивного бара к нему подошли и попросили разрешения прикурить. И так подходили трижды. Он отдал им свои спички. Собрался было уходить. Его остановили и вызвались подвезти до дома. Доверчивый и ничего не подозревавший Кедрин сел в автомобиль.
Труп его нашли в Вешняках. Под платформой.
Несколько недель искала его жена. Соседи согласились присмотреть за малолетней дочкой.
Где она только ни была. Объехала все морги Москвы и Подмосковья. Кедрин как в воду канул. Вскоре в московскую комнатку, где жили Кедрины, приехали какие-то люди. Сказав, что они из Союза писателей, погрузили и увезли огромный ящик с рукописями поэта. А сам он в это время лежал напротив – через улицу, в помещении холодильного склада какого-то комбината.
Началось следствие. Подозреваемый в убийстве Кедрина завсегдатай ЦДЛ, сын какой-то окололитературной дамы, тут же исчез из Москвы. Появился он снова лишь несколько лет спустя, когда уже давным-давно заглохло так активно начавшееся следствие.
Поговаривали, что это был убийца, нанятый кем-то из маститых деятелей Союза писателей.
Спустя некоторое время вдова, поддержанная несколькими друзьями поэта, пыталась возобновить следствие снова, но тщетно.
Смерть Кедрина остается загадкой.
Под боком Лубянки и на глазах у ЦК и вдруг – еврейская Правда – издательство «Дэр Эмес». Рядом правительственная магистраль – улица Куйбышева (бывшая Лубянка). По ней они шастают туда и назад – из Кремля и обратно. И хотя идут на больших скоростях, все одно она им глаза мозолит. А ведь чего тут только нет – на Старой площади, где новые министерства с «Центросоюзом» в придачу. Бывший Китай-город. И чиновников развелось, как китайцев. Но ЦК плодился быстрее. И вот уже стал вытеснять свои министерства, как-то незаметно оккупируя их территории. Отныне это площадь всего лишь пяти синекур.
Ну а уж Правда еврейская (хоть и в красную тряпочку и втихомолку) – тем более ликвидации не избежала. В 1949-м разогнали «Дэр Эмес», учинив обычный и примитивный еврейский погром.
Время, невероятно чуткое к человеку… Какую бдительную надо иметь спину – всю дорогу стреляют из-за пройденного угла.
Пятидесятые годы… ЦДЛ. В трауре родимый.
«И куда ж ты пошел, кормилец наш… вперед ногами?»
«Вестимо куда – к тому под бочок».
«Так мы ж без Сосо лапу сосать будем…»
«Можно подумать, что он сейчас леденец сосет, – добавляет кто-то сбоку».
«А может, он кормится в распределителе. Он же у нас активный».
«Да нет, он только лезет в секретари… Да ну его к черту, что ты пристал ко мне с этим ублюдком!..»
«Братцы! Оттепель началась, – петушком возвещает еще один завсегдатай, не отдышавшись как следует. – Крошечный зад, а на солнце сидел. И стоило ему „дать дуба“, как сразу же весна наступила… Вон уже и Пикассо выставляют. Так сказать, буржуазную живопись развешивают…»
«Сталина „выставят“ позже. Как пить дать – уберут».
«Ты считаешь, что двум медведям в одной берлоге тесно?»
«Да нет, Ленинский уголок для некурящих. Да и потом, он же не коммунальный. А ведь какая заманчивая мысль – коммунальный Мавзолей…» – «Штабелями и в мрамор?» – «Вот именно…»
«И жизнь пикасса и жить Пикассо! – сказал Савелий Гринберг, никакого отношения к ЦДЛ не имеющий. – Был бы жив Сосо – дали б вам Пикассо – правда, есть другие Сосы, и они не допустят никакой Пикассы. Встанут поперек и скажут: „Не паблокачиваться и не припикасаться!.. И вообще, пошли вон – хоронить!..“»
«С радостью!» – мы ответим. И пойдем давить друг друга. Наш народ потолкаться любит.
Среди писателей жертв не было. Писатели хоронили вождя издали. Правда, нескольким членам союза что-то и отдавили. Ну да впередсмотрящим фингал под глазом всегда полагался.
Народ визжал, рыдал и плакал. Милиция уже исчерпала себя, а он все пер и пер, подтверждая свою многочисленность (когда сидит на месте, он не такой великий). Вот тут бы ему слезки-то утереть да плечиком на Стену Кремлевскую и навалиться. В ту самую, что столько зубцов на него имеет. Хоронить – так хоронить. Вон сколько их там за Стеной осталось!
ЦДЛ. Из края вечных мерзлот потихоньку стали возвращаться те, кого здесь никак не ждали.
Сдирая с груди номера, воскресали похороненные заживо. Добрым глотком свободы освежая в памяти свои забытые имена. Опять обретали давно растоптанное человеческое достоинство. Ногтями выцарапывая его из мерзлой колымской земли.
После всего пережитого – каким же счастьем показалась им воля! Этот жалкий суррогат, именуемый российской свободой. Радуясь ей, они и не помышляли о мщенье. Они и думать забыли о своих живых до бесстыдства палачах.
Шли с ледовитых широт деды-морозы. Едва ли думая о сюрпризах.
Но память – о двух концах. И если у пытаемых она отбита, то у пытавших она, должно быть, свежа.
Ожидание разоблачения. Томительное ожидание с недобрым предчувствием беды. Час треснувшего благополучия. Еще вчера такого долговечного… Получка наоборот – день уплаты по векселям. Да еще каким!
Зал ожидания – ЦДЛ.
Даже трещина в надраенном паркете – и та казалась разверзающейся под ногами пропастью.
Ведь даже мертвые однажды восстают из могил, чтобы уличить своих убийц. А тут возвращались из смерти живые. Не с небес ждали трубный глас. Он чудился пониже, вырывающимся из-под земли.
Раздался выстрел Фадеева.
Тут-то и началось. Закрутилось и завертелось! Отделение жертв от Дела! Горят костры невидные – повальное уничтожение улик. Метлы скребут неслышные – заметают и зализывают кровавые следы. Подчищались пришедшие в себя от шока, до смерти (на сей раз – своей) напуганные подручные 37-х и 48-х годов. Заново укомплектованный аппарат Их Безопасности бессонно работал, как в дни кубинского или чешского кризисов.
А ЦДЛ тем временем пытался успеть осудить хоть одного. Предприимчивый парторг Сытин спешно начал организовывать вечера осуждения. Которые проходили, вернее, должны были проходить под лозунгом: «Виновников смертей – к ответу!»
Заволновалась писательская братия, призывая на свой нестрашный суд своих притаившихся было товарищей. Потянувших за собой далеко идущие нити…
Критик Эльсберг – первый и, пожалуй, последний виновник смерти – был исключен из Союза писателей. Он бы так не трясся, бедняга, зная, что его очень скоро восстановят в «почетном звании советского писателя».
Осудив одного, давали подготовиться следующему… Засуетился, стал неузнаваемо приветлив бессменный шеф издательства «Советский писатель» Лесючевский. Тайный рецензент книг репрессированных авторов. Это он обосновывал состав преступления в их произведениях. Его критическая дубинка, что называется, била наповал. Нет, не каштаны из огня таскал этот плюгавый человечек… Талантливые головы, надрываясь от рвения, – таскал он в огонь. Каким же строкомером пользовался он, определяя степень виновности в стихах и прозе? На сколько лет заключения потянула лирика Николая Заболоцкого? Вот и выходит наружу – не стихи, а смертные приговоры писали себе поэты Павел Васильев и Борис Корнилов и десятки других не менее талантливых. Да еще вдохновенно. Еще четверть века он ни за что отвечать не будет, пока с почестями не похоронят.
Не дожидаясь своей очереди, стал оправдываться Ермилов. Его призвали к терпению. Ведь еще не кончен диалог с предыдущим оратором… Потом далеко на Западе предостерегут: «Убийца Маяковского снова поднял пистолет…» Да он его и не опускал. Но тогда испугался.
Дальше испуга – дело не пошло. Вскоре «вечера» прикрыли. Куда-то делся не в меру ретивый и далеко не безупречный Сытин. На всякий случай решивший опередить события.
«ЦДЛ, – слезно жалуется бывший начальник МУРа, подробно описавший вскрытие бериевского сейфа. – Рукопись конфисковали. Мурмуары!..»