Полная версия
Роковое зелье
– Надо полагать, это Иван Долгорукий, фаворит императора, – послышался рядом задумчивый голос Хорхе, который с любопытством смотрел на синеглазого всадника. – Ну а с ним рядом… – Он запнулся, словно торопливо перевел дыхание, и Данька с удивлением отметил, что его новый знакомец, выдержке, самообладанию и терпению которого он не переставал дивиться все эти дни, чем-то очень взволнован. – А с ним рядом, очевидно, его императорское величество…
– Он, царь-батюшка, великий государь Петр Алексеевич! – послышался откуда-то снизу восторженный всхлип, и путешественники, свесив головы, увидели своего возчика, который стоял на коленях где-то у колес и старательно бил головой в землю, отвешивая поклоны придорожной пыли, уже скрывшей двух всадников серой занавесью.
Царь!.. Вот он, надёжа-государь, как испокон веков называли его русские люди! Данькина единственная надёжа на справедливость!
В одно мгновение он соскользнул с воза и, забыв обо всем, забыв о Хорхе, пустился по полю вдогон всадников, отчаянно крича:
– Государь! Ваше царское величество! – И даже, совершенно забывшись: – Батюшка Петр Алексеевич!
По счастью, топот копыт оглушал всадников, и они не слышали дерзких Данькиных воплей. И, задыхаясь, то крича, то шепча, он все бежал и бежал, ничего не видя толком впереди себя за пылью и из-за того, что ветром выбивало слезы из глаз. И вот так, сослепу, он вдруг натолкнулся на что-то большое и высокое, напоминающее дерево, но при этом теплое. Это нечто вцепилось в него мертвой хваткою и заорало дурным голосом:
– Держи, хватай! Слово и дело!
У Даньки все смерклось в глазах и подогнулись ноги… Даже в их деревенской воронихинской глухомани знали эти страшные слова: «Слово и дело государево!» Означают они, что человек, выкрикнувший их, желает объявить вину какого-то преступника и имеет неоспоримые доказательства ее. Поскольку доносчику за необоснованные обвинения полагался первый кнут (отсюда и пошла пословица!), то есть первое и наиболее сильное наказание, выкрикнувший «слово и дело» из кожи вон лез, но силился доказать свою правоту. Судя по крепости вцепившихся в Даньку рук и по лужености глотки, из которой извергались пугающие вопли, человек намеревался любой ценой погубить свою жертву. За что?!
Данька рванулся что было сил, но с тем же успехом мог попытаться с самого себя содрать кожу. Его держали так крепко, что все, что он мог, это крепко лягнуть неприятеля в колено, а потом, когда тот слегка отпрянул, саданул его коленом в пах. Но и теперь вражьи руки не разжались! Вернее, одна разжалась-таки: схватившись за ушибленное причинное место, неизвестный блажил во весь голос матом, но другой по-прежнему стискивал Даньку.
– Отпусти его, Никаха, – произнес рядом чей-то спокойный голос, но, поскольку противник не слышал ничего за своими стонами, голос прикрикнул раздраженно:
– Отпусти парня, кому сказано!
Мертвая хватка, однако же, не слабела, как вдруг послышалось злобное рычание, запахло псиным духом, и только тогда жестокие руки разжались. Данька кое-как перевел дух и проморгался. И… и едва не рухнул, где стоял, потому что прямо перед ним топтался на полусогнутых, пытаясь оторвать от себя Волчка, корячился, морща от боли толстощекое лицо, не кто иной, как… Никодим Сажин!
Чудилось, еще раньше, чем узнал его, Данька выкрикнул:
– Слово и дело! – и вместе с Волчком вцепился в Никодима, затряс его что было силы: – Убийца! Душегуб проклятый! Держите его! Вяжите его!
– Держите его! Вяжите его! – завопил и Никодим, одной ногой пиная Волчка и люто косясь на Даньку: – Ограбил меня! Дочку ссильничал! Обездолил девку!
Данька даже оглянулся, изумленный: не стоит ли сзади тот, кому адресовано это последнее обвинение? Но сзади никого не было. А Никодим, не переставая пинать пса, все орал, все наскакивал:
– Князюшка! Барин и хозяин! Царь-государь! Да есть ли на Руси, на родимой, правда-матка? Набежал ворог на наш дом, дочкино девство испоганил, мошну украл, а сам ушел безнаказанно! Да видано ли такое?
Ему удалось наконец отшвырнуть Волчка. Рухнул на колени и пополз, простирая руки, беспрестанно причитая, к трем высоким мужчинам, которые стояли поодаль и несколько озадаченно взирали на происходящее.
Пес попытался снова кинуться на него, однако Данька оказался проворнее. Схватил его за загривок, прижал к ноге и исподлобья глянул на этих троих, от которых, как он тотчас понял, в ближайшее время будет зависеть его судьба, а может быть, и жизнь.
Двоих он уже знал: это были синеглазый брат княжны Долгорукой и сам царь. Третий – крупный, отяжелевший от прожитых лет мужчина возрастом далеко за пятьдесят, с надменным выражением лица и важной осанкою – смотрелся чуть ли не внушительней юного государя.
– Ты кто же будешь такой, чтоб моего человека обижать? – спросил он негромко, и Данька узнал тот голос, который называл Никодима Сажина Никахой. Выходит, он знает этого негодяя? И не его ли называл проклятый Никаха князюшкой, барином и хозяином? Уж не его ли владение – забрызганные кровью невинных людей Лужки? Но кто он таков?
И тут словно бы некое откровение снизошло на Даньку, а может быть, он усмотрел в чертах молодого Долгорукого и этого внушительного мужчины неоспоримое фамильное сходство, только ему сделалось все ясно: перед ним стоит сам Алексей Григорьевич Долгорукий. Он-то и есть хозяин Лужков и господин Никодима Сажина! Ведает ли князь о тех лиходействах и лютостях, кои творятся в его имениях и, возможно, его именем прикрываемы?! Не может такого быть, чтобы ведал. Надо как можно скорее открыть ему глаза!
– Ваше сиятельство! – крикнул Данька, падая в ноги князю. – Ваше царское величество! – вспомнил он, что рядом стоит сам государь. – Не велите казнить, велите слово молвить!
– Ваше сиятельство! – отозвалось ему эхо, отозвалось почему-то на два голоса – толстый, грубый и гнусавый, неразборчивый. – Не велите казнить, велите слово молвить!
Данька растерянно повернул голову и узрел, что никакого эха и в помине нет, а рядом с ним на коленях стоят проклятый Никодим и еще какая-то толстомясая деваха с соломенными всклокоченными волосами и в грязном сарафане. На ее щекастом лице цвел свекольный румянец; слишком светлые, почти белые глаза блуждали с выражением неопределенным, то ли сонным, то ли туповатым, рот вяло приоткрывался, с трудом выталкивая слова, словно был набит кашей:
– …сиятельство… казнить… молвить!
Данька узнал этот голос сразу. Спасительница-губительница! «Русалка»! Удивительно – тогда, ночью, она казалась чуть ли не красавицей, а теперь… да на нее и смотреть тошно.
Однако что ж это получается, люди добрые? Она – дочка Сажина?
Ну, вот это сказка сказывается так сказывается!..
Август 1727 года
…Его вели по какому-то коридору в полумраке, а потом оставили в абсолютно темной комнате. Некоторое время он думал, что пребывает здесь совершенно один, но вдруг ощутил присутствие какого-то человека.
Он встрепенулся и принялся вглядываться в темноту, но ничего не увидел. Безликий, бестелесный голос вопросил:
– Имеешь ли ты истинное желание быть принятым?
Этот вопрос ему уже задавали не один раз, да он и не явился бы сюда, когда б не имел такого желания. И все же он ответил покорно и смиренно:
– Мое желание быть принятым – искренно и неизменно.
– Каково твое имя и звание?
На мгновение он замялся, потому что носил два имени и оба мог считать истинными. Потом вспомнил подсказку своего напутствующего и отвечал именно так, как советовали:
– Я называюсь Алексом Валевским или Алексеем Леонтьевым, шляхтичем польским и дворянином русским, но отрекусь от обоих этих имен во имя истины и с благодарностью приму то, которое братья сочтут нужным дать мне.
Темнота издала вздох, который можно было считать выражением довольства, потом потребовала, чтобы Алекс вынул из своих карманов все металлические вещи, монеты, отстегнул все пряжки, снял кольца; потом ему было велено обнажить правое колено и на левую, уже обутую ногу надели еще одну туфлю. Невидимый приготовитель завязал Алексу платком глаза, хотя он и без того ничего не видел, и оставил его на несколько минут для размышлений.
Джеймс – так звали его напутствующего – еще прежде подробно рассказал Алексу, что в это время происходит в соседнем помещении. Называлось оно ложей. Там уже собрались братья – мастер и два его помощника-надзирателя, секретарь и хранитель сокровищ. Джеймс был хранителем сокровищ, а его брат Джордж – мастером ложи «Сияющего разума». Джеймс рассказывал, что первым делом мастер и оба его помощника надевают на шеи голубые ленты, образующие треугольник на груди: у мастера висят на шее циркуль и линейка, старшие надзиратели носили один циркуль.
На стол мастера были поставлены свечи, на подсвечниках внимательный взгляд мог увидеть символические фигуры. Здесь было изображение царя Соломона, по чьему приказу был построен знаменитый Иерусалимский храм, в котором возникли первые таинства каменщиков, назвавшихся затем масонами, а также фигуры Гирама Тирского, поставлявшего материалы для этого строительства, и Гирама-Абифа, или Адонирама, убитого при сооружении храма тремя своими собратьями. Алекс уже знал, что легенда об этом убийстве священна для всякого масона, поскольку именно она положила начало клятвам и многим ритуалам. В частности, клятва, которую он долго заучивал наизусть и которую ему еще предстояло произнести, была не что иное, как проклятие, названное на себя одним из убийц Адонирама.
Но произнесение клятвы было еще далеко впереди. Пока же Алекс размышлял о том, что происходит в комнате таинств – в ложе. Он знал, что на каждого брата надет белый передник – запон: точная копия рабочих фартуков каменщиков. Место мастера было за столом, на восточной стороне; перед ним лежала открытая Библия, на ней – циркуль, концы которого покрывал lignum vitae, или наугольник. Старший и младший надзиратели стояли напротив него, на запад и на юг.
Алекс уже знал, что, несмотря на кажущуюся нарочитость символов, все они имели свой особенный смысл. Линейка и отвес означали равенство сословий. Угломер был символом справедливости, циркуль – общественности, а наугольник означал совесть. Дикий камень означал грубую нравственность, хаос; кубический камень – нравственность «обработанную». Молоток служил для обработки дикого камня, а также, являясь принадлежностью мастера, служил символом власти, молчания, повиновения, совести и веры. Лопаточка – снисхождение к слабостям человека и строгости к себе.
Одежды масонов изображали добродетель. Круглая шляпа была знаком вольности. Обнаженный меч – карающий закон: это был знак борьбы за идеалы масонства, казни злодеев, защиты невинности. Кинжал значил предпочтение смерти поражению, борьбу за жизнь и смерть. Масоны носили кинжал на черной ленте, на которой серебром был вышит девиз: «Победи или умри!»
Алекс знал, что ему стало ведомо слишком многое: ведь символика атрибутов и ритуалов разоблачалась только давшим клятву сохранения тайны и соблюдения орденских знаков. Джеймс рисковал, доверив ему столь многое, но он верил Алексу и не сомневался, что тот не обманет его веру. Алекс тоже был убежден в этом.
В общем-то, он мог бы и не вступать в ложу. Однако Джеймс видел особый смысл в том, чтобы Алекс совершил весь необходимый ритуал. Ведь смысл масонства состоял в отрицании всякой отдельно взятой религии во имя общей, единой для всех людей веры («Мы больше не можем признавать Бога как цель жизни, мы создали идеал, которым является не Бог, а человечество»), – а на том пути, который предстояло свершить Алексу, ему придется противостоять двум самым сильным, самым влиятельным конфессиям: католичеству и православию, глубоко поразившим сознание народов. Особенно страшило православие, которое взяло в такой прочный плен русских… Джеймс считал, что ритуалы масонства укрепят его душу. А самое главное – сокровенный символ масонства гласил: человек выше отечества. Алексу же предстояло вернуться именно в отечество свое и своих предков. Одно дело действовать в чужой земле, другое – на своей родине. Джеймс опасался – Алекс знал это! – власти России над ним, той глубокой, исконной власти, от которой так трудно избавиться, Джеймс был убежден, что клятвы и ритуалы помогут Алексу уберечь в целости всю его убежденность в том, что монархическое устройство России – неизбежное зло, терпимое лишь до установления более совершенного строя. Петр Первый был монарх, как раз одобряемый масонами, поскольку сам являлся масоном и разрушителем как государственного устоя, так и религиозных воззрений своей страны. Однако юный наследник его преемницы, Екатерины Первой, пока являлся некой загадкой для масонов. К нему слишком уж усердно тянулись отцы-иезуиты, желавшие насадить унию в России, а встретить там вместо православия католический образ веры – это означало продолжение борьбы. Если же удастся опередить иезуитов…
Алекс мотнул головой, прогоняя назойливые мысли. Время шло. За стеной вершилось таинство, участником коего ему вот-вот предстоит стать.
Убедившись, что все заняли свои места, мастер приступил к открытию ложи, спросив младшего диакона:
– Какова первая обязанность масона?
– Смотреть, чтобы ложа была открыта.
– Исполните свою должность.
Младший диакон ударил три раза в дверь, и брат-кровельщик, стоящий на страже у дверей, ответил такими же тремя ударами.
Диакон донес об этом мастеру:
– Достопочтенный, ложа открыта.
– Скажите, где место младшего диакона в ложе? – вопросил мастер.
– Позади старшего надзирателя или по его правую руку, если он позволит.
– В чем состоит ваша обязанность?
– Передавать поручения от старшего надзирателя младшему, чтобы они могли быть сообщены по ложе.
Затем, знал Алекс, будут сделаны вопросы старшему диакону, младшему надзирателю и старшему:
– Где место старшего надзирателя в ложе?
– На запад, – ответствовал тот.
– Какова ваша обязанность там, брат?
– Как солнце заходит на запад, чтобы окончить день, так и старший надзиратель стоит на западе, чтобы закрывать ложу, платить людям их заработок и отпускать их с работы.
– Где место мастера в ложе? – раздался наконец вопрос, и старший надзиратель отвечал:
– На восток.
– В чем его обязанность там?
– Как солнце всходит на востоке, чтобы открыть день, так мастер стоит на востоке, чтобы открыть свою ложу и поставить людей на работу.
Тут мастер снял шляпу и произнес:
– Эта ложа открыта во имя святого Иоанна; я запрещаю всякую брань, клятвы или шепот, и все профанные разговоры, какого бы рода они ни были, под не меньшим штрафом, чем какой положит большинство.
Мастер трижды ударил о стол деревянным молотком и надел шляпу; остальные братья остались без шляп.
Алекс затаил дыхание, услышав приближающиеся к нему шаги. Это означало, что его ждут. Еще несколько минут – и таинство вступления свершится…
Август 1729 года
– Мавруха! – взревел Сажин, поворачиваясь к дочери. – А ну покажи, кто тебя испортил!
Огромное мыслительное усилие отразилось на бесформенном Маврухином лице, а потом белые глаза поползли по лицам стоявших вокруг и остановились на Данькином.
– Этот, должно, – проговорила она как бы в задумчивости, но тут же радостно замахала руками: – Он, он, родименький! Толечко он не один был. Вдвоем они меня еть взялись. Этот – белявенький, а с ним еще один был – чернявенький. Глазастенький такой, приглядный на диво. Ой, уходили они меня так, князюшка, что я аж взопрела вся! – доверительно сообщила Мавруха.
Старший Долгорукий вдруг закашлялся. Сын его поджимал расползающиеся губы, прятал глаза. Ну а молодой государь уже откровенно хохотал, озирая Мавруху с головы до ног и то морщась брезгливо, то вновь закатываясь.
– Чего ржешь-то? – спросила она, внезапно разобидевшись. – Сам, поди, знаешь, каково легко девку завалить. Нашепчи ей в ушки сладкие слова, посули замуж взять – она уж и ноги врозь.
Вот не ожидал Данька, что в таком положении, в каком оказался, он еще сможет краснеть, однако щеки его так и ожгло.
– А замуж тебя кто взять сулил? – спросил, давясь от хохота, Петр Алексеевич. – Белявенький или чернявенький? Или оба враз?
– Так оно и было, – отозвалась Мавруха, – так оно и было, как ты сказываешь, сударь. Оба сулили.
– Ну, господа, это уж чудеса какие-то! – наконец не сдержал смеха и молодой Долгорукий. – Я слыхал, что у магометан один мужик имеет при себе нескольких жен, содержа их в гареме, однако чтобы у женщины были враз два мужа – этого небось ни у каких магометан не отыщешь! Мужской гарем – вот так новость!
Мавруха с самым оскорбленным видом набычилась. Теперь ее налитые кровью глаза были устремлены на Долгорукого с таким выражением, что Данька непременно пожалел бы его, когда б у него было на то время. Честное слово, казалось, дикая девка вот-вот даст волю своему безумию и набросится на красавца князя. Но тут белые глаза ее скользнули в сторону, взгляд замер – и тяжелые черты исказились таким пылким вожделением, что Даньке аж неловко наблюдать сделалось.
– Ми-ле-но-чек! – произнесла, нет, провыла, а вернее, промычала Мавруха с неописуемым выражением сладострастия. – Черногла-азень-ки-ий!..
И, взметнув подол своего замызганного сарафанища, она метнулась, простирая руки, к приблизившемуся тем временем возу, на самом верху которого по-прежнему возлежал оборванец с удивительными черными очами – дон Хорхе Сан-Педро… или как там, Данька со страху позабыл.
При виде иноземца Никодим Сажин покачнулся так резко, что Даньке почудилось, будто злодей прямо сейчас грянется замертво. Однако негодяй оказался крепок что нутром, что статью. Воззрившись на нового свидетеля своих преступлений, он снова истошно завопил:
– Слово и дело! Слово и дело государево!
Человек, к которому эти выкрики имели самое непосредственное касательство, а именно – государь русский, с мученическим видом покачал головой. Было совершенно ясно, что эта затянувшаяся невнятица и суматоха его изрядно утомили.
– Твой ли это человек, Алексей Григорьевич? – обратился он к старшему Долгорукому, кивком указывая в это время на Сажина.
– Мой, ваше императорское величество, – поклонился тот, приложив руку к груди.
– Ну, коли твой, тебе, князь, и разобрать, чья в чем вина.
Никодим, по-бычьи нагнув голову, ринулся вперед и рухнул на колени перед Долгоруким:
– Князь-барин, сам знаешь, мы твои верные холопы. Оброк исправно платим, барщину обрабатываем. Всякий лишний грош отдаем твоей милости. А эти двое в сговоре задумали меня последнего достатку лишить – чтоб я не имел даже самой малости тебе, отец наш, отдать. Ночевальщиками представились, а когда весь дом уснул, пошли с ножами грабить да насильничать…
– Ну, ты лихо с ними расправился, Никаха, – насмешливо перебил его молодой Долгорукий. – Малец еле на ногах держится, а этот… этот и вовсе будто только что из могилы восстал!
Он указывал на Хорхе, который тем временем кое-как сполз с воза и, шатаясь при каждом шаге, что былина на ветру, пытался одолеть те несколько шагов, которые отделяли его от Никодима, причем черные глаза его горели уже знакомой Даньке ненавистью. Остальные невольно попятились, а Никодим Сажин, на которого и был устремлен этот взгляд, даже руками загородился, словно обожженный кипящей смолой.
– Изыди, сатана, – прошептал он, пытаясь сотворить крестное знамение. – Чтоб тебя черти на том свете на сковородке жарили!
– Полагаю, они будут жарить тебя, презренный негодяй, вор, палач! – произнес Хорхе еще слабым голосом, но с такой убийственной силой ненависти, с таким благородством выражения, что взгляды господ невольно обратились на него не с недоверием или презрением, а даже с неким подобием уважения. – Ваше императорское величество, сей гнуснейший оплёвок предательски убивал людей, имевших неосторожность воспользоваться его гостеприимством, а потом хоронил их в лесу, скрывая следы своих многочисленных преступлений. Свидетельствую, что его жертвами стали трое моих спутников, а также родители этого несчастного юноши. Он и я – мы спаслись только чудом. Негодяй, впрочем, не только убийца, но еще и клеветник. Клянусь честью дворянина, честью рода, к которому принадлежу, что ни я, дон Хорхе Сан-Педро Монтойя, ни мой молодой спутник и пальцем не тронули его распутной дочери. Кроме того, он вор. Я сам ограблен им. Похищено восемь тысяч золотых песо, которые везли я и мои спутники для передачи испанскому посланнику при вашем, великий государь, дворе, – герцогу де Лириа.
– Де Лириа? – воскликнули в один голос император и Иван Долгорукий, а князь Алексей Григорьевич простонал едва слышно:
– Восемь тысяч золотых?!
– Именно так, – кивнул Хорхе. – Я имел к герцогу разного рода поручения от короля и господина моего Филиппа. Однако вместе с деньгами были украдены и все документы, удостоверяющие мою личность как нового переводчика испанского посольства.
– Назовитесь, сударь, – приказал молодой царь. – Мы можем устроить вам встречу с де Лириа, и, коли вы не лжете, он подтвердит ваше имя и звание.
– Беда в том, – сокрушенно качнул головой Хорхе, – что я не имею чести быть знакомым с господином посланником. Он многажды сообщал духовнику нашей милостивой королевы, архиепископу Амиде, который ведает при испанском дворе дипломатической перепиской, что ему необходим переводчик. Решено было послать меня, поскольку я хорошо знаю русский язык. Архиепископ Амиде также знал, что герцог испытывает денежные затруднения и давно не получал причитающегося ему вознаграждения за службу, поэтому я согласился заодно доставить ему крупную сумму. Теперь я ограблен, тяжело ранен этим негодяем и его приспешником, – он коснулся уродливого шрама, пересекавшего грудь, – а вдобавок ко всему и обесчещен, ибо не сдержал данного моей королеве слова…
Лицо его исказилось страданием.
– Коли все было так, как вы говорите, сударь, – взволнованно произнес молодой царь, – вины вашей в том нет, а значит, и бесчестие ваше… Что с вами? – воскликнул Петр Алексеевич, с юношеской живостью протягивая руки к покачнувшемуся Хорхе, однако не успел его поддержать: страшно побледнев, тот тяжело грянулся оземь, словно кто-то незримый подсек его невидимой косою под коленями.
Данька молча кинулся вперед, упал рядом и приподнял его голову. Сквозь туман в глазах увидел, что жилочка на шее слабенько трепыхается. Жив, слава Богу! Из последних сил жив!
– Ваше вели… величество… царское… – Он путался в словах, а из глаз поползли предательские, не мужские, а совершенно девчоночьи слезы. – Ради Господа Бога, будьте милосердны, велите помощь ему оказать. Рана так тяжела, изнемог он совсем, того и гляди помрет!
– Окажите раненому гостеприимство, Алексей Григорьевич, – произнес царь, обращаясь к князю Долгорукому, однако задумчиво разглядывая при этом Даньку. – Пошлите нарочного к де Лириа. Не ровен час, этот господин умрет, а если он и впрямь испанский дворянин, у него наверняка найдется, о чем поговорить с герцогом хотя бы напоследок.
– Неужто вы поверили в это? – ухмыльнулся князь Иван. – Разве похож он на испанца, хоть среди кавалеров и слуг де Лириа все такие же вот чернявые, однако что-то я не слышал от них ни единого словечка по-русски. Для них «здрасьте-прощайте» вымолвить – труднее, чем нам «Отче наш» задом наперед прочитать. Этот же шпарит по-нашему, словно… словно не из Мадрида к нам явился, а из Смоленска какого-нибудь.
– Да, – с сомнением отозвался Петр Алексеевич. – А и впрямь… Не врет ли этот «черноглазенький»?
– Не врет! – торопливо отирая с лица слезы, выкрикнул Данька, возмущенно слушавший их разговор, вцепившись в загривок Волчка и с трудом удерживая пса, который ужасно заволновался, увидав неподвижно лежавшего хозяйского приятеля, к которому он очень привязался за время пути и в котором чувствовал ту же силу и волю вожака, что и в прежнем хозяине, беспрекословно готовый ему подчиняться, руководимый вековым звериным чутьем. – Не врет, вот те крест святой!
Данька торопливо перекрестился, высвободив правую руку, и тут же вновь покрепче схватил Волчка.
– Ведь Хорхе – он природный русак, имя его Алексей, Алеша, иногда, сказывал, его Алексом в память о прежнем имени кличут. И он как раз со Смоленщины родом. Родители его были многодетные, а другого богатства не имелось в семье, кроме ребятишек. Случалось, что голодом голодали! И вот как-то раз проезжал через их городок один польский пан, увидал голодного мальчишку, пожалел, с собой забрал. Вырос у него Алеша, грамоте обучился, а поскольку он еще совсем дитя был, тот шляхтич его в свою латинскую веру перекрестил. Ему-то что было? Ничего не понимал! – частил Данька, стреляя глазами от Долгоруких к царю и обратно и что было силы пытаясь обелить своего нового друга, хотя помнил, как насторожила его самого эта история о смене отцовой, православной веры на чужую, католическую. – Ребенок – он и есть ребенок… И жил он в Польше до двенадцати лет, говорит, хорошо жил, жена того поляка – она русская была – не давала ему нашу речь позабыть. А потом поляк – он был на королевской службе – поехал по какой-то надобности в город Вену, где встретил испанского боярина по фамилии Монтойя. У него как раз незадолго до этого умер единственный сын, и когда он увидал Алекса, то чуть ума не лишился, ибо оказались они схожи с тем умершим, что две капли воды. Уж не ведаю, как Монтойя уговорил поляка отдать ему Алекса, только тот отдал-таки. Боярин испанский нашего Алекса усыновил, дал ему новое имя, какое подобает по испанскому обычаю, воспитал его. И по достижении нужного возраста определил на службу к королю, как своего законного сына. Так что вот…