bannerbanner
Андеграунд
Андеграунд

Полная версия

Андеграунд

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Чтобы хоть как-то выглядеть так же, как раньше, я придумал одну хитрость, которой научился в провинции у тамошних юродивых. Думаю, что многие видели таких юродивых, причем юродивых в очень плохом, а вовсе не в высоком смысле, где-нибудь в кинотеатре, или в автобусе, где они, сидя в одиночестве, плюют себе под ноги семечки, вовсе не пытаясь собрать их в кулек, или в ладонь. Они оставляют вокруг после себя целые кучи шелухи от семечек, заплевывают все до последней возможности, и забрасывают обертками от конфет, жвачек, и еще Бог знает от чего, обхаркав и изгадив все вокруг до последней возможности. Обхаркав и загадив неявным образом всех находящихся рядом с ними людей, которые оказываются совершенно беспомощными и неподготовленными для того, чтобы дать наглецам отпор. Все это делается совершенно сознательно этими городскими и сельскими юродивыми, причем, как я уже говорил, юродивыми в самом низшем смысле этого слова, ибо высокое юродство совсем другое. Высокое юродство, к которому неосознанно стремился и я, абсолютно погружено в андеграунд, и абсолютно поднято к Богу. Но я, лишившись значительной части своих атрибутов юродивого, и став почти что нормальным, решил перенять тактику этих низших юродивых, и начать в метро лузгать семечки. Мне надо было чем-то шокировать людей, и продолжать воспитывать свою космическую гордыню. И я, прилично одетый, и обутый в блестящие полувоенные башмаки, которые бы мог носить какой-нибудь лейтенант, или майор, со слегка еще горящими туберкулезным огнем щеками, начал лузгать в московском метро семечки.

Надо сказать, что лузгать семечки – это вообще национальная русская традиция, можно даже сказать русская забава и русское хобби, очень многие русские люди лузгают семечки, и удивить их этим занятием довольно трудно. Разве что начав лузгать их в метро, да еще и плеваться, и разбрасывать шелуху в разные стороны, в том числе и на сидящих рядом с тобой пассажиров. Так стал поступать и я, и, надо сказать, результат превзошел все ожидания! Мне опять стали делать замечания, стали меня укорять, воспитывать и пытаться вывести вон, разве что по животу не били, и на рельсы после этого не падали. Но я на это не реагировал никак, спокойно себе лузгал семечки, и молча смотрел вперед, улыбаясь своими бледными и плотно сжатыми губами. Меня пытались высмеивать какие-то школьники, но кончилось все тем, что им самим, более старшие пассажиры, сделали замечание. Думаю, что у них тоже в жизни были ситуации, когда они в общественном транспорте лузгали семечки, и они решили не показывать на сучок в моем глазу, не замечая в своем собственном бревна. Думаю, что если бы я в метро у кого-нибудь что-нибудь украл, или даже убил человека, меня бы тоже не все осудили, потому что у них в жизни тоже было такое, и, осудив меня, они бы осудили самих себя. В России вообще трудно кого-либо осуждать, потому что в этом случае приходится осуждать себя самого, и именно по этой причине люди никогда не осуждают преступников, хотя и желают им всем смертной казни. Это один из парадоксов России, который я понял гораздо позже. А пока же я продолжал кататься в московском метро, плюя семечки направо и налево и обхаркивая с головы до ног пассажиров, чувствуя, что меня многие одобряют, и что моя гордыня покинула уже высшие слои атмосферы, и вышла в открытый космос. А потом напротив меня села Вера. Это уже потом я узнал, что ее зовут Вера, вернее, Вера Павловна, а поначалу я подумал, что это просто очередная московская интеллигентка, вздумавшая тягаться со мной в молчаливой и безжалостной дуэли.

Глава восьмая

Вера, пожалуй, была первым и единственным человеком, который повел себя со мной совершенно иначе, и не так, как другие. Все другие или пытались меня игнорировать, считая чем-то вроде шелудивого пса, случайно прорвавшегося в метро, или вступали со мной в дуэли, надеясь своей внутренней силой сломить мою внутреннюю силу. Вера же повела себя совершенно иначе. Она сразу же поняла, кто я такой, поняла, очевидно, даже лучше, чем понимал себя я сам, и попыталась с высоты своего понимания помочь мне. Попыталась вытащить меня из андеграунда. То есть ее помощь изначально сводилась к тому, чтобы вытащить меня из подземелья, и заставить жить по законам, принятым наверху. Она не учла всего лишь одного – того, что я не хотел, чтобы меня вытаскивали из андеграунда, а также того, что я опущен туда, возможно, еще до своего рождения, и вытащить меня наверх уже вообще невозможно. Лет ей, кстати, было примерно столько же, сколько и моей Евгении, но выглядела она намного лучше, и намного красивей, чем Евгения. Она была красивой, уверенной в себя москвичкой, у которой все в жизни прекрасно сложилось, и которая желала, чтобы так же все прекрасно сложилось и у других. Она никогда не сталкивалась с существами, подобными мне, и не понимала, что мы из-за своей отверженности ненавидим таких уравновешенных и таких успешных людей гораздо больше, чем остальных. Ненавидим, и стараемся по возможности нарушить их уютный и спокойный мирок.

Впрочем, чем я мог навредить ей, успешной и спокойной москвичке, которая неожиданно решила, что такого шелудивого пса, как я, надо срочно спасать? Я привычно сидел в метро в самом конце вагона, возле прозрачной двери, отделяющей его от другого такого же вагона, и плевал свои семечки на пол и на стоящих передо мной пассажиров, вытаскивая их из большого бумажного кулька, купленного в переходе у какой-то старушки. Веру мне было видно только эпизодически, когда ее не заслоняли входившие и выходившие пассажиры, и меня сразу же смутил ее любопытный и доброжелательный взгляд. Такой любопытный и доброжелательный взгляд русских женщин будет потом встречаться мне в жизни не раз, и он будет означать только одно: эти женщины готовы жертвовать многим ради чудовища. Ради шелудивого пса, вроде меня, которого надо спасать, вместо того, чтобы пристрелить где-нибудь в темном и глухом переулке. Этот доброжелательный и любопытный взгляд, как я понял потом, означал для меня очень большую опасность, увидев его, я должен был немедленно вставать, и бежать без оглядки куда угодно. Но точно так же этот взгляд означал, что самой женщине надо вставать, и немедленно бежать куда глаза глядя, потому что жалость к шелудивому псу, вроде меня, не сулит ей ничего хорошего. Именно по этой причине женщины так часто бывают несчастливы: они заменяют любовь жалостью к шелудивым псам, и портят жизнь как себе, так и им. Шелудивые псы не нуждаются в жалости, и обязательно кусают за руку тех, кто их жалеет. Впрочем, тогда, в метро, об этом не думал ни я, ни она. Она просто доброжелательно и любопытно посматривала на меня время от времени, а когда я доехал до конечной станции, встала, и пошла за мной следом. Сначала я думал, что она начнет читать мне мораль, как мой давешний седенький старичок, которого увезла скорая, или вообще, возможно, начнет бить, как мой упавший на рельсы Рэмбо. Но она не сделала ни того, ни другого, она просто поднялась по эскалатору вместе со мной, и вышла на улицу, продолжая держаться рядом, и стараясь не потерять меня из виду. Поняв, что меня не будут ни учить жить, ни бить, я спокойно подошел к бабушкам, продающим у метро семечки, и стал торговаться с одной из них, желая купить еще один кулек. Торговаться из-за кулька семечек было унизительно и смешно, поскольку кулек этот стоил сущие копейки, но дело в том, что все свои деньги, которых у меня было не так уж много, я тратил исключительно на метро и на семечки, которые довольно быстро заканчивались. Мне постоянно приходилось выходить наверх, и покупать новые семечки, поскольку моя гордыня, которую я взращивал, требовала все новой и новой пищи. Моя гордыня, сидящая в клетке моего тела, словно дикий зверь, росла и мужала на этих семечках, продающихся у всех станций метро хитрыми и расчетливыми старушками, которые или недожаривали их, или, наоборот, пережаривали, а также сплошь и рядом грели в них свои старческие, скрюченные ревматизмом, ноги. Я искренне ненавидел и этих бабушек, и их вонючие семечки, но был вынужден по десять раз в день покупать их, тратя на это все свои деньги. Я был вынужден, как это ни смешно, и даже ни унизительно, каждый раз торговаться со старухами, которые, как и я их, искренне меня презирали. В каком-то смысле мы с этими старухами были сообщниками, мои поездки в метро были теперь невозможны без них, а их финансовое благополучие было невозможно без меня. Вот и сейчас, засунув руку в карман, я обнаружил там очень мало денег, так что у меня хватало их только лишь на метро, а на жалкий кулек семечек недоставало нескольких пятаков. Начав было унизительно торговаться с особенно неприятной старухой, сущей ведьмой, скрюченной, и одетой в какие-то лохмотья, я вдруг услышал рядом с собой ласковый и доброжелательный голос:

– Вам не хватает денег на семечки, хотите, я вам помогу?

Обернувшись, я увидел Веру, о которой на время забыл во время своего поиска семечек. Краска стыда сразу же залила мое лицо, ибо унизительно было, когда посторонняя женщина дает тебе нищее подаяние на покупку вонючей и ничтожной дряни, какой и были, по – существу, эти пресловутые семечки.

– Мне не нужна ваша помощь, – сердито буркнул я в ответ, – я и так могу, поторговавшись, купить этот жалкий кулек.

– Не надо торопиться, – опять доброжелательно сказала она, – этот кулек не стоит того, чтобы из-за него торговаться. Раз старушка просит свою цену, то пусть получит ее, это будет справедливо, да ведь и ей надо получить вознаграждение за свой труд. Вот, пожалуйста, возьмите за один кулек, только, если можно, хорошо прожаренных, и без мусора! – И она протянула старухе необходимые деньги.

Старуха что-то пробурчала в том смысле, что у нее семечки без мусора и всегда хорошо прожарены, и отдала Вере кулек. Вера взяла кулек, и, подхватив меня под руку, потянула куда-то в сторону.

– Куда вы меня тянете? – спросил я у нее.

– Давайте отойдем в сторону, и вместе пощелкаем семечки, – сказала она. – Я, как всякая русская женщина, очень люблю лузгать семечки, и только стесняюсь делать это одна. Мне нужна компания, и, надеюсь, что вы мне ее составите. Кстати, меня зовут Вера Павловна.

– Семен, – буркнул я в ответ, – просто Семен, и можно без всякого отчества. Не люблю, когда кто-нибудь называет меня по отчеству.

– Хорошо, Семен, – рассмеялась она, – я не буду называть вас по отчеству. Я тоже, если честно, больше люблю, когда меня называют просто Верой. Пойдемте под это дерево, и вместе полузгаем семечки. Я уже давно хотела это сделать, но стеснялась людей, и встреча с вами для меня настоящий подарок.

Мы отошли под дерево, покрытое зеленой листвой, поскольку была уже середина мая, и действительно стали лузгать семечки, держа попеременно кулек, только что купленный у старухи. В действиях Веры Павловны не было ничего наигранного, было видно, что она действительно получает удовольствие от этого процесса.

Вы не волнуйтесь, я вам отдам деньги за этот кулек семечек, – начал было я, все еще чувствуя, что краска стыда не совсем сошла с моего лица. – Если хотите, могу отдать прямо завтра, если вы опять будете ехать по этому направлению.

– Не беспокойтесь, Семен, – со смехом сказала она, – это такая безделица, что о ней нет смысла и говорить. Тем более, что я тоже лузгаю семечки, да к тому же общаюсь с вами, что, кстати, доставляет мне немалое удовольствие, и тоже, наверное, стоит денег.

– Мало кому доставляет удовольствие общаться со мной, – возразил ей я. – Люди предпочитают или обходить меня стороной, или читать лекцию на тему о том, как надо жить.

– Я не собираюсь читать вам лекцию, – ответила она, – я достаточно много читаю их в институте.

– Вы читаете в институте лекции?

– Да, в архитектурном, я там работаю преподавателем, точнее, доцентом, и читаю лекции по теории современной архитектуры. Скажите, а вы уже где-нибудь учитесь?

– Пока что нет, но думаю учиться, потому что не могу вечно жить у Евгении.

– А Евгения – это кто?

– Это моя дальняя родственница, она когда-то приехала в Москву из того же города, что и я, и уже успела устроиться здесь, и даже получить неплохую квартиру. Она каждое утро дает мне деньги и советы на новый день, из этих денег я и отдам вам долг.

– За семечки?

– Да, за семечки. Вы, очевидно, должны презирать человека, который берет деньги у своей дальней родственницы!

– Почему я должна это делать? Половина моих студентов берут деньги у родителей, или у родственников, а вторая половина вообще неизвестно у кого. Или у любовников, или у любовниц, или у благотворительных фондов, так что ваш вариант совсем не зазорный, главное, чтобы вы поступили в институт, а потом бы получили специальность.

– И перестал в метро лузгать семечки?

– Я об этом не говорила. Я же уже сказала, что сама русская женщина, и с удовольствием бы лузгала семечки где угодно, хоть в своем институте, хоть в метро, если бы там были для этого установлены специальные места.

– Но, тем не менее, вы не делаете этого!

– Мне уже не надо самоутверждаться, и потому я не делаю этого. А если бы мне надо было самоутвердиться, я бы с удовольствием составила вам компанию.

– Вы бы составили мне компанию? Вы не шутите?

– Ничуть, я бы действительно составила вам компанию, и оплевала бы вместе с вами половину метро!

– Но я вовсе не самоутверждаюсь, мной движут совсем другие причины!

– А можно узнать, какие?

– Я не могу вам об этом сказать, мы еще недостаточно с вами знакомы.

– Так давайте познакомимся поближе. Приходите ко мне в институт, я покажу вам свою кафедру, а потом, возможно, вы сами поступите к нам.

– Я не хочу быть архитектором, у меня нет к этому никакого таланта.

– Тогда приходите ко мне домой, я познакомлю вас с мужем, он тоже архитектор, и работает в институте вместе со мной.

– И вы пригласите к себе домой человека, который оплевал семечками половину метро, и собирается делать это и дальше?

– А почему бы и нет? Нам с Алексеем будет интересно узнать, какие же мотивы вами движут. Я чувствую, что постепенно утрачиваю контакт с современными молодыми людьми, и знакомство с вами поможет мне лучше узнать психологию молодежи.

– Я к молодежи никакого отношения не имею, я глубокий старик, а молодежь презираю и ненавижу, как, впрочем, и стариков.

– Вот и хорошо, расскажете об этом нам с Алексеем. И, кроме того, я хочу нарисовать ваш портрет.

– Вы хотите нарисовать мой портрет, вы не шутите?

– Нисколько, я хорошо рисую, и постоянно пишу портреты своих друзей и знакомых. Я бы хотела стать вашим другом, и нарисовать ваш портрет, поскольку у вас очень характерная внешность.

– У меня нет никакой внешности, я урод, и писать портреты таких людей, как я, это настоящее извращение!

– Вы вовсе не урод, и у вас действительно очень характерная внешность. Вот вам мой адрес и телефон (она написала на бумажке, и отдала мне свой адрес и телефон), заходите в любое время во второй половине дня. Только позвоните заранее, чтобы мы случайно куда-нибудь не отошли.

– Я не обещаю, что приду, – сказал я, забирая у нее бумажку с адресом и телефоном. – Скорее всего, не приду, поскольку у меня еще очень много дел, которые я не доделал.

– Не оплевали еще семечками всю Москву? – ехидно спросила она.

– Вы очень догадливы, – ответил я ей, и улыбнулся своей самой бледной и самой саркастической улыбкой, на какую был только способен.

– Тогда вот вам деньги на новый кулек семечек, – задорно сказала она, засовывая мне в кулак вытащенную из кошелька бумажку, – отдадите потом, когда будет возможность. А в гости ко мне непременно приходите, если хотите иметь в Москве друзей, и если желаете увидеть свой собственный портрет.

После этого она улыбнулась на прощание, и ушла, а я, немного постояв под зеленым деревом, пошел к метро покупать новый кулек семечек.

Глава девятая

Когда я говорил Вере Павловне, что собираюсь поступать в институт, я вовсе не шутил, ибо это было действительно так. Решив приехать в Москву, я заранее все рассчитал, и понял, что единственная возможность для меня остаться здесь как можно дольше – это поступить в какой-нибудь институт. В какой именно институт – никакого значения для меня не имело, поскольку я обладал очень хорошей памятью и был неплохо начитан. Кроме того, привычка к постоянным размышлениям и самоанализу сделали из меня настоящего философа, способного решить любую проблему, какой бы трудной она ни была. Я был способен учиться в любом институте, но выбрать решил такой, который бы не заставлял меня тратить на учебу слишком много моего бесценного времени. Разумеется, были учебные заведения, которые мне не подходили в силу того, что у меня не было соответствующих талантов, и среди них – архитектурный институт, в котором преподавала она. Это не значит, что талантов у меня не было вовсе, напротив, их у меня было достаточно, но таланта рисовать не было определенно. По этой причине я сначала решил не тратить на Веру Павловну времени, и вообще к ней не ходить. Тем более, что ее открытость и доброжелательность меня сильно смущали. Я чувствовал опасность, исходящую с ее стороны, чувствовал инстинктивно, неосознанно, но достаточно ясно, что опасность эта очень велика. Я был человеком отверженным, выброшенным обществом на самое дно, и мстящим за это обществу самым жестоким образом. То есть – презирающим его, и плюющим на него и в прямом, и в переносном смысле этого слова. Разумеется, в первую очередь я мстил сам себе, и разрушал сам себя, падая все ниже, в самые глубокие щели и ямы андеграунда. Но и общество тоже было вынуждено от меня защищаться, о чем лучше всего свидетельствовало мое знакомство с Верой Павловной. Ведь ее доброжелательный и дружеский тон по отношению ко мне как раз и были формой ее защиты от моего дерзкого и наглого поведения. И, следовательно, поскольку она была активным членом общества, это была форма защиты самого общества от меня самого. И приглашение меня в гости к ней тоже было формой защиты общества от таких, как я, ведь она определенно хотела приручить меня, сделать послушным, словно комнатная собачка, и этим обезопасить от меня и саму себя, и общество, членом которого она была. Поэтому, частично поняв все это, частично почувствовав грозящую мне опасность, я сначала вообще решил не ходить к ней в гости. Я был существом падшим, молодым, но падшим, и я вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь поднимал меня с колен, а хотел оставаться в этом состоянии как можно дольше. Но потом, поразмыслив, я все же решил, что визит к Вере Павловне поможет мне лучше понять психологию таких успешных людей, как она, и научит меня приемам борьбы с ними. Кроме того, еще первоначально, еще на стадии раздумий о том, идти мне к ней, или не идти, стало расти во мне некое подленькое и гаденькое предчувствие некоего скандала. Скандала настолько большого, настолько подлого и гадкого, что мне уже с самого начала было страшно о нем подумать. И, тем не менее, я знал уже тогда, на первых порах моих раздумий и размышлений, что скандал этот обязательно произойдет, что в центре его буду я, и что он испачкает и унизит меня еще больше, чем я испачкан и унижен сейчас. Что сейчас я достаточно унижен и испачкан своими семечками, которые я плюю в метро на ноги и на одежду окружающих меня там людей. Что на самом деле не на них я плюю, а на самого себя, унижая и пачкая себя на глазах всех остальных. Но это мое прилюдное унижение, на которое пассажиры метро отвечали мне презрительным молчанием, еще недостаточное, неполное, и его надо развить и умножить. И что будущий скандал, который обязательно произойдет, будущее мое унижение, будет еще более подлое и еще более гадкое. Что оно опустит меня в андеграунд еще ниже, чем я сейчас нахожусь, и что для этого мне обязательно надо сходить домой к Вере Павловне. Разумеется, мне надо будет пройти через знакомство с ней и с ее мужем, а, возможно, и с их друзьями, но игра должна стоить свеч, потому что конечный результат все спишет и все оправдает. И решив так, я выждал несколько дней, продолжая оплевывать москвичей и гостей столицы своими купленными у старух вонючими семечками, чувствуя, что уже теряю интерес к этому занятию, и все же позвонил Вере Павловне. Она очень обрадовалась, услышав в трубке мой голос, и сказала, что с нетерпением ждет моего визита.

Я, кстати, ничуть не лукавил, когда говорил, что я старик, а вовсе не молодой человек. Я действительно был стариком, хотя по паспорту мне и было всего двадцать лет, но внутренне я был глубоко чужд всему, во что верят и к чему стремятся так называемые молодые люди. Все их честолюбивые надежды и мечты разбивались в итоге о суровые скалы Отечества, которое не верило их юношеским слезам, и о еще, возможно, более суровые, покрытые белой пеной скалы Москвы, которая не верила слезам вообще. И долго потом в бурных волнах Отечества и Москвы плавали тогда их безвольные тела, из последних сил тянущие к тусклому небу свои белые руки, и взирающие на сумрачный полдень своими постепенно угасающими глазами. Они умирали молодыми, не успев даже состариться, умирали или явно, или неявно, продолжая существовать уже по инерции, по привычке, не понимая, зачем они это делают. Они даже порой доходили до глубокой старости, втайне мечтая о самоубийстве, и о погибели того Отечества и той надменной столицы, которые так жестоко обошлись с ними. Я давно уже, путем логических рассуждений, понял это, и решил, что выгоднее мне с самого начала быть стариком, быть внутри себя, в своей собственной душе, хоть внешне я и кажусь остальным двадцатилетним бледным и худым молодым человеком, на щеках которого постоянно горит лихорадочный туберкулезный румянец. Разумеется, я не собирался рассказывать всем вокруг, что я глубокий старик, но и скрывать этого тоже особо не хотел. Поэтому, идя домой к Вере Павловне, я решил, что должен быть прежде всего честным перед самим собой, и если обстоятельства заставят меня, я не буду скрывать ничего, и стану говорить то, что думаю. Кроме того, ядовитый змей – искуситель уже начинал мне нашептывать в ухо о неизбежности будущего грандиозного скандала, во время которого волей – неволей придется сказать всю правду. И поэтому я решил вести себя по обстоятельствам, ничего не стесняясь, и ничего ни от кого не скрывая, тем более, что Вера Павловна достаточно обо мне всего знала, и наверняка успела рассказать обо всем своему мужу. А возможно, и не только ему одному.

Для того, кто ориентируется под землей, не составит большого труда ориентироваться наверху. Изучив вдоль и поперек московское метро, сделав его себе родным домом, я так же быстро изучил и саму Москву. Вера Павловна жила на Плющихе, в просторной квартире, по площади даже, пожалуй, превосходящей квартиру моей Евгении. Потолок в прихожей у Веры Павловны был выполнен в виде звездного неба, на стенах висели картины и рисунки хозяйки, и везде, где можно, стояли шкафы с книгами.

– Я рада, Семен, что вы откликнулись на мое приглашение, – сказала она, проводя меня в большую гостиную. – Позвольте познакомить вас с моим мужем, его зовут Алексей, и он тоже, как и я, доцент архитектурного института. Алексей, познакомься с Семеном, он нигилист, и приехал в Москву поступать в институт.

– Вы и правда нигилист? – спросил у меня Алексей, пожимая мою руку, и жестом приглашая сесть на диван.

– Я не очень понимаю, что это такое, – ответил я ему, присаживаясь на краешек огромного дивана, который мог бы вместить не менее десяти человек. – Я просто протестую против общества, которое отвергло меня еще до моего рождения, и пути с которым у меня разошлись!

– И каковы же формы вашего протеста? Вы печатаете листовки, и разбрасываете их на улицах Москвы?

– До этого еще дело не дошло, – со смехом сказала Вера Павловна, вкатывая в гостиную тележку с напитками и бутербродами. – Семен пока что оплевывает в метро москвичей и гостей столицы, забрасывая их шелухой от семечек, на которые тратит все свои деньги.

– Вы действительно так делаете? – спросил Алексей, весь, кстати, заросший бородой, и одетый в грубый вязаный свитер.

– Это моя форма протеста, – ответил я ему. – У меня нет денег ни на листовки, ни на что другое, да, признаться, листовки мне и не нужны. Я просто протестую против общества, которое меня отвергло, и уже никогда не сделает своим.

– А почему вы это делаете под землей?

– Метро, и вообще подземелья ближе мне, чем все, что находится на поверхности. Я человек подземелья, дитя подземелья, и поэтому делаю это в метро.

– Есть такое иностранное слово – андеграунд, – оно еще не совсем прижилось у нас, но, думаю, в скором времени его начнут активно использовать.

– Я запомню это слово, – ответил я ему, – возможно, что скоро я тоже буду его активно использовать.

– Хватит иностранных слов, – захлопала в ладоши Вера Павловна, – напитки и бутерброды прибыли, прошу к столу! Семен, скажите, вы пьете вино?

– Пью, ответил я ей, – а также курю, но только тогда, когда есть деньги.

На страницу:
3 из 4