bannerbanner
Андеграунд
Андеграунд

Полная версия

Абонемент 399.00 ₽
Купить
Электронная книга 149.00 ₽
Купить

Андеграунд

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Глава пятая

Я, кажется, уже говорил, что Москва не верит слезам. Впрочем, выражение это весьма расхожее, и о нем всем известно. А ведь если вдуматься, то означает оно страшную вещь, о которой почему-то не принято говорить вслух. Не принято, господа, говорить вслух, что столица огромного государства относится к своим гражданам, как к чужакам, как к чужим, как к отверженным, и не прощает им ни одной, даже самой ничтожной, ошибки. Где вы найдете такого человека, говорится в Евангелии, который, когда сын попросит у него хлеба, подал бы ему камень? И когда попросит у него рыбы, подал бы ему змею? А ведь Москва так и поступает по отношению к своим сыновьям, становясь для них не матерью и не отцом, а совершенно чужим человеком, чуть ли не бандитом с большой дороги, притаившимся в кустах, и держащим в руках острый нож! И как же это не похоже, господа, на то, что происходит в столицах других государств! И как же это унижает и принижает простого русского человека, который не сумел перегрызть горло другим, который не сумел выплыть в бурных волнах Москва – реки, который не выдержал конкуренции, и поневоле должен опуститься на дно. Или даже ниже уровня дна, став обитателем андеграунда! Потому, господа, я и говорю, что наш русский андеграунд особенный, что он один такой среди всех других андеграундов мира, среди всех других подземелий земли. Наш андеграунд, господа, начинается наверху, и уже потом постепенно, а иногда и сразу, и очень круто, идет вниз под землю. Наш андеграунд заранее закодирован нашей повседневной русской жизнью, он заранее известен, и его заранее следует ожидать. Заранее известно, господа, что Москва не верит слезам, и что из тысяч и миллионов благородных, горящих честолюбивыми помыслами юношей, спешащих на ее покорение, только лишь некоторые добьются успеха. Только лишь некоторые останутся на плаву, и смогут там выжить, а все другие опустятся вниз. И не только в Москве так происходит, но и вообще во всем Отечестве в целом, которое тоже, как и Москва, не верит слезам. Которое тоже так же жестоко, как и она, и заранее еще, возможно даже, что до рождения человека, опускает его вниз, в мрачные катакомбы. Россия страна мрачных катакомб и непрерывного андеграунда, господа, и вы должны в этом со мной согласиться! А все эти ваши идейки о чести и достоинстве человека, о любви к Отечеству и о самопожертвовании во имя Родины оставьте лучше наивным юношам. Которые еще верят в сладкие сказки, и не догадываются о том, что очень скоро они тоже окажутся под землей, в андеграунде, и будут ходить там с факелами и свечами, днем с огнем разыскивая человека, да только не смогут его найти. Вот вам и философия русского андеграунда, господа, вот вам и широкая панорама всей нашей русской жизни! Россия, господа, это страна, опущенная под землю. Большая часть жизни в ней находится под землей, а на поверхности торчит лишь верхушка, увенчанная яркими кремлевскими звездами, подобно верхушке у айсберга. И философия русского андеграунда, господа, отсюда, должна строиться на признании того неоспоримого факта, что Россия находится под землей, что она сама и есть страна андеграунда, что в ней днем с огнем нельзя найти человека, и что на поверхности у нее, словно у айсберга, для отвода глаз торчат пять или шесть звезд на башнях Кремля, и умильно мигают своим искусственным рубиновым светом. И каждый в этой стране, дорогие мои, бредет во тьме наугад, натыкаясь на углы, подземные повороты, а иногда и на подземные реки, падая, и обдирая в кровь колени и руки. И до последнего часа все на что-то надеясь, гоня от себя страшную мысль о том, что надеяться ему не на что. Что наверх он уже никогда не выберется, и единственное оправдание его бесконечных скитаний по подземелью – это то, что рядом, в соседнем туннеле, точно так же идет куда-то Христос. Точно так же бредет наугад Христос, держа в руке небольшую свечечку, и днем с огнем ища человека. И когда Он этого человека находит, то со слезами на глазах обнимает его, и забирает с собой на небо. Вот философия нашего русского андеграунда, господа: мы все люди, избранные Христом, и бредем в темноте, ища себе подобных, страстно желая выбраться на поверхность. Да только не получается это ни у кого, кроме разве что единиц, которые живут наверху, и считают себя избранными, обитающими среди солнца, света и зеленой травы. Но на самом деле это не так, на самом деле солнце, свет и трава находятся под землей, а то, что наверху, – это мерзость, противная Богу. Вот почему на Руси всегда почитались упавшие и гонимые, вот почему здесь всегда почитались юродивые, нищие и калеки, и осуждались князья да бояре, живущие в белоснежных палатах и роскошных дворцах. Происходило же это потому, господа, что андеграунд давно уже проник во все щели и поры нашей российской жизни, что он стал самой нашей российской жизнью, что он и есть на Руси сама жизнь. А то, что сверх этого – от лукавого, в том числе и те, что живут наверху. Вот почему, господа, русский андеграунд угоден Богу, и вот почему мой личный андеграунд угоден Ему. Со всеми его ужасами, любовью и ненавистью. Со всеми глубинами моего личного падения, о многих из которых даже вслух нельзя рассказать, а не то, что занести на бумагу. Ну да и Бог с ними, не буду о них рассказывать, расскажу лишь о тех, что смогу. А о тех, что не смогу, промолчу, и оставлю в себе. Вот такова, господа, вкратце моя философия нашего русского андеграунда, и такова моя личная философия. За годы жизни внизу я стал заядлым философом, давно уже переплюнувшим и Гегеля, и Спинозу, и могу рассуждать о философии андеграунда практически до бесконечности. Но не хочется мне вас слишком загружать философскими изысканиями, и самое время рассказать что-то конкретное, обратившись к фактам моей личной жизни.

Глава шестая

В двадцать лет, как уже говорил, я впервые попал в Москву, приехав сюда из провинции. Откуда именно, я сообщать не буду, ибо начинаю это повествование именно с момента своего появления в Москве. Скажу лишь, что со своей семьей я решительно разорвал все отношения, и по этой причине был лишен какой-либо материальной поддержки. Ввиду этого я отчаянно нуждался в деньгах, и если бы не моя дальняя родственница, у которой я временно остановился, умер бы, наверно, от голода. Это была еще довольно молодая особа, лет около тридцати пяти, хотя я тогда считал ее древней старухой, которая не понимала, откуда я взялся, и смотрела на меня, как на бедного родственника, очень тяготясь моим присутствием. Впрочем, я тоже тяготился жизнью у нее, ведь я на самом деле был самым настоящим бедным родственником, седьмая вода на киселе, приехавшим в Москву из далекой провинции, откуда, между прочим, она тоже в свое время приехала. Но к своим тридцати пяти годам моя родственница успела уже прочно обосноваться в Москве, работая переводчицей в каком-то военном институте. У нее были ухажеры из числа сослуживцев, которых она не могла привести из-за меня домой, и по этой причине злилась чрезвычайно, постоянно стуча посудой на кухне и роняя на пол различные вещи. У меня не было никаких планов относительно того, что же я буду делать в Москве, я просто решил для себя, что должен приехать в Москву, сел в поезд, и за несколько дней приехал сюда. Я уже довольно давно порвал со своей семьей, и был очень бедно одет, можно даже сказать, что износился чрезвычайно. Брюки на коленях у меня пузырились, башмаки были стоптанные и оборванные, а рубашка прорвана в нескольких местах, и очень неумело зашита. Кроме того, я был чрезвычайно худ, бледен, а на щеках у меня из-за плохого пищеварения и из-за постоянного нервного напряжения горел лихорадочный румянец. Некоторые считали, что это туберкулезный румянец, и не хотели сидеть со мной в транспорте. Но я, когда видел таких людей, начинал им терпеливо объяснять, что это не туберкулезный румянец, что туберкулезом я еще никогда в жизни не болел, хотя в будущем, при моем образе жизни, почти наверняка заболею. Но мои объяснения действовали на людей еще хуже, как если бы я не говорил им вообще ничего. У некоторых при моем виде и моих объяснениях начиналась истерика, а некоторые даже начинали кричать, что выведите из транспорта этого туберкулезника. Иногда такая сумятица начиналась, что транспорт останавливался, и потом многие не могли в течение долгого времени успокоиться. Мне это даже доставляло определенное удовольствие, и я даже испытывал некоторую гордость от того, что внес в размеренную жизнь этих людей такое беспокойство и такую сумятицу. Родственница моя, когда впервые меня увидела, тоже, очевидно, решила, что я туберкулезник из провинции. Я, кстати, ко всему своему дикому виду и плохой одежде, очень сильно зарос, так как экономил деньги, и не ходил к парикмахеру. Волосы обычно торчали у меня в разные стороны, и я нарочно их не причесывал, решив, что раз я дико выгляжу и так пугаю людей, то пусть все так и будет. Но в своей дальней родственнице я все же нуждался, ибо без нее мне бы негде было жить, и я бы, как уже говорил, умер от голода. Поэтому я при первой же встрече терпеливо ей объяснил, что я вовсе не туберкулезник, а просто так плохо выгляжу из-за плохого пищеварения и постоянных нервных нагрузок. Но она, по-моему, мне не поверила, и все то время, что я у нее жил (а жил я у нее два, или три месяца), постоянно все в квартире дезинфицировала, протирая водкой телефон и дверные ручки. Кроме того, как уже говорилось, я мешал ей приводить домой кавалеров, которые часто звонили, и представлялись по телефону, то как лейтенант такой-то, то как майор такой-то, а то даже как подполковник. Один такой не то лейтенант, не то подполковник мне по телефону все объяснил, сказав, что только благодаря порядочности Евгении (так ее звали) я и живу у нее. Впрочем, все эти пьяные, а также трезвые разговоры ее ухажеров были мне до лампочки, ибо я хорошо видел причины, по которым они ей звонили. Им просто была нужна ее квартира, находящаяся в центре Москвы в очень престижном месте. Живя у своей родственницы, я пользовался очень большой свободой, уходя, когда мне заблагорассудится, и приходя домой в любое время дня и ночи. Евгения, кстати, предложила мне одежду одного из своих бывших поклонников, очень чистую и почти что новую, и совершенно новые туфли, но я от всего этого отказался, сказав, что и так получил от нее слишком много. Но так как она настаивала, говоря, что нельзя позориться в таком рванье, как у меня, и даже один раз пыталась это рванье выбросить в мусоропровод, я согласился принять одежду ее бывшего ухажера, однако не сразу, а через определенное время. Я объяснил, что не могу слишком резко менять свои привычки, и мне необходим срок, чтобы адаптироваться к Москве, а также привыкнуть к новой одежде. Она сразу же согласилась, видя, что спорить со мной очень трудно. Одной из причин моего нежелания ходить в новой одежде, которую я ей не назвал, была та, что одежда эта была полувоенная, а я не любил ни военных, ни военщину, у меня были на то свои причины. Евгения, ко всему прочему, дала мне ключ от квартиры, а также ежедневно выдавала деньги на метро и на мелкие расходы, что было чрезвычайно кстати, так как своих денег у меня не было. Она уходила из дома в свой институт рано утром, и приходила поздно вечером, а иногда вообще отсутствовала несколько дней, и это означало, что она ночевала у кого-то из своих ухажеров. Но я не испытывал по этому поводу никаких мук ревности, поскольку она мне не нравилась, как женщина, и, более того, я вообще считал ее древней старухой. Тридцать пять лет для женщины мне казались тогда предельным сроком, после которого должна наступить смерть. Поэтому, получив свободу и наличные деньги, я тратил все это на исследование Москвы, и, в частности, на исследование московского метро. Особенно мне нравилось исследовать метро. Это была для меня совсем новая область, поскольку в провинции, откуда я приехал, о метро мало что знали.

Когда я говорю, что решил исследовать московское метро вдоль и поперек, это вовсе не значит, что такое исследование доставляло мне большое удовольствие. Вполне возможно, что кому-то другому, какому-то иному молодому человеку, приехавшему из провинции покорять Москву, поездки в метро действительно были бы приятны. И его желание исследовать эти подземные, сияющие великолепием дворцы, было бы вполне законным и понятным. Более того, вполне возможно, что мне самому очень хотелось покататься в тиши в метро, и почувствовать себя хотя бы немного москвичом, от чего, кстати, я бы не отказался. Но все дело в том, что это было решительно невозможно из-за моего дикого вида и от того чувства недоумения и даже страха, которые я вызывал в людях. Люди в метро смотрели на меня во все глаза, не понимая, кто я такой, и как меня сюда пропустили бдительные контролеры. Моя бедная, частично зашитая, а частично запачканная одежда, мои рваные башмаки, мои горящие огнем щеки и торчащие в разные стороны волосы пугали их чрезвычайно. Прибавьте сюда мою худобу и мою бледность (щеки у меня горели на совершенно бледном лице), и вы поймете, насколько же я сильно отличался от всех остальных пассажиров. Все остальные были нормальными, и лишь один я ненормальным, бросающим вызов остальному, добропорядочному, или просто желающему быть добропорядочным, обществу. И ведь я не старался проскочить в метро украдкой, я не пытался быстро доехать до своей остановки, и сразу же выбраться наружу. Я именно сознательно бросал людям вызов, понимая, что я делаю это осознанно, и что этим вызовом оскорбляю их, и даже начинаю против них враждебные действия. Люди не могли стерпеть в метро такого урода, как я. Они могли стерпеть кого угодно: бродягу, нищего, или калеку, которых в метро немало, но наглеца и урода, бросающего им вызов своим странным видом, стерпеть не могли. Было чрезвычайно трудно выносить их неприятие, их враждебность и их презрение, особенно презрение, ибо многие сразу же начинали меня презирать, защищаясь этим от моего вызова, и от моей перчатки, брошенной им в лицо. Единственное, что я мог им противопоставить, это свою гордыню, ибо уже тогда с исключительной ясностью понял, что лишь гордыня поможет мне сносить их враждебность и их презрение. Гордыня была единственным оружием, которым я мог от них защищаться, ибо иного оружия у меня попросту не было. У них была их сытость, их уверенность в себе, их добропорядочность и их благонадежность, а у меня только моя гордыня. И я начал воспитывать и развивать в себе эту свою гордыню, вдруг неожиданно поняв, что и дальше в жизни сносить презрение, усмешки и ненависть людей мне поможет только она. Что если сейчас в метро я не воспитаю и не взращу в себе космическую гордыню, то нет смысла жить дальше, ибо точно такие же ситуации будут у меня в жизни повторяться до бесконечности. И поэтому я сидел в метро на своем месте, в своих стоптанных башмаках, в своей наскоро зашитой одежде, со своими горящими ярким огнем щеками и торчащими в стороны отросшими волосами, и презрительно улыбался. Да, я презрительно улыбался, давая всем понять, что мне абсолютно все равно, что обо мне думают окружающие. Что мне на них глубоко начхать и глубоко наплевать, что я сам по себе, и не имею к их правильному, верхнему, освещенному солнцем и светом миру, ровным счетом никакого отношения. Что у меня мой собственный, личный, подземный мир, и он крепко-накрепко защищен от их верхнего мира моей космической гордыней. Это было началом погружения в андеграунд.

Глава седьмая

Итак, я начал исследовать московское метро, а также взращивать свою космическую гордыню, осознав необыкновенно отчетливо, что это единственная защита, которая есть у меня от враждебного мне мира людей. Что для кого-то другого мир людей добрый и ласковый, напоминающий журчание ручьев, шелест теплого ветра, или лучи яркого летнего солнца, а для меня он враждебный, и чтобы мне в нем выжить, я должен пользоваться совсем особым оружием. У других людей были их таланты, была щедрость души, широта взглядов, дружелюбие, преданность идее и любовь к ближним своим, а у меня была только моя гордыня. Но вы не представляете, насколько же сильным оружием она оказалась! Я это понял сразу, катаясь в метро из одного конца города в другой, и пристально глядя на сидящих напротив меня людей. Я сразу же научился глядеть на них насмешливо и сердито, небрежно раскинувшись на сидении, хотя внутренне весь был собран и сжат, словно стальная пружина. От этого внутреннего напряжения щеки мои еще больше горели, а люди еще больше ужасались и негодовали, глядя на мой страшный облик. Некоторые, правда, ужасались и негодовали молча, сдерживая себя, и делая вид, что все увиденное их не касается. Некоторые же негодовали открыто, делая мне замечания, и даже вступая со мной в молчаливую дуэль. Эта дуэль состояла в том, что они молча и презрительно глядели мне прямо в глаза, а я так же молча и презрительно глядел на них, улыбаясь одними лишь углами своего тонкого рта. Рот у меня от худобы, хотя Евгения и старалась меня откормить, был очень тонок, и это придавало всему моему облику еще больше наглости и даже дерзости. Несколько людей в течение дня обязательно вступали со мной в молчаливый поединок, стараясь пересмотреть и переиграть мою гордыня своей правильностью и добропорядочностью. Глупцы, они не знали, что их правильность и добропорядочность ничто перед моей гордыней, а также перед гордыней вообще, которая, как я понял позже, вообще одна из самых сильных страстей на свете. Мало на земле есть страстей более сильных, чем гордыня, разве что ненависть, или зависть, да и они зачастую уступают гордыне по глубине и накалу эмоций. А эмоции у меня в душе кипели такие, что я был похож на паровой котел, который перегрелся до такой степени, что был готов вот-вот взорваться. Однако каждый день в вагонах метро находилось два или три человека, которые были готовы пожертвовать всем, лишь бы одержать надо мной моральную победу. Они готовы были даже опоздать на работу, отказаться от свидания с любимым человеком, или даже пожертвовать своей жизнью, лишь бы доказать мне, что их страсти и их эмоции более чисты, более благородны, и, следовательно, более сильны, чем мои. Они часами сидели в вагоне напротив меня, переезжали из одного конца города в другой, пересаживались вместе со мной на другие линии, и вели молчаливый поединок, неотступно глядя мне в глаза. Глупцы, они даже не подозревали, что ими движет все та же гордыня, что и мной, только с противоположным знаком! Помню, один седенький и очень правильный старичок ездил со мной целый день, и все смотрел мне в глаза, пытаясь этим своим взглядом смутить, и даже сломить мою личную гордыню. Но сил у него оказалось маловато, и кончилось все сердечным приступом, и вызовом в метро бригады скорой помощи. Когда его проносили со станции на носилках, он тянул ко мне свою худую старческую руку, и все силился что-то сказать. Думаю, ему мерещились подвиги минувшей войны, и взятие какой-нибудь безымянной высоты, во время которого погибли все, кроме него. Он и не подозревал, что выжил только лишь для того, чтобы через сорок пять лет вступить в сражение со мной, и героически пасть в этой неравной битве, присоединившись к своим давно погибшим товарищам. Также помню одного молодого мужчину, который считал, что раз он физически сильнее меня, то может одержать победу в моральном поединке со мной. Я на своем веку повидал уже немало таких мужественных красавцев, таких Шварценеггеров и Рэмбо, из которых их мужественность прямо изливается на землю, словно желание из взбесившегося мартовского кота. Эти мужественные красавцы носили на себе целую гору мышц, но в голове у них мало что было, и по этой причине они в итоге проигрывали свои самые главные сражения на земле. Так было и с этим красавцем, которого я взбесил своим страшным видом и своей презрительной улыбкой, застывшей в углах моего тонкого и бледного рта. Он, вне всякого сомнения, опаздывал на свидание с какой-нибудь московской студенткой, каких у него, очевидно, набрался уже целый гарем, но принял решение пожертвовать удовольствием для того, чтобы как следует наказать меня. Пересмотреть меня ему не удалось, еще и потому, что был час пик, и в вагоне стояло много людей, которые мешали нам смотреть друг другу в глаза. Надо сказать, что многие, устраивавшие со мной в метро молчаливые дуэли, пользовались этой возможностью, и тихо покидали вагон, понимая, что ситуация зашла слишком далеко, и что переиграть меня им не удастся. Но не таков был мой красавец! Он был зол на меня за то, что не встретился сегодня с очередной своей обожательницей, и решил отыграться на мне по полной программе. Проехав до конца очередной линии, он вышел следом за мной из вагона, и, схватив за рукав, быстро потянул в самый конец платформы, где не было ни души, и где ему хотелось провести со мной воспитательную беседу. Было совершенно очевидно, что такие воспитательные беседы он проводил еще в школе, избивая своих более слабых товарищей, а потом во дворе дома, где считался первым красавцем, и где дворовые девицы пачками вешались ему на шею. Затащив меня в дальний конец платформы, и усадив на скамейку, он зашептал мне в ухо тихо и зло:

– Издеваешься над людьми, щенок, считая всех ниже себя, хотя на самом деле ты хуже всех, и таких гадов, как ты, надо давить, словно омерзительных тараканов!

– Отпустите меня, дяденька, – плаксиво отвечал я ему, – я вам ничего не сделал, зачем вы хватаете меня за рукав?

– Я тебя, щенок, сейчас не только за рукав схвачу, – закричал он уже громче, потеряв контроль за собой. – Я тебе сейчас так больно сделаю, что ты запомнишь этот урок на всю жизнь! Сейчас ты поймешь, что значит издеваться над людьми, и считать их ниже себя!

И он коротко и очень сильно ударил меня в бок, так что в глазах у меня потемнело, и я на секунду даже потерял сознание.

– Не трогайте меня, дяденька, – закричал я, – у меня туберкулез, и мне осталось жить очень мало. Отпустите меня, пожалуйста, я больше не буду ездить в метро, и издеваться над людьми, словно я самый умный, а они все дураки!

– А мне плевать, что ты туберкулезник, и что тебе осталось жить очень мало, – уже на всю станцию закричал этот Рэмбо. – Я тебя сейчас сам убью, и брошу вниз на рельсы, так что от тебя останется через минуту одно мокрое место!

После этого он опять ударил меня в бок, так что я упал на гладкий пол станции, ударившись головой, и потеряв на мгновение сознание, а изо рта у меня пошла белая пена. Я ощутил на губах вкус этой пены, и сразу же понял, что она белая, и еще чуть-чуть подкрашена моей красной кровью. Позже я научился пускать такую подкрашенную кровью пену, за что всегда был благодарен этому московскому Рэмбо, решившего поучить уму – разуму наглого и зарвавшегося юнца. Что произошло дальше, я не очень хорошо понимаю до сих пор. Видимо, мой вид, вид лежащего на полу юродивого, пускающего изо рта белую, подкрашенную кровью пену, был так страшен, и вызвал в голове моего обидчика такие противоречивые чувства, что он инстинктивно отшатнулся от меня, сделал несколько шагов назад, и упал на рельсы прямо перед подъезжающим к станции поездом. Его предсмертный крик был так страшен, что услышали его, очевидно, на всех станциях и во всех вагонах метро. Дальше же было все очень просто. Сразу же появилась милиция и санитары, меня отвели в медпункт, дали успокоительного, умыли лицо, почистили, и отпустили домой, сунув даже в карман небольшую пригоршню мелких монет. Милиции я сказал, что приехал из провинции поступать в институт, что, кстати, было почти что правдой, и что живу временно у своей родственницы. Они позвонили Евгении, и та все подтвердила. На вопрос, видел ли я мужчину, упавшего на рельсы, я сказал, что не видел, так как у меня начался приступ, во время которого ничего видеть и слышать я не мог.

После этого случая кататься в метро стало мне особенно приятно, так как у меня практически не осталось конкурентов. Евгения же воспользовалась моментом, и заставила меня подстричься и переменить одежду. Я нехотя согласился сделать и то, и другое, и теперь в новенькой полувоенной форме и в блестящих коричневых ботинках уже не выглядел так странно и так страшно, как раньше. Волосы теперь у меня были подстрижены, и не торчали в разные стороны, так что теперь смущал людей только лишь мой лихорадочный румянец, горящий на худом и совершенно бледном лице. Как Евгения не пыталась меня откормить, какие пирожные и торты мне не подсовывала, уходя на работу, я по-прежнему оставался худым. Слишком долго я скитался один по свету, порвав со своей семьей, чтобы просто так, ни с того ни с сего, стать упитанным и нормальным. Кроме того, Евгении, так как ей было уже тридцать пять лет, необходимо было устраивать свою судьбу, и встречаться с мужчинами, ища себе мужа. Поэтому она часто отсутствовала целыми днями, только лишь названивая по телефону, а я, пользуясь этим, специально не ел ее пирожные и торты, и относил их на улицу, отдавая городским голубям. Я специально не хотел выглядеть упитанным и нормальным, потому что мне надо было шокировать людей, взращивая свою космическую гордыню, единственное эффективное оружие, которое оставалось у меня в жизни. Румянец мой тоже постепенно стал сходить на нет, так как я уже не нервничал так, как раньше, и хорошо питался, но поездки в метро мне были жизненно необходимы. Мне не очень было интересно, что же находится в Москве наверху, меня притягивали ее подземелья, я чувствовал свое внутреннее родство с ними, хотя и не очень понимал, почему так происходит. Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что это был зов андеграунда.

На страницу:
2 из 4