
Полная версия
О воспитательном значении русской литературы
Будущий историк, конечно, скажет приблизительно так: «Русское общество в это время еще очень мало было знакомо с естественными условиями органического развития, даже с первыми основными законами мышления; один из лучших его представителей назвал в написанной им повести нигилизмом, то есть пустотою, стремлением к пустоте и к уничтожению, первые попытки немногих молодых людей к самостоятельному труду и отыскиванию истины. Общество пришло в панический ужас от этого нигилизма, хотя молодой человек, представленный в повести, на деле ничего не уничтожал, кроме лягушек; заботясь о сохранении лягушек, оно подвергло усиленным преследованиям этих нигилистов». Мы уверены, что будущий историк больше ничего не поймет в этой истории вредного нигилизма, как и мы ничего не понимаем. Но если это слово, по самому своему бессмыслию, нас так пугает, то мы несколько миримся с реализмом, хотя и тут провидим опасности.
У нас, однако, есть (или были) реальные гимназии, очень почтенные и заслуженные преподаватели реальных предметов: следовательно, дело более понятное, и надеемся, не будет никакого двумыслия, если мы скажем несколько слов о реализме. Есть ли что-нибудь особенного или нового в этом явлении? Не возникало ли оно всегда и везде, где общество или хоть один властный человек в этом обществе начинали думать о каком-нибудь существенно полезном для всех и каждого деле? Реформы Петра I были, конечно, реальны; мысль Екатерины II созвать со всех концов России депутатов для предъявления народных нужд совершенно реальная; реформы настоящего времени также по своей идее очень реальны. Следовательно, литература тут ничего не выдумывала, а взяла явление из самой жизни; жизнь произвела его вследствие нашего векового сближения с Европою, а литература поспешила заявить совершающийся факт. Но по своему прямому призванию она обобщила факт, она стала разъяснять это явление реализма, указывать его необходимые последствия для общества, возводить в идею то, что узко понималось людьми, как параграф устава. Что ж это за реализм? Зачем такое название, а не просто «Свод постановлений по такому-то и такому предмету»? Постараемся объяснить настоящий смысл слова.
Возьмем в пример ребенка. Ребенок приобретает множество понятий, прежде чем ему разъяснится в достаточной мере их содержание. Так, положим, понятие «человек» на первый раз ему представится в такой форме: «Человек есть двуногое животное, способное ходить и есть». На первый раз большего, может быть, и нельзя требовать от ребенка. Но постепенно он усваивает новые признаки для этого понятия, и при сличении человека с другими предметами разыгрывается также его воображение; он скажет: «Я видел такого, такого большого человека – вот как эта башня» или «Я вот прыгну и полечу по воздуху». Из старых сказок он также узнает, что человек катался на жар-птице и проч. Становясь юношей, он перестает верить большей части из этих вымыслов, но услужливая фантазия может создать ему другие: потребность дружбы, пожалуй, внушит ему, что где-то на звездах ему предназначено иметь своего Пилада; потребность любви подскажет, что весь мир создан для него и для его возлюбленной. Наконец, вступая в жизнь, в более и более близкие и разнообразные сношения с людьми, он начинает точнее выяснять свои к ним отношения и по мере того, как опыт других людей и свой собственный научают его правильно ценить и различать предметы, его понятие о человеке становится более полным, более основательным в применении к действительности, более реальным. Реальное собственно не есть противоречие идеальному, как можно бы думать по обыкновенному употреблению слова; в ходе человеческой мысли оно есть только поверка, дальнейшее развитие общих идей, согласное с потребностями жизни, какие создает развивающееся знание. Идеи прекрасного, нравственного чрез это получают все новую силу, расходясь корнями на самой почве общественных отношений: не один художник или какой-нибудь привилегированный глашатай правды становятся их представителями, а все общество во всех своих стремлениях и поступках. В обыкновенном разговоре название реальных знаний придают обыкновенно естественным наукам, но в настоящее время нет науки, которая не становилась бы все более и более реальною, и с другой стороны, давно прошло время, когда естествознание было одним мертвым набором фактов. Из сказанного нетрудно вывести, в чем заключаются реальный взгляд на жизнь и практические требования для каждого искреннего последователя реализма. Он, во-первых, знает, что каждое явление подчинено строго определенному закону: где этот закон не открыт, он, веря в необходимость закона, старается узнать его, всесторонне исследуя явление; где явление было бы желательно, а его не существует, реалист разыскивает, нет ли в жизни условий, при которых хотя со временем возможно осуществление этого явления, и если нет, то нельзя ли внести их в жизнь. Понятно, какая тут предстоит тяжелая работа, как много дела в каждом уголку этого безмерного здания, называемого общественным строем! Тут каждая праздная, расслабляющая человека мечта становится преступлением, всякое уныние – бесполезной отсрочкой дела. Нет малых явлений, потому что из малого составляется великое; нет и такого ничтожного труда, за который бы при случае не стоило приняться. Итак, наука и знание жизни дают реалисту возможность действовать; одно соответствует другому: наука, изучаемая сама по себе, все-таки в своих результатах должна быть такова, чтобы более всего отвечать на требования жизни; знание жизни приобретается так, чтобы давать новую силу и животворное начало науке. При этом направлении бескорыстие, братская любовь, понятие о чести являются в душе и действуют не по предписанию какого-нибудь нравственного кодекса, не по мгновенному идеальному увлечению, а естественно и просто. Корыстный расчет не только безнравствен, но и невыгоден, потому что ставит вас в такие отношения к другому, которые невыносимы для сколько-нибудь развитого человека; даже люди мало развитые в этом случае обманывают себя видом дружбы, взаимного единомыслия: для человека разумного такой обман был бы тяжелым насилием над собою. Наблюдение общества показывает, как даже простая, вещественная выгода бывает плохо понята там, где отношения людей основаны на науке взаимного надуванья. Братская любовь даже не носит этого громкого названия: это простое понимание страстей и ошибок людских, в их источнике и последствиях, и неизбежно связанное с ним желание помочь лучшему устройству жизни, по разумно усвоенному убеждению: «Чем большему числу людей будет хорошо, тем и мне будет лучше». Наконец, понятие о чести заключается не в каких-нибудь условиях, многосложных правилах, следуя которым мы отстаиваем свою семью, свой род, сословие, кружок и проч., а только в одном: в верности своей идее, в твердой решимости не изменить своему убеждению. Напрасно смотрели на реализм, как на собрание правил житейского опыта, где человек думает только угождать своим страстишкам, не признавая для себя никаких нравственных требований. Где нет веры в идею, там нет и никакого прочного, практического дела, там только самообольщение и пошлость эгоизма. Вера же в свою идею поддержит человека на самых скользких путях жизни, и только совершенная невозможность принести кому-нибудь пользу могла бы лишить его всей энергии. Где разумная мысль и цель управляли рукой человека, там это будет ни малое, ни великое дело – это будет просто хорошее дело. Но в таком сложном и тесно связанном в своих частях организме, как общество, одиночная сила, конечно, легко теряется среди массы противодействующих влияний; обыкновенному труженику мысли необходима также некоторая уверенность, что и другие думают и действуют с ним заодно, что начатое в одной сфере не разрушается тут же за ее пределом.
Мы уже заметили, что самое развитие нашей жизни необходимо приводит к идее знания и труда, о которой мы здесь говорили. Но, разумеется, новые начала, искаженные уже при первом своем появлении мудрецами из враждебной им среды, принялись туго в нашем обществе. Слишком уже было много отнимать у старых людей право на чужой труд и вместе все их задушевные верования. Общество, как будто озаренное светом, сначала увлеклось новинкой; но когда оно увидело, что все дело заключалось в труде и в борьбе с невежеством, то поспешно и неприязненно отступило. Однако того, что совершилось, нельзя вычеркнуть из жизни. Самая официальная среда, подчиненная в некоторых случаях общественному выбору и контролю, требует новых деятелей: кого бы тут ни назначали, на виду перед всеми нельзя выказывать таких образцов невежества и недобросовестности, как это возможно было прежде, при канцелярской рутине. Мы говорим это только к тому, что реальные начала признаются. Но их действие все-таки покамест ничтожно. Кроме немногих людей, искренно им преданных, остальные большею частию болтуны или реалисты, недоноски и лицемеры. Первые, никому в сущности не вредя, толкуют кстати и некстати о своем сочувствии новым идеям, потому что у них есть на это время; вторые – более вредоносного свойства. Недоноски хвалятся своим знанием жизни, своим уменьем обделывать маленькие делишки и дальше грубого факта ничего не видят: их крошечный мирок, как вселенная в наперстке, не выходит за пределы тех отношений, в которые они случайно поставлены обстоятельствами; тут уж все рассчитано и размерено так, чтоб дальше не двинуться ни шагу. Вредны они своим самодовольством, самоуверенностью, пренебрежением, с каким смотрят на всякое молодое увлеченье, внушая близоруким людям, что их дешевый муравейник действительно представляет разумные попытки общественной организации. Лицемеры-реалисты, которых мы могли бы назвать настоящими нигилистами, если бы так не опротивело это слово, составляют совсем особый тип новейшего производства. С русским ухарством и сноровкой они умели воспользоваться идеями прогресса насколько это нужно для их домашнего обихода. Знание всех современных обстоятельств, всего общественного движения в его самых неуловимых оттенках у них ловко приноровлено к тому, чтобы в мутной воде ловить рыбу. Они признают реализм как свободу мнений, как свободу личности, где нужно оправдать свои пошлые страстишки; они нередко блистают красноречием на общественных собраниях, поражают либеральными тенденциями в предлагаемых ими проектах, удивляя и тем и другим способом людей, которых им полезно одурачить. На деле дальше чиновничьей рутины, дальше мелкого искательства они ни к чему не способны, но хорошо понимают, что в настоящее время необходимы некоторые украшения в виде сочувствия к гласности, забот о народе, гуманного покровительства падшему и т. д. Но если бы они ограничивались этими плутовскими проделками, зло было бы еще не так велико: главная их скаредность заключается в том, что они самые ярые ненавистники идеи и не пренебрегут никаким случаем, чтобы уронить ее значение, а таких случаев при безобразии нашего развития и общественных отношений представляется слишком много; они же настолько знакомы с современным движением, чтоб найти в нем орудие для своей нигилистической деятельности. Итак, их нельзя и сравнивать с болтунами: праздные болтуны хоть способствуют обращению мысли, хоть напоминают о существовании добрых начал и при случае, пожалуй, заронят доброе семя в какую-нибудь впечатлительную душу; лицемерные реалисты прямо убивают веру в идеи, вынуждая прямодушного, но недальновидного человека объявлять, что он действует без всякой идеи.
Таково положение новых начал в нашем обществе, доказывающее еще крайнюю его неразвитость: этой беде может помочь только наука, направленная к истинному пониманию жизни, и вот перед нами естественно рождается вопрос о современном состоянии нашей науки. Реальное направление в области научной у нас несомненно в последнее время выразилось потребностью более точного знания, более внимательного и неторопливого изучения каждого предмета и лучших методов при воспитании. Но, исключая и здесь некоторые отрадные явления, взглянем, на чем в большинстве случаев остановилось это искание лучшего. Бесконечный набор фактов, фактиков, перечисление собственных имен, часто по их ничтожности бесполезных и для специалиста, мудрейшая критика разных мнений о значении какого-нибудь незначительного слова, – и чем далее знание от применения к какому-нибудь делу, хоть к тому, чтоб понять общий смысл древнейшего из древних авторов, тем оно научнее, – вот в чем состоит мелочная лавочка нашей учености. Покойный Писарев в своей статье «Наша университетская наука» рассказывал, что его голову туманили книгами вроде ученых исследований о языке Гумбольдта; мы думаем, что в настоящее время и эти исследования в руках юношей показались бы неуместными, как раннее внушение смелых идей, как профанация науки для житейских целей. Это узкое формальное направление, ведущее к одной жалкой дрессировке умов, отражается и на наших воспитательных системах. Мы не будем здесь толковать о пресловутом классицизме: пусть этого не опасается читатель; мы коснемся только обучения русской грамоте.
Было время, когда у нас щеголяли тем, чтобы наполнить программы по русскому языку и словесности всевозможной ученостью: сюда помещали Квинтилиана, Цицерона и Демосфена, «Русскую Правду» и Хераскова с Петровым. Еще теперь кое-где живы старички, которые, например, излагают в своем курсе мнения древних писателей о Таците, разумеется, не читая в классе ни строчки из Тацита. Придумывали еще более необыкновенные вещи, чтобы пустить пыль перед начальством. На лекциях у преподавателей, следовавших таким программам, время обыкновенно проходило в беспечной болтовне, иногда в чтении какого-нибудь романа вроде «Фра-Дьяьоло, или Корсиканская месть», а к экзамену учащиеся задалбливали блаженной памяти курс Зеленецкого. Но более развитые из педагогов занимались разборами образцов с идеально-художественной точки зрения. Случалось, однако, что преподаватель являлся в класс с новою, живою критическою статьею, знакомил с отрывками из Белинского и Добролюбова; некоторые в эпоху наибольшего увлечения современностью даже читали политические статьи из старого «Русского вестника» и докладывали об этом начальству, которое спокойно печатало подобные заявления в виде программ на всеобщее обсуждение. Наиболее мудрые из педагогов также спокойно решали, что в классе все-таки надо заниматься внимательным разбором поэтических образцов, а отрывки из Белинского и Добролюбова полезно читать разве только в дополнение к этим разборам, как образцы рассуждения; что касается хороших журнальных статей, то их можно рекомендовать лишь для чтения вне класса. Так дело шло мирно, хотя каждый год составлялись все новые проекты и программы и продолжался спор о том, как внести более положительного в преподавание русского языка и словесности. Понемногу большая часть педагогов стали искренно сочувствовать всему положительному, усиливали, где нужно, изучение языка, совещались о выборе лучших статей для разбора, вносили более фактических знаний в литературу, сообразуясь с должной педагогической меркой, и т. д. Хотя курс не был устроен сообразно современным требованиям развития и во многом преобладала старая рутина, хотя отвлеченно научная и художественная точки зрения все еще брали верх над исторической и общественной, но по крайней мере многие заботились о более живом материале в преподавании. Даже Филонов заявил себя, выбрав в свою хрестоматию стихотворение:
Вперед без страха и сомненьяНа подвиг доблестный, друзья!Однако, повторяем, все шло совершенно мирным путем, и никто не опасался доблестных подвигов даже от Филонова. Но внезапно появилась новая серия педагогов, заговоривших другое. О них можно судить, например, хоть по следующему образцу… Слыхали ли вы когда-нибудь о таком педагоге Шифранове? Мы сами случайно открыли его существование, просматривая журнал «Учитель» за 1866 год; тут есть краткий разбор его книги или отчета по поводу произведенной им ревизии гимназий (№ 4. «К речи о преподавании русского языка и словесности в гимназиях»). Книга, как видно из разбора, написана вычурным, темным языком; о развитии ее автора можно судить по тому, что единственною причиною различия языков он считает вавилонское столпотворение, делит новую русскую поэзию на три периода: период слога высокого, прекрасного и приятного и предлагает как образец для разбора в классе следующие стихи:
За что милый любит?За что сподобляет?Ни я чернобровая,Ни я черноглазая;Личиком беленька,Станичком тоненька,Целовать миленька.Этот, как видно, веселый педагог объясняет в своем отчете, что учащиеся в гимназиях пишут «с частыми и тяжкими погрешностями против правил грамматики и духа языка», что преподаватели совершенно не делают своего дела, а разбирают, например «Шинель» Гоголя, и, значит, они (то есть преподаватели) стараются возбудить вредоносную наклонность к критике и кичливые мысли, «отравить душу и сердце детей и приготовить для жизни ярых нигилистов». Чтоб противодействовать этому страшному злу (то есть наклонности к критике), автор предлагает занимать учащихся по преимуществу грамматикой и ономатикой в виде таких разборов, например, по поводу слов песни «На горке, на горе». Этот образ выражения можно назвать фигурой задержания, а в риторике он известен под разными названиями: «ploke, epiploke, anediplos» или обыкновеннее «climax» (gradatio), ступенчатая речь, соответствующая параллелизму стихов в еврейской поэзии: «поток прейде душа наша, убо прейде душа наша воду непостоянную». А главное дело, по словам г. Шифранова: «Изучение вечно юных творений древности и есть то тихое, безмятежное убежище, тот рай юношества, тот вертоград уединенный, где „плоты горят наливные, золотые“».
Но так как нельзя же было русский язык обратить в латинский, то новая серия педагогов налегла особенно на русскую грамматику и, допустив в виде уступки педагогам художественного направления, некоторые поэтические образцы из новой литературы (главу «Максим Максимыч» из романа Лермонтова, «Что ты спишь, мужичок?» А. В. Кольцова, «Ревизор» Н. В. Гоголя), настояла, чтоб разбирать их исключительно со стороны языка и слога, и, для вящего о том напоминания, в VII класс внесен неудобомыслимый высший курс грамматики. Этот высший курс напомнил нам почтенную старину. Когда-то перед Крымской войной или во время оной профессор Срезневский ратовал об особенной русской науке: русская наука, назначаемая для высших классов гимназий, потом оказалась знаменитой академической русской грамматикой Давыдова, составленной по немецким источникам, преимущественно по Беккеру. Никто не усомнится в глубоко патриотическом настроении того времени, однако русская наука тогда не привилась к гимназиям. Но с терпением и настойчивостью всего можно достигнуть, и ныне высший курс русской грамматики, как темная вода для преподавателей и учащихся, красуется в программах.
Однако разве были несправедливы возникавшие в то время жалобы на некоторую малограмотность учащихся, на общий недостаток практического знания языка в нашем юношестве? Разве, и без этого недостатка, не полезно было бы продолжать и в высшем курсе изучение русского языка, например, сравнительно с другими иностранными? Жалобы на малограмотность справедливы настолько же, насколько справедливы сетования об общем уровне нашего развития. Уровень этот очень невысок, что зависит от многих причин: от плохой первоначальной подготовки, от плохо выработанных по всем предметам методов обучения, а главное – от равнодушия нашего общества ко всякому положительному знанию, от отвлеченного направления нашей школьной науки, создаваемой не по требованию общественных условий, а большею частью по фантазии отдельных лиц. Спрашивается: какая польза для практического знания языка, если я вызубрю все корни, суффиксы и окончания существительных, местоимений и глаголов, если я дойду до таких тонкостей, что буду отличать язык Нестора от языка «Слова о полку Игоревом», особенности речи в статье «О письменах» черноризца Храбра от особенностей Остромирова евангелия? Не ведут ли к этому практическому знанию всего естественнее упражнения, предполагаемые при внимательном разборе писателей? Да и в этих упражнениях какое значение имеют язык, слог без всестороннего объяснения мысли? Научите нас хорошенько мыслить на предметах, нам близких и вполне понятных, тогда сложится у нас и толковая речь и с более развитым вниманием мы лучше будем усваивать самую форму. А загораживать балками и лесами здание, построенное из плохого материала, еще не значит исправлять его. Для специальных знаний по языку в сред неучебном заведении нет места: тут можно допустить разве некоторые общие понятия об образовании языков, об их различии, об особенностях русской речи сравнительно с французскою и немецкою, да и то не в ущерб главному делу. Здесь нам невозможно более распространяться об этом вопросе касательно грамотности; но вообще для усвоения грамматически правильного письма достаточно сроку до 14-летнего возраста: если учебное заведение в первые четыре года обучения не нашло средств достигнуть этой цели, то можно быть уверену, что и в остальное время оно ее не достигнет.
Мы могли бы здесь еще остановиться на том, чего новое, реальное направление требует при изучении языка, но это завело бы нас очень далеко от предмета настоящей статьи, и мы поспешим к нему возвратиться. Мы видели, что в своем историческом движении литература пришла к решению вопросов действительной жизни: она по мере возможности внимательно изучает все слои общества, разъясняя настоящий смысл нашего современного положения по отношению к тем задачам, которые истекают из требований современного идеала; насколько допускают факты, она по мере возможности собирает и данные для этого идеала. Путь, которым мы дошли до его посильного понимания, есть путь развития, и оглянуться на этот путь, посмотреть на него с маленького холмика, на который мы успели взобраться, – что представляется на каждой пройденной стадии, есть дело очень полезное для жизни. Но для такой работы нужны подготовленные силы, и мы еще займемся вопросом, как их подготовить.
«Вы, кажется, затеваете что-то непедагогическое, – говорит подозрительный читатель, напуганный толками об опасных тенденциях современной молодежи, – я еще не знаю, как сказать: благонамеренно ли вполне ваше объяснение реализма… „убеждение, дело жизни“ – все это прекрасные слова, да ведь что под этим понимать? Конечно, при современных реформах полезно внушить юношеству несколько здравых понятий об его общественном призвании, впрочем, отнюдь не воспаляя умы слишком идеальными стремлениями; да вы, кажется, этим не довольствуетесь: вы хотите и детям толковать… об общественных недугах, что ли?»
«Милый читатель! К сожалению, вы привыкли обращать внимание на слова, не разбирая дела: всякое новое слово вас пугает, и вы по темным слухам начинаете перебирать, что происходило там-то и там-то, когда произносилось это слово… вы не возьмете во внимание всех обстоятельств жизни, сопровождавших известное явление. Успокойтесь: я очень хорошо знаю, как вы любите покой, и в настоящем случае ничто, ни на самую малость, не поведет к его нарушению: если бы вы, читая между строк, даже желали найти что-нибудь красненькое в моих словах (от этого вы также не прочь ради легкого, минутного раздражения), то сейчас окончательно разочаруетесь. Я бы не писал, если бы не думал, что вам уже начинают надоедать те пройдохи, которые так часто вас окружают, – лицемеры-болтуны, на слово которых вы ни в чем не можете положиться, – искатели тепленьких местечек, сооружающие под вами во тьме разные ходы для своей норки, ежеминутно способные вас же выдать и поставить впросак перед высшим начальством, – вообще люди недобросовестные, неумелые, которые не делают дела, а имеют только деловой вид, отчего всякое дело, вами же задуманное, рвется, как гнилая ветошь, наконец, настоящие враги собственности, от которых вы должны прятать не только туго набитый ваш бумажник, но по возможности и громоздкие вещи… Согласитесь, что это также не совсем удобно для вашего спокойствия. Вы скажете, что таковы уж общественные условия, и цель воспитания именно уберечь от всего этого зла… да, уберечь, и также дать силу для борьбы со злом, указывая его непрактичность. Такая живая наука, как литература, не может отказаться от этой нравственной цели. Положим, под влиянием общественных условий ее действие ничтожно, но все-таки что-нибудь значит».
Говорят, что, приучая детей к труду, мы уже тем развиваем в них нравственные качества, что, занимая их чистой, отвлеченной наукой, мы спасаем их от вредных плодов раннего развития: детский ум еще так слаб, что не может разбирать общественных отношений. Эти мнения, на вид очень основательные, ведут, особенно в своем крайнем применении, совсем не к тем последствиям, каких от них ожидают. Что это за учение о труде для труда? Нужно, чтоб дети не только приучились трудиться, но чтоб труд был для них плодотворен, наиболее способствовал к развитию их способностей и имел какое-либо значение для их последующей жизни. Иначе при самом лучшем направлении выходят мелкие труженики науки, ученые-педанты, которых занятие состоит в том, чтоб носить хворост в лес, нисколько его этим не обогащая. Но и такой результат бывает очень редок: чаще под влиянием жизни способность к труду служит только средством приобресть видное местечко или даже несколько хлебных мест, чтоб потом навсегда опочить в бездействии. Отвлеченная наука ни в каком случае не спасает от разлагающего действия среды. Отпором на живой факт может быть что-нибудь действительно живое; тысячами путей проникает зло из окружающей жизни в детскую душу, а отразить это зло думают только упражнением в грамматических формах. Скучая сухою наукою, мальчик, может быть, и не возьмет преждевременно какой-нибудь статьи по физиологии, а уж возьмет наверное роман Поль-де-Кока. Укажем еще на один замечательный факт. Когда, десять лет тому назад, школьная наука у нас стала несколько оживляться, исчезли без следа поэты-мечтатели и кутилы, наполнявшие прежде наши учебные заведения: значит, юношество нашло какой-нибудь выход для своей деятельности, направленной прежде на праздную фантазию или беспорядочный разгул. Раннее развитие! Под этим прежде подразумевали раннее понимание половых отношений и того, как надуть товарища и особенно начальство, как стянуть у родителей деньги для какого-нибудь кутежа в кондитерской; теперь уже в этом думают видеть рано развитую наклонность к обличению, к осуждению других – нигилистическое высокоумие. Но у нас обыкновенно судят по форме, не различая, из каких источников происходит так называемое высокоумие. Случись учащемуся нагрубить преподавателю и при этом, по обыкновенной детской переимчивости, употребить фразу, подслушанную в обществе, как на основании этой фразы его уже обвиняют во вредоносном направлении, и судьба его, может быть, решена навеки. Лень, мотовство, сластолюбие, обман – все охотно приписывают современному вредоносному направлению, благо найдена причина. Но вот тут же мы видим юношу скромного, трудолюбивого, который уже умеет жертвовать всеми прихотями юности для науки: он не любит много высказываться, не лебезит перед начальством, хотя первый возмущается глупыми шалостями товарищей и удерживает их от всякого необдуманного шага. Пусть педагоги думают, что это плод их усилий: мы, пожалуй, повредили бы этому юноше, сказав, что он усердно читает книги, которым столь многие из них приписывают вредоносное влияние.