bannerbanner
Старый доезжачий
Старый доезжачийполная версия

Полная версия

Старый доезжачий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

То да се, а все, сударь подлажу дело, чтобы, значит, о щенках допытаться; и так его и эдак щупаю, а сам брагу тяну и его потчую. Вижу – повеселел он совсем.

– Ох, говорит, брат! Показал бы я тебе двух кобелей от этой самой Замашки; показал бы их!.. По семи месяцев обоим, невысворены еще, а будут звери-зверьем: все в Тумана…

– Неужто, говорю, только раз и щенилась сука-то?

– Щенилась, говорит, три раза у нас, да только двух оставили…

– А что так, спрашиваю, ай щенков-то пораздавали?

Он это глянул на меня, сударь…

– Эх, говорит, ты, простота деревенская! Пораздавали!? Держи карман шире: достанешь у нашего графа щенка от Замашки. Так я тебе свою голову прозакладую, даром что одна на плечах… Пораздавали!.. Хм!.. Топить велит, при себе топить… Понимаешь ты эфто, аль нет? Брату родному не дал, а уж что просьб было! Сама графиня, говорят, просила, барышня на коленки становилась… Не дал и все тут!.. Однова помещик суседний за слепого щенка пятьсот рублей сулил… Куда! Нам всем строго-настрого приказал – ни-ни! Лоб, говорит, забрею, в каторгу сошлю! Поди с ним – крут… Ух да и крут-же и оченно гневен бывает. Теперь, значит, я ему неделю на глаза не показывайся… А сам знаешь – какая провинность моя? Свора давеча защелкнулась, да подпруга лопнула, чтоб им пусто было! – вот и всей вины моей…

Помолчали мы маленько. Потом я опять ему будто ненароком: «А что, говорю, никак ваша сука в пустовке?»

– Нет, говорит, всегда по весне в марте месяце и мечет…

И с той самой поры, сударь, запала у меня крепкая дума – как бы это, значит, от графа щеночком разжиться…

Прогостили мы у князя почитай более недели; четыре раза в поле выезжали: одних волков одиннадцать штук затравили, а что лисиц, русаков! Куда ни глянь – все Туман да Замашка; всех собак позади себя оставили, и невесел воротился в свой барский дом Николай Петрович. Подъехали мы; Дуня это на крыльцо выскочила, дворня сбежалась – никому ласкового слова не сказал, как бывало, – молча пошел в хоромы.

Пошли у нас, сударь, невеселые дни. Правду говорят: одной беды не бывает – в ту пору и жеребенка караковая кобыла скинула. Осень установилась такая погодная, а Николай Петрович сидит в горнице, словно красная девица, – ни в поле не выйдет, ни в гости никуда. Прихожу однова:

– Собаки, говорю, сударь, совсем залежались, как прикажете?

– Поезжай, говорит, потравите…

– Сейчас, спрашиваю, седлать прикажете?

– Нездоровится, говорит, Никита, поезжайте одни.

Вот что половые-то нам наделали, – а ведь не ребенок в те поры был Николай Петрович.

Выхожу это я из барского кабинета, глядь – Дуня у дверей стоит; лица на ней нет, сердешной:

– Что ты, говорит, Никита, мне с барином сделал? Ай, зельем его там каким напоили, али приворожил кто?

– Почем мне знать, говорю, Авдотья Антоновна, барские дела? Это, не нашего дело разума.

– Эх, говорит, Никита, Никита! – Сама покачивает головой: – Величаете вы меня Авдотьей Антоновной… Зови меня Дунькой, только вылечи ты мне барина! Вылечи, соколик; он тебя любит, к себе допускает.

Ухватила меня за рукав – плачет:

– Подступу, говорит, к нему нет, – все ему не мило. Силушки моей не хватает!..

И самому-то мне, сударь, так жаль Николая Петровича, что и не рассказать вам. Поверите ли – исхудал он даже, ей-Богу! Знаю я его болезнь, знаю, что половых ему надобно, да где возьмешь этакого товару…

Так-то невесело у нас стало, – не приведи Господи! Бывало барин и на псарню сходит, и в конюшню заглянет, и над старухой птичницей посмеется. Девок бывало соберет – песни ему поют; Дуню из пистолета стрелять заставляет, всякому доброе слово скажет, а нынче – молчалив да сумрачен, словно немец какой, упаси Христос!.. А уж Дуня – вполовину извелась; все, эта, значит она, тоскует.

– Расскажи, говорит, Никита, голубчик, много ль у князя гостей было, много ль барышень-красавиц?

А у самой глаза так и горят.

– Были, говорю, Авдотья Антоновна, были… и одна из них полюбилась нашему Николаю Петровичу…

Как сказал это – ажно сам перепугался, глянувши на Дуню. Позеленела она вся:

– Говори, как звать ее, эту.

А сама так и лезет на меня.

– А звать, говорю, ее Замашкой.

Посмотрела она эдак на меня – стихла.

– Смеешься, говорит, Никита? Смейся! Недолго посмеешься. Бог тебе судья…

И пошла от меня молча. Жаль мне ее, сударь, стало, рассказал я ей всю правду сущую. Не поверила было – ведет в свою горницу, поставила насупротив образа: «Побожись, говорит, побожись!..» Ну известно, – побожился. Отошла она маленько и упала ниц перед иконой, так и оставил ее.

Думал я думал, перебирал своим глупым разумом, И к воражке даже, сударь, ходил, – ничего не придумал. К Вере Петровне тоже ездил докладывать: приболел, дескать, сударыня, братец ваш… Ну, вестимо, приехала, перебыла сутки и уехала: – «Блажит», – говорит…

А какое тут, сударь, блажит, коли человек ни пить, ни есть не может – совсем извелся?

Недели две после Покрова отпросился я у барина на ярмарку, верст за тридцать. Ну, известно, зашел там в трактир чайку попить… И за одним столом пришлось с каким-то мещанином сидеть. Чай-сахар! Слово за слово и разговорились. Мещанин этот, значит, ездил по деревням кожи скупал, малый бывалый – смотрит на меня, по кафтану узнал:

– Вы, говорит, видно из охотников?

– Так, отвечаю: доезжачие, говорю, Николая Петровича Д-ва.

– Тек-съ!.. Много наслышаны об ихней чести. А вот позвольте, господин, какая со мной оказия приключилась. Знать слыхали, говорит, деревня Котлы тут недалече есть?

– Слыхали, господин купец.

– Вот, говорит, в эфту самую деревню поехали мы намедни для своих делов. Дело-то под вечер было. Лесом еду шагом, снежок порошить стал, сижу на облучке да песенку легонько затягиваю… Вдруг лошадь-то у меня шарахнулась, чуть сам усидел, – и понесла, благо дорогой ударилась. Лошадь добрая, до деревни всего с полверсты было, не боле, – укатил! А чтоб вы, думали, господин: шесть волков, иссохни душа – не вру, в деревню даже за мной окаянные вскочили. Да-с! И таково бывает, да Господь грехам терпит. А что они там, эфти самые волки скота губят – упаси Господи!

Думаю: врет, ай правду сказывает мещанин? С чего, думаю, врать-то ему, за это никто не заплатит. Пошел по ярмарке, спрашиваю: не попадется ли кто из деревни Котлов?.. Как раз и напал на мужичонку, расспросил – истинно; в эту осень, говорит, штук до двадцати порезали, напасть, говорит, Божья!

Приехал я, сударь, домой, думаю – утешу Николая Петровича; авось он разомнется. Доложил: так и так.

– Верно ли? – говорит.

– Верно, говорю, сударь: не извольте сумневаться. Ну, приказал на другой день охоту отправить в Котлы – все как есть подготовить; сам, говорит, послезавтра рано буду.

Думаю – слава Тебе Владычица! Почитай месяц просидел – авось с легкой руки повеселеет.

На другой день, еще гораздо рано, прибыли мы с охотой в Котлы; я, ведомо дело, мужиков порасспросил – что, как? «Беды, говорят, творят. Вот и в запрошлую ночь борова, почитай, на улице сцапали».

Объехали мы с выжлятником по лесу – все как быть надо: костей по лесу пропасть – пообжились, значит. Вечерком опять к лесу доскочили, поманили – откликаются: дело в шляпе.

Наутро, чуть на зорьку, и барин подъехал: глянул я – с ружьем. «Трави, говорит, Никита, а я на лазу с ружьем поберегу». Так-таки и не поехал со сворой, сударь. Ведь экая напасть Божия, и охота не в охоту стала. Ну, делать нечего, поставил я четыре своры на лазах – барин с двумя охотниками в острове стали, и бросили гончих. Так немного погодя – слышу: Громило по волку занес – уж я, бывало, сразу его гон узнаю; свалились собаки, в тот день шесть смычков было. Закипел гон, пошла пальба; а лес-то, сударь, не больно велик, а нейдут в поле. Так-то обложила два раза стая; выстрелов с пяток я насчитал, слышал и барин стрелял: ружье у него было – где угодно выстрел его угадаешь. Тут на Егоркину свору раненый щенок наткнулся – чуть жив уж был; ну – дорешили, да Степан тоже молодого сострунил – молодой кобель Злобный осадил. Вот и гончие перестали – сходятся, трех застрелили да двух борзыми затравили – всего пять штук, а все щенки молодые, только Николай Петрович старую суку уложил. Стоим мы кругом волков – мужиков что набралось – глазеют; глядим и еще один с дровами подъезжает, смотрит на волков:

– А один, говорит, господа, в те вон перелески прошел теперя, и идет-то не спеша, а дюжо велик, словно жеребенок.

Как сказал он нам это – мы туда и мужичишку-то с собой, показал он где пробрался серый; навалили собак, тут же и погнали. Я кинулся вперед заскакивать, а он, серый дьявол, – верть под гоном и ударился назад на старое место… Я скакать, вижу – прямо Егорке в свору – и Степан, тоже охотник наш, выпускает собак… Куда! Доспели – ни одна не берет, а Налета как ножом срезал – завертелся на месте и капут: кишки выпустил. Думал я травить, да что толку: до лесу ему шагов триста, а мне до него и того больше, одначе Бог милостив – Николай Петрович забег и пустил по нем два выстрела… Хоть и не в меру было, одначе сбил его опять в поле; и тут-то мы его приняли в три своры… Время что ли такое выпало, аль уж одно к одному на грех шло – Господь ведает, что с собаками поделалось: которая ни наскочит – тот щелк пастью – и в сторону… Уж на что, сударь, – Обрываю бок располосовал и долой с поля… Злость меня взяла, такая злость, сударь, что вот кажись бы своими зубами загрыз его окаянного… Версты четыре гоним – ни одной хватки! То та потеребит, то другая. Ураган раз шесть наскакивал; хоть плачь – не берет! Бились мы, бились – часа полтора – насилу Ураган с молодым кобелем Злобным осадили; насели собаки – двенадцать борзых, навалились гончие, вчетвером отбивали – ничего не поделали – по кускам разнесли, только шмотья остались.

Подъехал барин, глянул – захохотал.

– Что, говорит, Никита, видно у нас с тобой ни одного Тумана нет?

– Напрасно, говорю, сударь, собак хулите; сами изволите знать – пять недель не травили – и Туман, говорю, не много бы сделал.

– Ну уж, говорит, не тебе это говорить и не мне слушать… С тем и уехал.

Выходит, сударь, из огня да прямо в полымя попал я со своим барином… Загрустился Николай Петрович пуще прежнего – и уж больно невзлюбил собак. Бывало, выпустишь их порыскать – двор у нас большущий был – выйдет барин – утешается, ласкает, гладит их; Лебедку в горницы позовет, а нынче и смотреть на них не хочет. Ходим мы руки опустимши – словно чума на нас напала. После последней-то охоты Николай Петрович до самых святок, почитай, раза три всего с гончими выходил – а гончие у нас – эх, стая была! Борзых, почитай, всех пораздарил – только три своры оставил… Злобный-то кобелек – больно добер вышел, а Обрывая согнала с поля последняя травля; совсем барин бросил псовую охоту… Думал я, думал, вижу – приходится с другого конца дело зачинать.

Надо вам знать, сударь, что я с измальства больно до лошадей охоч был. Сколько раз летал я с них кувырком; сколько зубов они мне повыбивали! Господь еще знает, как у меня голова-то на плечах уцелела… Был у нашего барина при конюшне и коновал свой – из наших же дворовых – Прохор Сергеич; в Москве в науке был, потому и матки у нас свои были и жеребцы. На ярмарке, к примеру, никогда лошадей не покупали, как нынешние господа. Коновал этот самый и собак лечить мог; бывало и соседние господа шлют за ним к барину. Занятно мне было это дело, и давай я перенимать у Прохора Сергеича – как кровь бросать, и другое прочее, – зелья составлять и насобачился так, что стал этому делу господин. Дошло до Николая Петровича, похвалил, струмент новенький с Москвы привез, а там и по господам стал меня в свободное время отпущать: кому жеребчика вылечить, кому собак справить – бывало уж у меня рука на это легка… Вот и придумал я таки своим глупым разумом: время подходит студеное, с борзыми, почитай, барин не выезжает; – отпрошусь у него, пойду по белу свету коновалом, доберусь до графской вотчины, а до нее, почитай, верст сот семь было. Да авось, думаю, и щеночка от графской Замашки выхожу, и заживем мы с барином припеваючи по-старому. Подумал, подумал да и барину доложил; рассказал ему все как было про разговор наш с графским стремянным… Уж как обрадовался Николай Петрович и рассказать вам не могу!..

– Ступай, говорит, Никита, завтра же ступай – ничего не пожалею…

– Спешить, говорю, сударь, нечего – до марта далече, потому в марте, как сказывал стремянный, должна щениться Замашка…

Одначе не стерпел Николай Петрович – приказал станового привезти:

– Из-под земли мне его достань, – говорит Евстигнею кучеру, – а привези сюда!

Привезли станового. Повеселел мой Николай Петрович:

– Ну, говорит, становому, – садись, красный воротник, да пиши моему Никите открытый лист во все места Российской Империи – царства… Он, говорит, у меня доктор, всякое животное может от страдания избавить – не забудь этого прописать, а уж твою болесть я, говорит, сам излечу: – понимаешь.

Тот, известно, кланяется, благодарит и выдал мне, сударь, билет на все четыре стороны… Писарь этого самого станового, к примеру, говорил:

– С этим билетом, говорит, брат, качай за моря, и можешь ты дойтить в самую африканскую Палестину, к царю Берендею, и никто тебе слова ни единого не скажет, – не токмо, к примеру, чтобы тебя в сибирку посадить, а даже всякий заморский янарал тебе шапку снимет…

И вправду, сударь, – две большущих печати припечатали к этому самому билету, и поверите ли? – на Москве один мещанин – пятнадцать серебра мне за него сулил: «Я бы, говорит, – с этой штукой свет прошел и назад воротился». Он у меня и теперь целехонек, потому этот самый билет счастье мне предоставил.

Так-то, сударь, перебыл я святки дома, и через две недели посля масляницы снарядил меня барин в путь-дорогу: двести рублев ассигнаций на дорогу пожаловал и заказывал беспременно писать с Москвы как мое дело пойдет. Написал мне адрес и приказал писать через купца Зыкова, тот-то в Москве проживал и оченно знал Николая Петровича. Отслужил мне отец Дмитрий молебен, попрощался я с дворнею и пошел путем-дорогой, а в конце четвертой недели Великого поста на Москве стал…

Никита немного приумолк.

«Устали вы, сударь, чай не до рассказов? – спрашивал он меня помолчавши, – почивать бы легли»… Но вместе с тем умный старик заметил ту внимательность, с которой я вслушивался во все подробности его последовательного рассказа. Видно было, что он сам весь проникнут воспоминаниями прошлого, воспоминаниями того, что может быть составляло эпоху в его жизни, и он тешил самого себя этим незатейливым рассказом, выкладывая передо мной живо уцелевшие в его памяти факты… Понятно, – собственный рассказ о давно минувшем пробудил в нем многое, не стареющееся с годами… И в душе простого смертного, в душе черствой, в которой даже самое понятие о религии перемешано с твердою уверенностью в существование ведьм, домовых, упырей и всякой рогатой и нерогатой братии, – есть светлые уголки… Чуждая каких бы то ни было самых тусклых лучей образования, она способна вдохновляться, будто в награду за то, что лишена всякой логически-разумной обработки. Родилась же пословица – «мужик сер, а ум-то в нем не черт съел»… Да, и Никита увлекался своими воспоминаниями. Порою, сообразно с рассказом, глаза старика загорались огнем молодости и воображение живо рисовало мне молодого, стройного, с ухарски надвинутою на бровь шапкой доезжачего… Отчаянно несется он чрез рвы и водомоины, не жалея головы, на бешеном скакуне… Мало того, что вижу, – я слышу его грозное улюлюканье, я проникнут одной с ним мыслью, если только можно мыслить в подобных моментах, – затравить или шею свернуть – и себе, и кому бы то ни было, все равно один конец!

Я понимаю ту грусть, которая охватывает все существо Никиты при воспоминании об участии к своему барину Николаю Петровичу, которому он был предан как легавая; за одну прихоть которого он живот свой готов был положить, вовсе не рассчитывая на какие бы то ни было благодарности и милости. Не только графскому стремянному – он самому графу не задумался бы подпруги подрезать, если бы ему понадобилось, по его разумению, отстоять своего барина… Немного теперь на свете таких слуг… Пожил ты на свете, старик… Отжил, прожил ты старое время и свою молодость… А все-таки не усну я, покуда ты не доведешь до конца своего рассказа…

– Закусить, сударь, извольте, чем Бог послал, – кланялся Никита, ставя на стол яичницу на чугунной сковородке…

– Закусить-то закусим, старик, я тебя и чаркой угощу; а что ж, как ты на Москве-то орудовал? – подгонял я его.

Никита выпил, перекрестясь, налитую чарку и продолжал:

– Пришел я, сударь, на Москву прямо к барышне Вере Петровне: у их, значит, свой дом на Москве был. Летом-то они в деревне, а зимой завсегда на Москве, и Николай-то Петрович, бывало, частенько наезжают; у боярышни свои покои и дворня, у Николая Петровича свое… Ну, прибыл я прямо туда – и напала на меня дворня, словно стая на серого, и тот рвет и другой рвет; народ все, известно, знакомый, наши же деревенские, только, известно, обращение уж у них не то: пошли спросы да расспросы – кто про отца, кто про дядю, кто про куму али свата – всякого удовлетвори… Я, известно, тому поклон, тому наказ какой бы ни на есть от сродственников привез… Барин, сказываю, не будет этой зимой, расхворался, а меня в побывку погулять отпустил. «Эка жизнь-то, говорят, ваша таланная!..» Кликнули меня в хоромы – сдал письмо барышне. Прочитавши его, Вера Петровна к себе в горницу позвала.

– Здравствуй, говорит, любезный! Что, как барин?

– Слава Богу, говорю, сударыня, – приказали много кланяться.

– Ну что, говорит, он там: все с собаками возится?

– Никак нет, говорю, сударыня… Все больше насчет книжек, да рисунки разные срисовывают, на фартапьянах играют…

– Можешь, говорит, идти; ты мы не нужен.

Поцеловал я у барышни ручку и вышел… И недолго, сударь, пришлось мне на Москве свое дело справлять, – не чаял, не гадал эдакого счастья: видно Дуня своими слезами умилостивила Царицу Небесную – как раз в чистый четверток домой стал, Растерзая барину доставил.

Так-то однова, после обедни, иду я от Иверской и зашел на Собачью площадку поглазеть…

На Москве, если изволите знать, такое место есть – всякого там люду сбирается: кто продать, либо купить что охотницкое, а кто и так, скуки ради – поглазеть да язык почесать с приятелями. Толкаюсь по этой самой площадке, глянул – графский стремянный – смотрю, словно он и не он: сертучишка на нем повытертый, борода щетиной, не бритая и хмелен маленько… Я было от него в сторону, не опознал бы, боюсь, – все дело свое испорчу. Его одного только и боялся я, сударь, потому пришел бы я к графу коновалом – ни в жисть бы ему не опознать меня. Давай я хорониться за народом, так нет – выпучил буркулы и лезет прямо на меня:

– Что, говорит, ай не признаешь, приятель?

– Кажись, говорю ему, ни в жисть не видал…

– Ну, это, говорит, шутишь! Степкин глаз не соврет! Здорово брат, Никита! Сколько лет, сколько зим, отколь далеко пожаловал?

– Так и так, говорю, на оброк у барина отпросился.

Пошли у нас с ним балы да лясы.

– Ты же, спрашиваю, что так?

– А что, говорит, брат! Опосля той-то охоты как взъелся на меня наш-то, как насел, братец ты мой, словно на бурого мерина – ну, я еще во хмелю согрубил ему маленько, взъерепенился, а окромя того, что согнал – ничего больше, потому мы люди вольные, из мещанства значит и потому становой нам – наплевать!

Идем мы с ним улицей.

– Эх, говорит, жизнь наша подневольная, жизнь сибирская, участь горькая!.. Зайдем, милый человек, угости!..

Зашли мы в трактир; я приказал полдюжины чаю подать, ну и настойки графинчик. Сидим мы, о том да о сем калякаем, гляжу, подсел к нам детина, приятель Степкин. Малый здоровенный, рябой; голосина – ревет словно четыре быка вместе сошлись… А уж кулачищи у него, сударь, кажись каланчу сразу раздавил бы… Степка-то мой совсем хмелен стал…

– Эх, говорит, мне, Никита, душа человек! Жаль что барина твоего тута нетути, а уж удружил бы я ему собачонку… Пьянь я, говорит, известно – слаб человек, одначе всякие дела могу понимать и всякому в его удовольствие службу сослужить… Потому: граф… в заграницую, значит… И теперь насчет собак…

– Ты слюней-то не распускай, ворону проглотишь! – осадил его рябой…

Примолк мой Степка. Посидели мы и расходиться стали.

– Где живешь? – спрашиваю.

– Против неба, говорит, на земле, в непокрытой улице…

Совсем уж опьянел – и повел его рябой под руку…

Запали мне, сударь, Степкины речи в голову; уснуть не могу. На другой день сижу я у ворот на лавочке да семечками балуюсь – глядь: тот самый рябой, приятель-то Степкин, проходит мимо и не глянул на меня:

– Зайди, говорит, вечерком на угол в погребок: дело есть! Да, гляди, говорит: не болтай!

Смекнул я, сударь, дело-то: вижу – малый теплый – обработает. Прихожу вечером в погребок – целовальник оглядел меня с головы до ног.

– Дельце-съ, говорит, видно с приятелем, имеете?

– Что, спрашиваю, не приходил?

– Придут-съ – не извольте сумлеваться… Пожалуйте-съ – тут будет послободней!..

Повел он по калидору в особую комнату, засветил свечу и вышел. Подождал я маленько; оторопь меня стала брать – кругом таково глухо, только часы здоровенным языком: тук да тук… Сижу, прислушиваюсь. Пришел и рябой, одначе один, без Степки. Прямо это, как вошел он, сударь:

– Ну, говорит, друг любезный, Степка мне как есть все порассказал, и значит с нами можешь всякую коммерцию вести без опаски. Надо собак – достанем: за нами дело не станет, лишь бы уговор был. Многого, говорит, не возьмем – два билета, да нам за хлопоты красненькую.

И откуда он узнал всю мою подноготную – Господь его ведает!.. Я известно, туда-сюда, говорю:

– Ничего, мол, не знаю, про каких собак говорите…

– Полно, говорит, Лазаря-то корчить! – Хлоп меня по плечу – Мы, говорит, сами с усами и ершей за хвост лавливали… Одно слово, говорит: не твоя печаль чужих детей качать. Собак, говорит, сдадим, где прикажешь, только примерно на счет ублаготворения – чтоб верно было!

– Ладно, говорю, дай подумать…

– Думай-то, говорит, думай, да гляди не задумывайся, неравно прозеваешь, – охотников на эфтот товар и без тебя найдем.

Сговорились мы с ним завтра сойтись опять в том самом месте и пошли по домам.

На другой день рано утром зашел я к купцу Зыкову – он еще в лавку не выходил.

– Здорово, говорит, Никитушка!..

Чаем меня, сударь попотчевал.

– А я, говорит мне, от Николая Петровича третьево дни письмо получил, и про тебя осведомляется: что ты, как – на Москве, ай куда в заморские земли на кораблях ушел!.. – Смеется, – почесывает брюхо старик.

– Да вот что, слышь, Никитушка, коли деньги понадобятся, – я от Николая Петровича приказ имею, – могу наделить…

А у меня, сударь, из тех-то денег, что барин на дорогу дал, сто тридцать ассигнациями осталось…

– Так и так, рассказываю, – нужно шестьдесят серебра уплатить, надыть извощика нанять.

Ввалил он мне полсотенную.

– Что, спрашивает, знать скоро и в путь?

– Скоро, говорю, Григорий Назарыч! Счастливо жить вам да поживать!

– Ну, с Богом! Поклонись и от нас Николаю Петровичу: много, дескать, приказали кланяться и долго здравствовать…

Вечером, сударь, в том самом погребке, порешили мы дело: Рябой и Степку привел с собой! Уговорились – чтоб беспременно половых… И, значит, на четвертой версте за заставой у ихнего приятеля целовальника ждать меня будут и собак сдадут. Боязно мне было, сударь, деньги давать этому Рябому. Видит он это:

– Ай страшно? – говорит… – Не опасайся – у нас дело начистоту, по-благородному.

Взял у меня, сударь, сложил все три бумажки и разодрал их пополам: три половинки себе оставил, а три мне отдал:

– Не оброни и жди – послезавтра, говорит, – сочтемся.

Наутро я свои дела справил. Нанял извощика до места за семьдесят рублей ассигнациями – фургон мы с ним глухой, из рогожи на розвальнях устроили, войлоком его обшили, чтобы значит не избились собаки. Доложил я Вере Петровне: «Барин, дескать, домой требует». Отпустила и целковый на дорогу пожаловала.

В четверг около обеден выехали мы в путь, заехали к целовальнику. Ждать-пождать – нет приятелей – и не бывали… Что станешь делать? Тут и извощик мой на дыбы становится: ехать, говорит, надо, в силу уломал – полштофа поставил… Так мне, сударь, неладно, так моторошно; хожу взад и вперед около кабака, почитай, целый день, – ни пить, ни есть не могу, – нет ни слуху ни духу. Одначе под вечер подкатила тройка, лихая, московская, возок крытый!

– Живо, говорит Рябой – мешкать не досуг!..

Пересадили мы в фургон собак – один кобель как есть Туман, – вылитый, а другой тоже половой, – одначе неказист. Выпили мы на прощанье, а Рябой все торопится, отдал я ему половинки бумажек, что у меня были, на извощика еще синенькую выманили, попрощались, они на Москву, мы на Тулу – и в путь.

На страницу:
2 из 3