bannerbanner
Из мира «бывших людей»
Из мира «бывших людей»полная версия

Полная версия

Из мира «бывших людей»

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 11

Нет, мне не следовало являться сюда. Благовидные предлоги, какими я оправдывал своё поступление на это место, с такою тревожною температурою, скрывали от меня самого те запросы, которые только временно задремали во мне. Я, который боялся обжогов, приблизился к огню. Желая его погасить, я только его разжигаю.

Что же делать? Отказаться? Уже пора!

Лучше было видеть их на свободе. Они тогда менее привлекали меня.

Во сне я снова увидел своих брюссельских оборванцев. Они обращались ко мне с безмолвными упрёками, которые я читал в их красивых печальных глазах: «так ты, значит, становишься на сторону мучителей», говорил мне Турламэн. «Клятвопреступник!.. Изменник! Иуда!» прибавлял Зволю и Кассизм. И все они так же умерли для меня, как и Бюгютт.

Их пороки привлекают меня, как иные красивые раны настолько интересуют доктора, что он готов был бы их поддерживать, вместо того, чтобы лечить. Вследствие этого, когда мне теперь приходится читать им нравоучения, моё сердце не говорит более моими устами: I cannot heave my heart into my mouth.

О Иисус, ты, который всего охотнее вращался в обществе мужчин и женщин дурного поведения! Приди, о, приди ко мне на помощь! Но не значит ли это, о Боже, – кощунственно употреблять имя Твоего сына, – раз я оправдываю себя его примером и приписываю ему свои предпочтения?… Но, всё равно, Господи, услышь меня! Я взываю о сострадании и помощи!

Небо показывает себя глухим к моему бедственному положению. Моя мораль снова начинает сообразовываться с моею эстетикою; и ничто из того, что мне представляется красивым, не кажется мне дурным.

Возвращаясь к своим прежним убеждениям, я должен сказать, что, улучшаясь в том смысле, какой желателен для нормального порядка вещей, все эти дикари выродились бы и измельчали бы. Я теперь снова думаю и вижу всё таким же, каким видел прежде. Переставал ли я когда-либо видеть всё это в подобном свете? Не хотел ли я просто уверить самого себя в этом?

Да, именно раньше я судил правильно, по крайней мере – в том, что касалось меня; да, я был прав в споре с Бергманом и другими. Необходимо было бы чудо, чтобы излечить меня от мнимого дальтонизма и дать мне их глаза, их чувства. Бог отказал мне в этой милости: значит, мне остаётся только покорно продолжать быть таким, каким Он меня создал.

Для начала – не нужно больше думать о том чтобы «обращать» моих питомцев – против их воли и главное – против моей!

Их обращение было бы равносильно упадку. Из волка никогда не сделаешь собаки. Я всегда избегал цирков и зверинцев, где толпа потешается над дикими зверями, которые принуждены подражать нашим кривляньям. Между тем, именно, для таких упражнений мы дрессируем оборванцев, посаженных в клетки.

В начале моего пребывания в Поульдербауге я завидовал духовнику. Я хотел бы занять его место, как проповедника, и рассказывать им притчи, которые должны действовать на душу, как бальзам. Но никогда я не слыхал, чтобы он произнёс слова, подходящие к потребностям этой страдающей паствы. Этот пастырь отнюдь не зол, – напротив! Но здесь есть потребность не в добряке, а в чём-то большем. Ему недостаёт священного огня, искорки божественной любви, способной согреть и освятить эти тёмные, всеми презираемые жизни…

Если Бог ничего не говорит им, значит, – дьявол должен их полюбить!

Другой взгляд и другая жизнь?!. И да, и нет! Другая внутренняя жизнь, пожалуй, – но в остальном я должен мириться с указаниями большинства. Можно даже сказать, что только под этим условием мне будет предоставлено право жить и видеть.

До сих пор я и не думаю показывать моим ученикам то, что происходит во мне. Я продолжаю вбивать им в головы те принципы, которые соответствуют намерениям законодателя… Я устраиваю для себя постоянное alibi.

Однако, не раз я чуть было не выдал себя и не стал смеяться вслух над тем, что должен был им преподавать.

Если бы я прислушался к своему внутреннему голосу, в области теорий, я бы только предохранил их от влияния права сильного; я внушил бы им спасительную боязнь судьи и жандарма; научил бы их обходить закон и усыплять бдительность полиции. Так волчицы научают своих детей выслеживать охотников, распознавать капканы, заниматься хищничеством только под покровом мрака. Макиавелли написал свою книгу о Государе, книга же об Оборванце ещё должна быть написана.

Кончено, я не могу больше притворяться; по крайней мере – с людьми моей расы.

Один из моих учеников, маленький Варрэ, семнадцатилетний брюссельский шалун, который стал мне ещё дороже других, благодаря сходству с бедным Зволю и который был героем того приключения на вокзале, забавлялся тем, что выпускал майских жуков в классе во время урока географии. Поймав его на месте преступления, я первую минуту ограничился тем, что открыл окна и выпустил жужжащих насекомых. После урока я, однако, потребовал виновного к себе.

– Ах! Это вы! обратился я к нему с сердитым тоном. Что вы скажете, если я велю посадить вас в карцер на хлеб и на воду? разве вы не знаете ещё других, боле жестоких наказаний, предусмотренных в правилах? Считая себя сильным и очень ловким вы поступаете очень глупо. Сознайтесь в этом. Всё это для того, чтобы рассмешить других, чтобы нашуметь и чтобы товарищи толкали друг друга со словами: «каков мальчишка»? Хорош теперь этот мальчишка!

Я смотрел на него некоторое время молча, точно желая насладиться его смущением, затем я снова заговорил:

– Кстати, разве ты не входил в состав той партии воспитанников, которая должна была нарвать вереск на другой стороне деревни?

– Да, чем больше я на тебя смотрю, тем скорее я убеждаюсь в справедливости своего мнения. Ты помнишь, что внезапно ваше внимание было привлечено этим ястребом, который после того, как описал несколько кругов, становившихся всё уже и уже, приблизился к одному из наших несчастных голубей, кончил тем, что бросился на свою жертву и победно унёс её в своих когтях на другой край горизонта, где он уменьшался и, в конце концов, представлял собою незаметную точку, прежде чем исчезнуть навсегда.

С какою ловкостью, с какою величественною красотою действовал наш хищник? Он захватил несчастное животное в свои когти, точно искусный магнетизёр.

Вы все, вы бросили свою работу, и облокотясь на ручки ваших лопат, подняв нос кверху, вы не теряли из виду ни одной перипетии этой воздушной драмы.

В одну минуту, взглянув на вас всех, и на тебя в частности, я увидел, как твои ноздри трепетали, твои глаза сверкали под впечатлением непонятного алчного желания. Честное слово, в твоих глазах тоже трепетала хищная птица! О, не отрицай этого! Зачем иначе я сблизил бы тебя мысленно с этим хищником… Согласись лучше, мой мальчик, что тебе было бы неприятно, если б голубь вырвался из когтей своего врага.

Представь себе, что один из солдат, которые охраняют вас, с заряженным ружьём, во время ваших полевых работ, вздумал бы выстрелить в ястреба и убил бы его, – твоё очарование разбойником сейчас сменилось бы непонятным презрением. Ты вместе с своими товарищами смеялся бы над неловким грабителем, умирающим на земле и жалобно махающим крыльями, не имея сил подняться, до тех пор, пока кто-нибудь из вас не добил бы его своей палкой или лопатой.

– Ах, этот ястреб рисковал всем, отдаваясь своему хищению перед самыми дулами наших ружей, в то время, как ароматный дымок очистительных огней мог бы предупредить его о нашем присутствии… Всё равно он исчез… Пусть его ловкость послужит тебе примером, мой мальчик! Будь храбр, будь дерзок, но будь ловок… подтверждай свою безнаказанность, или будь готов, в случае необходимости, стоически переносить последствия твоих шалостей… Другими словами, очень хорошо быть непокорным, быть разбойником, хищной птицей – многие не сумели бы перестать быть ею – но при условии избегать преследования! Не допускай, чтобы тебя поймали… вот в чём всё дело… Иди теперь и не делай этого больше!..

В начале моего выговора, у мальчика было сконфуженное и жестокое лицо, какое бывает у них, у всех, когда они виноваты, и не могут рассчитывать на пощаду со стороны своих охранителей. Инстинктивно, Варрэ держался от меня на расстоянии более, чем почтительном, желая избегнуть и уберечься как только можно, извиваясь заранее под сильными ударами, дрожа ногами, пряча голову между плечами, занося локоть и закрывая рукою лицо, чтобы отпарировать удары, которые могли бы посыпаться на его чёрную завитую головку, – поза, столько раз опечаливавшая меня, когда один из моих коллег оправдывался передо мною, с каким-то хвастовством и непонятным садизмом, в своей ужасной деятельности детского палача.

Однако, сегодня по мере того, как я выговаривал ему, мальчик мало-помалу успокаивался; он оправился, встал твёрдо на ноги, поднял голову, рискнул взглянуть на меня между своими раздвинутыми пальцами, затем, снова опуская руки вдоль тела, в положении человека, ожидающего приказания, он прямо взглянул на меня, даже открыв одновременно весёлые и изумлённые глаза; странная улыбка озарила его лицо.

Обрадованный этой постепенной переменой и его изумлением, я даже продолжал свою речь и, вспоминая о том ястребе, я импровизировал этот чудесный нравоучительный рассказ. (Ах, евангельские проповеди, что с вами стало?)

Когда я кончил говорить, ребёнок всё ещё стоял, продолжая смотреть на меня с открытым ртом, точно не мог поверить своим ушам, и… непонятно сконфуженный, он не знал, должен ли он остерегаться моей иронии или благодарить меня за мою милость.

– Итак, – продолжал я. – Ты меня понял… Уходи! И чтобы не было больше шалостей! Слышишь? Согласись, что все учителя здесь относятся не так, как я, к вашим шалостям и что на моём бы месте другой отколотил бы тебя и сильно изругал… Не ставь меня никогда в необходимость наказывать тебя или получать самому выговор!

Ошибался ли я? Но мне казалось, что толстые губы моего мальчика делали эту гримасу людей, которые удерживаются, чтобы не заплакать, и я замечаю, если не слезу, то по крайней мере, некоторый туман, застилающий светлые зрачки моего «ловца майских жуков», – эти глаза оттенка плодов бука в то время года, когда они падают с деревьев, и этот оттенок напоминает цвет надкрыльев насекомых, которым он обязан был этими увещеваниями…

У меня хватило деликатности самому отвернуться, справедливо рассуждая, что после того, что я сказал ему о гордости и стоицизме орлов, он был бы не доволен, если б я увидел его растроганным.

Когда Варрэ ушёл, посвистывая и подпрыгивая, я немного испугался за то, о чём я осмелился ему сказать. Но это было сильнее меня. Слишком долго я задыхался. Я должен был облегчить себя.

Подобный выговор был вполне неожиданным в этой обстановке, мало благоприятствующей свободному исследованию и обсуждению.

Если б мои слова огласились среди моих коллег, они произвели бы переполох и директор, узнав, каким образом я направлял моих хищников, дал бы мне понять на будущее время, что после таких случаев мне надо было бы уходить.

А так как мне хочется теперь во что бы то ни стало оставаться здесь, я готов был позвать снова моего шалуна и просить его молчать.

Но Варрэ был уже далеко и когда я догнал его во дворе, он находился в кругу всех своих товарищей, которые желали узнать, что происходило между нами и которых он, разумеется, изумил, передавая неслыханные вещи, выболтанные мною.

– Моё дело ясно, думал я. Сейчас директор узнает, как я понимаю свою роль воспитателя!

Я готовился к катастрофе.

К великому моему удивлению, прошёл целый день и директор не позвал меня к себе.

На другой день, когда я, как всегда обходил мастерские, я заметил, что являюсь объектом общего любопытства со стороны учеников.

Моё первое появление вовсе не вызвало подобной сенсации. Вообще, при появлении какого-нибудь воспитателя, все ученики притворяются, что поглощены работой, и, если они решаются взглянуть на помешавшего им человека, то только исподлобья, отделываясь тем, чтобы подразнить его и обменяться друг с другом насмешливыми взглядами и полными ненависти жестами, когда он обернётся к ним спиной.

На этот раз все головы, наклонённые над работами или станками, поднялись почти моментально, все глаза искали моих глаз.

Эта манера рассматривать меня с некоторой смелостью, но без злорадства, эти сотни резких или нежных взоров, обращённых на меня, причинили мне сначала некоторую неловкость. Но, угадав тотчас же причину этого кажущегося бесстыдства, я далеко не был смущён, а, напротив, почувствовал настоящее удовлетворение.

Между тем, я покраснел, но не стыд или смущение бросили мне краску в лицо; нет, это был красивый и гордый порыв души, точно после очень крепкого и опьяняющего вина!

Если бы я прожил сто лет, я никогда не забыл бы ласкового выражения на всех этих лицах. Они казались преданными, хотя и немного мрачными, и напоминали мне падших ангелов, прославленных Дантом, Мильтоном или Вонделем. Но разве я сам не был похож на них?

Какая-то возбуждающая влажность прибавлялась к пару, образуемому этим общим потом, этим дыханием, какое-то электричество и какой-то магнетизм проникали в моё существо и охватили меня со всех сторон! Я боялся лишиться чувств.

Мои молодые люди удержались от того, чтобы поставить меня в неловкое положение, настаивая в более понятной форме на инциденте, вызвавшем их безмолвное одобрение: они даже впоследствии не делали мне ни малейшего намёка на то, что произошло между их товарищем и мною. С тем большим основанием они удержались от того, чтобы рассказывать о чём-либо в кругу надзирателей. Я всё сильнее и сильнее привязывался к ним, благодаря их уму, их такту и тонкости их души.

С этой минуты мы понимали друг друга – с малейшего намёка. Скрытая улыбка, которою мы обменивались, едва выдавала нашу близость.

Это молчаливое согласие не вполне удовлетворяло меня, и я часто втихомолку стал обращаться к ним со столь зажигательными речами, как мои откровения – «шалуну с майскими жуками»; мне удавалось вызывать их на откровенность, и они доверяли мне столько же своё прошлое, как и свои стремления, свои планы на будущее, свои самые интимные мысли.

И так как они угадали, что я был почти на их стороне, что я вступался за них, отстаивал их интересы, я начал узнавать их души, изучать их верования, забываясь в коварных беседах и увлекаясь этими разговорами, в которых все желали блеснуть и в которых я, с своей стороны, пошёл ещё дальше их в деле разрушения, испытывая то удовольствие, какое ощущал Сократ, слушая разговоры таких людей, как Хармид, Лизис, Федр, которых Платон показывает нам жадно внимающими речам своего наставника.

Между моими двумястами учениками и мною образовалось что-то вроде масонского общения.

Я не переставал думать про себя, что это кончится дурно. Я стал сомневаться. Не злоупотребляю ли я общим доверием? Лояльность требовала, чтобы я спасся бегством. Но через минуту я оправдывал себя и находил, что у меня есть обязанности только по отношению к этим несчастным. Они гораздо ближе мне, чем их охранители. Они правы. Их взгляды сходны с моими. Если я уйду, это равносильно дезертирству.

Тени Бюгютта и других стали мне снова казаться братьями.

Затем, говорил я сам себе, не без злорадства, на что могут пожаловаться их воспитатели (поговорим о них)? Мои ученики работают и сидят тихо в классе. Чего ещё надо? Никогда не происходит никакого беспорядка в моём присутствии. Они сами смотрят за порядком, – тот, кто захотел бы его нарушить, пожалел бы об этом…

Эта тишина не принимается в расчёт моими коллегами. Ничто не делает в такой степени проницательным, как недоброжелательство, и хотя я не предоставляю им никакого случая, они должны догадываться о моих сношениях с молодыми учениками.

В течение первых недель, директор, бывший капитан армии, одновременно ветреник и маньяк, упорный приверженец рутины, действовавший только при помощи дисциплины и правил, отмечал с некоторым удовольствием порядок в моих классах. Мои добрые коллеги не замедлили повредить мне в его глазах и внушить ему подозрение по отношению ко мне. В особенности отличался один, некий Добблар, воспитатель первого класса, мой прямой начальник, тип ничтожного унтер-офицера, полуграмотного болтуна, остроумца кабаков, рассуждающего обо всём.

С головой, точно пиковый туз, с гладкими волосами, большими рыжими усами, курносый, с глазами, похожими на шарики от лото, волосатыми лапами, кривыми ногами, ещё более отвратительный, чем другие в своей грязной форме, – он с первой же встречи внушил мне сильную антипатию. Я не замедлил нажить в нём себе врага, не имея сил скрывать моего отвращения к его хвастовству, его сквернословию, его фальшивому добродушию, его грязной одежде, его смешению неряшества и трусости, цинизма и ханжества. Под отеческою внешностью не может скрываться более искусного палача!

Он ненавидит меня, но я всё же импонирую ему, обращаюсь с ним спокойно и вежливо; я раздражаю его, но держу его на расстоянии. Не смея выступить открыто против меня, он чернит меня и, заметив, что я в хороших отношениях с моими учениками, желая поймать меня, он увеличивает свои побои и грубость с ними.

– Я заставлю их сдохнуть, – не перестаёт он повторять, бросая на меня угрожающие взгляды.

Ах, сердце моё обливается кровью, когда я слышу крики и стоны, доносящиеся из карцеров; сдержанный шум, глухой гул, точно от лопающейся связки товаров, внушительный грохот, заставляющий других воспитателей говорить: «Ловко, наш обойщик выбивает свои матрасы!» Отсюда, его прозвище – «обойщик».

И я представляю себе эти пораненные плечи, эти окровавленные спины. Отвратительная улыбка, когда он засучивает свои рукава, снимает свою одежду или снова надевает её, с вздохом облегчения мученика, который кончил тяжёлую работу! Он желает бросить мне вызов тем, что оправляется и важничает передо мною, почти облизывая себе губы, напоминая насытившихся кошек. Он забавляется тем, что отсылает ко мне своих жертв после наказания. Они приходят ко мне с запавшими и налившимися кровью глазами, охрипшие от сильного крика и, шатаясь, двигаются, ощупывая у себя больные места.

Сколько раз я хотел вмешаться! Они сами просят меня этого не делать. Это вызвало бы ещё более грубое обращение с ними, кроме того, что меня выгнали бы вон, так как он заботится всегда о том, чтобы всё совершалось по правилу: он не переходит чувства меры, он знает, до каких пор можно действовать; к тому же, директор предоставил ему делать всё, что он хочет.

Итак мои ученики успокаивают меня и, в свою очередь, я убеждаю их относиться ко всему стоически. Однако, бывают моменты, когда я вижу, что они меняются в лице; они вопрошают меня глазами, моргают ресницами, кусают себе губы, стискивают зубы; они меняются самым беспокойным образом; я чувствую, что они кипят внутри; тот же красноватый пар проходит перед нашими глазами, тот же набат звонит в наши уши!

Одно слово, один знак и они бросились бы….

– Нет, нет, говорю я им. Только не это! Вас расстреляют! Позднее! Когда вы будете свободны! И тогда вы будете более ловкими, чем Бюгютт и Дольф!

Убедившись в моей более сильной дружбе с Варрэ, Добблар, прежде всего, «ищет» его. Однако, он не осмеливается оскорбить его, и налагает только на него тяжёлую работу. Если б он обращался с ним так же грубо, как с другими, я не отвечал бы больше за себя!

Вчера, в момент входа в мой класс, «Обойщик» показывается с своим важным и нахмуренным видом и спрашивает:

– Где 118-й? (No Варрэ), он мне нужен.

И увидав моего мальчика в ряду, он подходит к нему, берёт его за руку, не без того, чтобы ущипнуть, как он привык это делать.

На этот раз я вступаюсь:

– Это время урока математики. 118-й останется с нами.

– Спрашивают чистильщика отхожих мест чтобы привезти кадки… Это ему знакомо.

– Извините, я удерживаю его. Если не хватает рабочих на ферме, то наберите взвод солдат, предназначенных для тяжёлой работы.

– Если я вам говорю, что мне нужен 118-й! Пойдёшь ли ты? Живо!

– Оставайся здесь, мальчик!

Я становлюсь между Доббларом и Варрэ, и я даже толкал юношу в класс. Сторожу галерных невольников было бы неудобно прибегать к силе! Он догадывается.

– Мальчик!.. Мальчик!.. говорит он, нараспев, бледнея, от сдержанного гнева. Ей Богу, можно было бы подумать, что вы обращаетесь к малышам из хорошей семьи, которых воспитывают с большею тщательностью?

Лукавое лицо этого негодного человека указывало даже на его желание сказать что-нибудь непристойное. Горло и уста у него созданы для этого. Но страх удерживает его, и он удовлетворяется тем, что пережёвывает свои гадости вместе со своей жвачкой. Я вероятно не казался самым терпеливым и он знал меня за человека, который мог бы всунуть ему обратно в горло его инсинуации. Затем один параграф правил носит в себе следующее: «всякое бесчестное слово, высказанное воспитателем перед учениками, влечёт за собою лишение месячного жалованья».

Грубое животное нашло, поэтому, более осторожным убраться тихо и поискать другого чистильщика нечистот.

Вечером, после того, как воспитанники лягут спать, назначается совет под председательством директора, г. Туссэна. Надзиратели докладывают ему о проведённом дне и дают отчёт о назначенных ими наказаниях.

Другие прочли уже свой мартиролог.

Наступила моя очередь.

– Господин Лоран Паридаль? (мой начальник и его товарищи произносят слово господин, как будто оно было величиною с целую руку).

– У меня нет ничего, господин директор.

– Ничего? Что вы говорите?

– У меня не записано ни одного наказания.

– Как! В то время, как вчерашний день был особенно буйным, во всех классах, а ваш класс, состоящий из самых отъявленных негодяев, является исключением? Это невозможно!

– Однако, это так, как я имею честь вам донести, господин директор.

Туссэн делает недоверчивую и холодную гримасу. Взгляд, которым он обменивается с Доббларом не ускользает от меня. Однако, он оставляет этот вопрос на время, и мы переходим к другим делам.

Но после заседания, когда другие уходят, он удерживает меня.

– Ах, господин Паридаль, не слишком ли вы добры? Не забывайте, где вы находитесь!.. Смотрите ли вы хорошо и выказываете ли в достаточной мере бдительность и авторитет?.. Послушайте, между нами говоря, вы не будете отрицать, что среди двухсот негодяев, за целый день, не замечалось ни одного случая непослушания или какого-нибудь проступка. Мы имеем дело с порочными натурами, которые возбуждаются ещё переходной порой… Вы ничего не заметили?.. Никаких жестов, никакого шептания… Хм!.. Хм!..

Он провёл рукою по бакенбардам, подстриженным на английский манер и понизив голос, сказал:

– Знаете ли вы, что ваш предшественник открыл однажды, что шалуны «связывались» с солдатами?

– Связывались с солдатами, сударь? воскликнул я, сохраняя свою серьёзность. Какое неприличие!

– Не так ли? Вы видите теперь, на что они способны… Уверены ли вы, что они не переписываются друг с другом… Наши архивы хранят кипы подобных писем… И каких ужасных!.. Не перехватывали ли вы хотя малейшего письмеца?

– Ничего ровно, господин директор.

– Правда?

После паузы, г. Туссэн начал суровым и недовольным тоном:

– Позвольте мне, сударь, сомневаться в столь безупречном поведении ваших учеников. Ей-богу, можно было бы подумать, что мы находимся не в исправительном заведении, а в обыкновенном пансионе. За всю неделю ни одного наказания. Ух! Таким образом мы могли бы вскоре закрыть лавочку и распустить всех. Подумайте, какие святые! Как они умеют обманывать вас… Но я их лучше знаю, мой молодой друг. Положитесь на мой старый опыт! Они способны на всё. Я советую вам усиленно смотреть за ними и сурово наказывать их. К тому же, с тех пор, как вы с ними, я нахожу у них проворный, почти весёлый вид, который вовсе не подходит к обстановке этого заведения… Будьте внимательны, Паридаль, ваши ученики кажутся слишком весёлыми! Это не в порядке вещей, чтобы ученики так веселились в исправительном заведении.

После долгой паузы, откашлявшись и погладив свои бакенбарды метрдотеля, он сказал:

– Я узнал также, сударь… т. е. я имел случай убедиться самому, что вы слишком близки с этим отродьем воров…

Хоть он и оговорился, я угадал, откуда это шло.

– Слишком близок, господин директор?

– Ну, да. Ещё раз, запомните хорошенько, что мы имеем дело с ранними преступниками, с порочными натурами, обременёнными уже судебною справкою об их прошлом, с настоящими рецидивистами, и при этих условиях, необходимо обращаться с ними так, чтобы напоминать им настоящее их положение. Называть их по именам, предполагая, что у них оно есть, уже значит выказать им слишком много снисхождения; достаточно обозначить их номерами по списку. «Такой-то No сюда! Номер двадцатый, двадцать четвёртый, будьте внимательны! Или просто двадцать и двадцать четыре»… Вы не сумеете быть слишком лаконичным… Тем более, сударь, вы меня очень обяжете, если отныне, не будете больше называть их ласково: «Мой мальчик, моя крошка, мой друг, моё дитя!» Я допускаю такое обращение с ними, самое большее со стороны священника, когда они идут на исповедь или когда ему приходится обучать их катехизису. Но при всех, перед товарищами, никогда! Вы слышите меня, сударь! Поддерживайте уважение к вам! Надо внушать им почтение к себе, даже страх! Если только ободрять их, эти негодяи сядут вам на голову. Честное слово, они кончат тем, что будут считать вас за одного из своей среды!

На страницу:
9 из 11