bannerbanner
Из мира «бывших людей»
Из мира «бывших людей»полная версия

Полная версия

Из мира «бывших людей»

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

Ах, добрейший господин Туссэн, подумал я, что, если я скажу вам, что они уже давно считают меня за одного из своей среды!

Г. Туссэн безумно любит ловить рыбу.

Каналы и бассейны, изобилующие рыбой, предоставляют ему в широких размерах возможность удовлетворить свою страсть.

На прошлой неделе, в одном из чудесных осенних дней, надо было приступить к очищению этих вод, к необходимой операции, которую этот любитель рыбной ловли всё откладывал из страха смутить своих редких карпов.

Это было удовольствием для учеников, назначенных для этой работы. Сначала, при помощи граблей и багров они вырывали ненюфары. Затем они отделили часть канала, предназначенную для чистки в первую голову, с помощью плотины, устроенной из мешков, наполненных землёю и помещённой между двумя загородками и шестами, воткнутыми в дно пруда. Затем, чтобы перевести воду с другого конца плотины, они запряглись рядами в ручной насос, которым они работали, распевая, чтобы стать бодрее и лучше сохранить меру, и когда уровень воды опустился довольно низко, они докончили работу, пользуясь ковшами; наконец, так как их инструменты касались тины, они побежали за своими лопатами.

Они находились, в числе двадцати, с голыми ногами, в канале, причём вода доходила до икр их ног. Панталоны из тика были подняты выше задней части тела; тина создавала точно длинные чёрные чулки, а мокрые рубашки, прилипшие к их телу, обрисовывали их груди. Они усердно работали со смехом и забавлялись, бросая комки грязи на оба берега с шумом ударов по телу.

С первым же ударом насоса рыбы уплыли в соседние воды, но всё же оставалось их очень много самых больших, которые словно сходили с ума и прыгали в отчаянии в этой смешной воде. Беспокоясь за своих дорогих рыб, г. Туссэн приказал бросить их в соседний канал.

Работа становилась всё более и более забавной. Мои ученики выжидали рыб, схватывали их лопаткою, и, одним ударом, бросали их через плотину, к остальному числу. Надо было иметь глаза, ловкость и, в особенности, проворство. Девять раз из десяти животное снова падало в грязь.

Варрэ, выделявшийся, как всегда, нашёл лучший исход: он отказывается пользоваться своей лопаткой.

– Довольно ловить рыбу, надо охотиться на неё! Кто хочет смотреть, как я догоню рыбу?

Его глаза рассматривают тину. Бульканье на воде доказывает присутствие метущегося животного.

– Карп!.. И какой! Вот! вот!

В несколько шагов мальчик бросается в ту сторону. Увязнувшее в тине животное спешит и уплывает, как только может. Варрэ следует за ним в его скачках и зигзагах: «Пойди, кумушка!.. пойди милочка!.. пойди, милая рыба!.. сюда!»

Он ласково говорит с ней, точно зовёт цыплят и утят. Он роется в грязи, нагнувшись, подняв высоко заднюю часть тела, опустив руки в воду, почти ползая на четырёх лапах. Каждую минуту он скользит и может растянуться среди грязи. Раздаётся победный крик. «Я поймал её!» И, действительно, он показывает свою добычу.

Чтобы лучше убедиться в этом, он прижимает её к своей блузе, которая покрывается тиною. Рыба так сильно бьётся, что скользит между пальцами к великому удовольствию товарищей.

Снова надо приниматься. Не падать духом! Они должны были начинать сызнова четыре раза, прежде чем окончательно добиться своего.

Я не переставал следить за его красивыми позами. Одно время, держа огромного угря в кулаке, он напомнил мне какого-то молодого индейского жонглёра; в особенности, потому, что заходящее солнце делало совсем чёрным его загорелое лицо.

Я забываю, где я нахожусь; весёлость захватила даже директора и его окружающих тюремщиков.

Только один упорно противился очарованию этих атлетических жестов: это Добблар.

Не видя больше рыбы, Варрэ решает взяться снова за лопату. И когда он бросает грязь с лопаты по направлению к плотине, то грязь с лопатки попадает на грудь к «Обойщику». Все смеются! Варрэ осмеливается разделить эту весёлость.

«Я сделал это нарочно!» Говорит он мне на следующий день.

Какой ужасный взгляд бросил на него этот страж невольников!

Это был декабрьский вечер, морозило; я читал, сидя у огня, под нежным светом моей лампы, когда взрыв злого хохота и шум порывистого обливания вызвали меня наружу.

И вот что я увидел при лунном свете и морозной погоде:

Во внутреннем дворе, белом от снега, стоял голый юноша, точно Св. Иоанн на картинах итальянской школы. Я узнал в нём Варрэ. Его руки были связаны на спине. Верёвка спутывала его ноги.

Добблар притащил его к колодцу и держал его под душем. «Обойщик» напоминал мне палачей, которые изображались на картинах Жирар Давида, Квентин Массиса и Тьерри Бутса. Он методически лил воду с каким-то садизмом, по всем частям его тела, начиная с затылка до подложечной впадины и бёдер, останавливаясь на самых чувствительных местах. Он наслаждался волнением, испугом, страданиями этого молодого тела:

– Теперь твой черёд трепетать!.. Где красивые лини и карпы того дня?.. Иди, маленькая, маленькая рыбка!

Мучитель передразнивал ласкательные выражения, с которыми мальчик обращался в тот день к рыбам г. Туссэна.

Ледяная вода должна производить впечатление ожогов на Варрэ. Его юношеское тело извивалось с головы до ног. Он щёлкал зубами, но не издавал ни одной жалобы. Он смотрел в глаза своему палачу, он не боялся его, и в этом взгляде было больше презрения, чем смертельной муки.

«Обойщик» был так страстно увлечён своею пыткою, что не заметил, как я подошёл. Я словно застыл от ужаса, и некоторое время не мог пошевелиться. Затем порох не вспыхивает так быстро, как я набросился на Добблара. Я сбросил его на землю и держал за горло; я ударил его два или три раза кулаком в лицо; я готов был задушить его, он стал хрипеть… В эту минуту я почувствовал, что кто-то тянет меня за полу моей куртки. Несмотря на свои оковы, Варрэ дополз до меня; схватывая материю зубами, он потрясал ею, чтобы заставить меня выпустить Добблара:

– Остановитесь!.. Остановитесь!.. молил он.

Бедный мальчик, у которого не вырвалось ни одного вздоха, пока чудовищный палач мучил его, испугался за своего освободителя. Я отгадал, что происходило в его душе, только по одной интонации его голоса. Варрэ представлял себе меня осуждённым, заключённым на всю жизнь!

– Пощадите, не делайте этого!

Я оставил Добблара, который лежал на земле и лишился чувств от ужаса, чтобы заняться Варрэ; я разорвал его путы, я подобрал его одежды и помог ему снова одеться, так как он окоченел до такой степени, что не мог управлять своими членами.

И в то время, как я думал только о нём, он продолжал беспокоиться только обо мне:

– Учитель!.. учитель!.. Какое несчастье! Вы были неправы!

– Разве я мог допустить, чтобы ты умер!

– Мы привыкли к подобным шуткам!.. Право, я предпочёл бы выдержать этот душ ещё в течение целого часа, чем сознавать вас компрометированным из-за меня… Да, я готов подвергнуться тройной пытке, чтобы только сохранить вас возле нас, вас, такого доброго, нашего единственного друга! Вы нас так утешаете, что мы больше не чувствуем окружающего зла. Теперь вас прогонят отсюда… Что с нами будет?

– Да, теперь нам грозит разлука!.. Бог знает, что позволят себе эти бешеные люди, когда меня больше не будет… Варрэ, пойдём, бежим вместе!

Я его тащил, он шатался; я понял, что так мы не уйдём далеко. В отчаянии я хотел поднять его, взять к себе на спину, но сторожа целым отрядом прибежали на крики Добблара.

В то время, как одни поднимали своего коллегу, пришедшего в себя и рычавшего, как раздавленнная собака, другие успокаивали меня и схватили молодого человека. Я хотел рассказать им, что произошло, но я остановился с первых же слов. Зачем? Их убеждения уже сложились. Они бросали на нас укоризненные взгляды и качали головой. Разве я не был их врагом?

– Завтра я объясню всё директору. Сказал я им и подходя к Варрэ, произнёс:

– Пока пойдём ложиться, мой мальчик!

Я вызвался проводить его до комнаты. Они не ждали этого. Несмотря на мои протесты, они настаивали на том, чтобы снова посадить его в тот же карцер, откуда «обойщик» извлёк его только для своих новых инквизиционных выдумок.

Они потащили нас каждого, в разную сторону. Одно и то же предчувствие охватывало наши сердца. Увидимся ли мы где-нибудь? Нам так хотелось поцеловать друг друга, в первый и единственный раз. Наши уста ждали друг друга. Мои, в особенности, рвались запечатлеть на устах опозоренного юноши прощальный поцелуй.

Мы протянули друг другу руки. Тюремщики быстро унесли Варрэ под своды, ведущие к арестантскому помещению. Мы обменялись взглядом, в который мы вложили всё, что мы чувствовали по части ненасытной человеческой солидарности.

На другой день, с раннего утра, перед умыванием и утренней едой, меня позвали к г. Туссену.

Дело пошло очень гладко. Меня увольняют, меня выгоняют. Они причинили бы мне даже неприятность, если б не боялись общественного суда, скандала, который мог бы привлечь внимание прессы на эту колонию… Благотворительности.

– Ах! сударь, как я ошибся в вас, говорил мне директор. Вы уедете сейчас же. Ваши вещи уже положены в мой экипаж, который свезёт вас на вокзал.

Он вынул часы.

– Поезд идёт в десять часов; вы успеете.

– Я хотел бы проститься с детьми… виноват – с номерами…

– Только этого недостаёт! Разумеется, с целью поддержать в них тот дух лицемерного непослушания, который вы им вбивали в голову, и, может быть, чтобы поставить всё на карту и возбудить их до крайностей.

Напротив, сударь, чтобы убеждать их к послушанию… Может быть, эта попытка не будет бесполезной, если верить смутному предчувствию.

– Нет, тысяча раз, нет. Оставим это.

Я намеревался выйти, когда вдруг один сторож вбегает в приёмную, не постучав в дверь, и весь, задыхаясь, говорит:

– Господин директор… Скорее!.. Скорее!.. Старшие возмутились. Они подожгли двери карцера, чтобы освободить № 118-й… Пожар угрожает целому крылу замка с этой стороны… И вашему дому… Разбойники собираются в столовой… Они хотят всё сжечь, всех убить, если им не вернут… этого… этого… человека! Они рычат во всё горло: «нам нужен Паридаль!..»

Действительно, несмотря на пронзительные звуки тревожных рожков, я слышу моё имя вместе с криками «ура», чередующимися с шиканьем и свистом.

Г. Туссэн, бледный или скорее зелёный, смотрит на меня с таким взглядом, который он хотел бы, разумеется, наделить силою гильотинного ножа:

– Это мы увидим! говорит он.

Как все трусы, он прибегает сразу к крайним мерам.

– Хорошо! Солдаты уже вызваны! Их ружья заряжены!.. Пусть окружают!.. Пусть стреляют прямо в толпу!..

– Сударь, закричал я, вы не сделаете этого! Ведь это убийство детей! Ах! Это было бы ужасно! Ради Бога, позвольте мне выйти к ним. Я отвечаю за их покорность. После вы сделаете со мною всё, что хотите.

– Вам! – прокричал он. – (Сколько угрозы было в этом слове вам!) Если б Богу было угодно, чтобы вы не вступали ногой в Поульдербауге!.. Спешите уехать, прежде чем кто-либо захотел бы свести с вами счёты… Пролитая кровь падёт на вашу голову!

– Скорее на вашу!

Я спешу к двери, решаясь пользоваться моей свободой, чтобы соединиться с Варрэ и его товарищами, попытаться спасти их или погибнуть, стоя во главе их.

Но в ту минуту, когда я переступаю порог, директор, угадывая, разумеется, мои намерения, одумывается, а приход других воспитателей придаёт ему немного смелости:

– Арестуйте этого человека! – приказывает он им, указывая на меня. Он ответит за состояние нашего бедного Добблара, а также за несчастья, которые падают на нас…

И прежде чем я приготовился к их нападению, тюремщики толкают меня в соседнюю комнату, и запирают за мной дверь на ключ.

Оттуда я слышу, как шум увеличивается. Крики приближаются. Мятежники не перестают звать меня. Мне кажется, что я различаю голос Варрэ. Рожки издают тревожные звуки, быстрые, как ржание. Тишина! Раздаются требования!

– Сдавайтесь!

– Никогда!

Ружейные выстрелы. Крики. Бешенство усиливается. Ещё несколько ружейных выстрелов. Продолжительные стоны. Затем полная тишина…

Слыша эти звуки, я бросаюсь, я кричу, я прыгаю, как бешеная пантера, у массивной дубовой двери: она могла бы устоять против удара стенобитных орудий; я только ломаю себе ногти и кровь течёт у меня из пальцев. Я бросаюсь к окну, я разбиваю стекло, но за ним есть железная решётка: все эти комнаты укреплены, как тюрьмы.

Тогда, убеждаясь в своей беспомощности, я падаю, вытягиваюсь во всю длину, я катаюсь по полу, я кусаю свой платок, я разрываю его в корпию, которую я смачиваю слезами и пеною.

Произошло что-то непоправимое.

Как я узнал позднее, около ста мятежников, которые были окружены огнём, и которые могли погибнуть от удушья и огня, решили выйти из столовой, – вооружённые всем, что им попадалось под руки: инструментами, ножками скамеек, железными прутами, старым железом. Они бросились впереди на солдат… Ружья заставили упасть четверых. Варрэ первого…

Многие достигли каналов, переплыли их и убежали.

Все были пойманы. Вместо того, чтобы скрыть их, крестьяне выдавали их Добблару, который стал во главе преследователей, и которому эта охота на человека доставляла страстное ощущение этих кровожадных догов, ловивших когда-то для плантаторов беглых негров.

Директор решил выпустить меня только тогда, когда всё кончилось:

– Порядок водворён, – сказал он мне с лукавой улыбкой… – Вы можете ехать… Считайте себя счастливым, что вас заперли. Мы оказали вам услугу!

И так как я противился, он сказал:

– Ах, тише, успокойтесь! Вы ответите, сударь. Вы видите, буйство не ведёт ни к чему хорошему. Одумайтесь, сидите тихо, чтобы вас забыли… Это лучшее, что вы можете сделать!

И он прибавил:

– Как в их интересе, так и в вашем!..

Несмотря на моё презрение к этому лакею законов, я чувствую, что он прав.

На одну минуту я мечтал об ужасных мерах сопротивления. Зачем? Они всегда останутся самыми сильными.

Надо прежде всего жить; жить вне общества, но всё же жить. Жить и видеть! Но видеть совсем иначе, чем все! Видеть во что бы то ни стало!..

V. Превращение землекопа в могильщика

There is no ancient gentlemen, but gardeners, ditchers,And grave-makers: they hold upAdams profession!(Шекспир – Гамлет – V акт I сцена).

«Три месяца прошло и я снова берусь за эти записки. Я не могу свыкнуться со смертью и исчезновением несчастных, которых я любил: они словно окружают меня, я чувствую, что моя душа захвачена их присутствием, точно они ещё живут и находятся ближе ко мне, чем когда-либо. Чем больше их убивают, тем больше их нарождается. Я обнимаю их в каком-то ужасном пантеистическом общении, каждого во всех и всех в одном.

В течение нескольких дней, после того, как я вспомнил о них, после того, как я увидел снова их в своём воображении и в своей памяти: этих учеников мастерской, оборванцев, заключённых в исправительные дома, я анализирую себя и слежу за собою.

Моя любовь к юным беднякам, дурно одетым, всё крепнет и увеличивается. Мой фанатизм прошёл через цикл всего закоренелого и стёршегося человечества. Я почувствовал себя способным включить в мою религию любви миллионы молодых и красивых существ. Я люблю их всех одинаково, и новые пришельцы не заставили меня изменить моим прежним восторгам и симпатиям.

Но эта восприимчивость к внешнему виду маленьких бедняков, к трогательным страданиям, слившимся с молодостью, дошла до крайних размеров. В конце концов, я мог бы умереть от симпатии, выступить из пределов своего собственного существа.

В одной сказке из „Тысячи и одна ночь“ корабли, приближавшиеся к мрачным скалам магнитной горы, вдруг замечают, что все их гвозди исчезли и пристали к этой горе. Распавшийся корабль разбивается на кусочки. Так и мой очаг любви.

Существует слишком много людей, которых я могу обожать. Что вы хотите от меня, все молодые, грубые и опозоренные люди, что хотите вы, мои красивые, юные парии, к которым я стремлюсь всеми моими порывами, к которым я рвусь всеми моими фибрами, которые заводят пружины моей заботливости, рискуя их сломать, которые наполняют мою душу безумным лиризмом?..

О, приходите все, чтобы покончить разом…

Нет, чего вы хотите от меня, – так как я не сумел бы вас ни написать, ни вылепить, ни передать вас в стихах и звуках, столь красивыми, нежными, столь блестящими и благовонными, какими я вас чувствую и вижу!

Да прославится и будет благословен всемогущий Создатель!

Да прославится Он за те испытания, без которых я никогда бы не узнал этой мучительной любви и без которых я никогда не был бы ослеплён мрачной красотой этих бедных существ… Но теперь, Мой Отец, я хочу вернуться к Тебе, поднятый на их слившемся дыхании!

Где я прочёл эту мысль? На некоторых неведомых островах, где ещё до сих пор остаются доисторические очаги на поверхности земли, вода, молоко, яйца, всё не пригодно для пищи, лишено вкуса. На этой слишком новой почве, не имеющей ещё трупов, человек находит всё только ничтожное. В чаше удовольствия должен чувствоваться привкус пепла.

Для того, чтобы я мог восторгаться самым красивым пейзажем, я должен наделить его красноречивыми гробницами. Всякое живое существо рождается из земли, народа, атмосферы и талант высказывает себя настолько, насколько он тесно связан с землёй и с мёртвыми. Кладбище вот отчизна! Нация это общее владение древним кладбищем и желание заставить уважать это неделимое наследство: владея кафедрой для преподавания и кладбищем, мы имеем самый существенный элемент отчизны.»

Эти глубокомысленные строки указывают мне путь к тому, что я сейчас сам переживаю, они разъясняют мне мои пожелания, они раскрывают мне причину моих привязанностей и моего существования.

Было ли более богатое кладбище, более совершенная земля или более сложное человеческое удобрение, чем в этих Брабантских, Фландрских и Антверпенских землях моих любимых провинций? Вот почему столь красивые существа увлекали меня там сильнее, чем где-либо.

Больше того: исходя из этого открытия я анализирую себя ещё глубже, я ищу в самом себе, я познаю себя.

В конце концов, Создатель, я объясняю себе, неразумное очарование с точки зрения моих современников и нормы, – которое оказывают на мою чувствительность эти юные землекопы в старых бархатных одеждах. Они созданы по образцу самой земли, они носят одежду земли; последняя засаливает, покрывает, смазывает и портит их, пропитывает и поддерживает их; она предварительно пачкает их, в ожидании того времени, когда она, ревнивая и ненасытная, после того, как поиграет с ними и обваляет их в грязи, посыплет пылью, вполне захватит их в свою ненасытную пасть, поглотит их и заставит раствориться в своих недрах! Она – земля, смерть, конец, к которому я стремлюсь!

Те, кого я любил, являются её пищею, её любимым удобрением, теми, кто всего ближе к ней. Они на неё походят, они носят её оттенок, они преданы ей. Их землистые теории влекут меня уже давно вместе с ними в могилу.

Теперь я понимаю сострадательную нежность, которая чувствовалась в моей душе с самого рождения, по отношению к рабочим, обозным служителям, предназначенным скорее, чем другие, благодаря различным случаям, стачке, голоду и расстрелу, для страстных желаний земли и смерти. Я понимаю моё пристрастие к праздношатающимся бродягам, преступникам, убегавшим от наказания, заключённым, выносящим грубое обращение, оборванцам, посиневшим от побоев, исцарапанным, полумёртвым, от нанесённых им ударов; к убийцам без умысла, рекрутам, обречённым на бурные приключения и преждевременные кончины!

А наши моряки, наши плотные моряки, хотя море и скрывает их в более сжатых саванах, они также отличаются господствующим цветом земли, – эти брюнеты, более или менее позолоченные землёю, ставшие как бы загаром, йодом и бромом моря, – эти брюнеты, любимцы народа, оттенок самой природы, первобытный цвет!..

Человечество! Бедняки! Самая скрытая и самая раздирающая душу улыбка из всех улыбок земли! Тело более розовое и атласное, чем лепесток цветка! Тело, которое подходит к земле и которое составляет землю, сочная мякоть, разлагающаяся на растения, живительные соки и газы, – в ожидании того времени, когда оно станет когда-нибудь снова телом! Самые красивые цветы тоже имеют своё начало в могиле. Кирка садовника такая же, как и кирка могильщика!

Я объясняю себе навязчивые образы, которые преследовали меня всю жизнь: я уже любил могильщика в землекопах.

«Человек, прах ты и в прах обратишься!» сказано в книге Бытия. Мы, все, сколько нас есть, направляемся к этому кладбищу, о котором говорил мыслитель, к этому удобрению, к этому чернозёму родины. Самые близкие к нему кажутся иногда самыми далёкими. Отсюда является трагическое очарование, которое чувствуется у некоторых существ, предназначенных быть съеденными и выпитыми смертью, подобно первым плодам человечества, в их цвету и соке. Отсюда происходит – власть, которую оказывают на меня эти цветущие грубые люди, эти нежные дикари, которые работают лопатой, эти потрошители земли, те, которые её засевают, насилуют, заставляют родить; эти крестьяне, эти подёнщики, которые без конца поворачивают её, эти кирпичники, эти горшечники, которые её обжигают, в ожидании того, чтобы она их поглотила… Земля обнадёживает их, присоединяется к их поту, наделяет их медной окисью, захватывает мало-помалу. Ах, смерть, ты кажешься мне милостивой с некоторых пор! Я отталкиваю от себя всякую мрачную мысль. Никто никогда не стоит ближе к форме и источнику красоты и бессмертия, как в пору, когда он приближается к могиле! Семена нашей кончины те же, что и семена нашего воскресения!

Решившись умереть, я охвачен новою нежностью, новыми планами. Не повлечёт ли за собой рассеяние моих элементов, слияние со всем излюбленным окружающим? Не кончу ли я тем, что переселюсь, атом за атомом, ячейка за ячейкой, во все эти молодые жизни, вечную весну моей отчизны! Я перейду бесконечно малой частицей в каждого из лучезарных моих любимцев. Победа! Составлять часть их деятельного и горячего тела, их дыхания, их пота, происходить из них, испаряться из них после того, как они меня вдохнули. Потонуть в амброзии их испарения! Познать мою вселенную, познать моего Бога!

Будем действовать методически и выберем местность, где будет разлагаться моя физическая личность. То или другое место подходит к рассеянию моих атомов. Это напоминает мне один разговор, который мы вели, много времени тому назад в пору моей дружбы с этими боязливыми и теперь сходными между собою художниками, с которыми я не поддерживаю никаких сношений.

Мы говорили о том, какое погребение предпочтительно.

– Мне, говорил Марболь, христианская могила представляется лучше всего соответствующей поэзии, от которой мы не можем избавиться даже тогда, когда надо покориться своему небытию. Католические благородные и трогательные обряды утешают тех, которые нас переживают!

– Что касается меня, объявил Бергман, я прихожу в ужас от мысли о тлении. Сожигание мёртвых тел кажется мне гораздо более поэтическим и приличным, чем старинные кладбища. Урны, колумбарии римлян: вот вид похорон, к которому надо было бы вернуться.

Вивэлуа, музыкант, родившийся на фламандских берегах, желал бы быть зашитым в мешок и затем брошенным в море. К ногам была бы привешена тяжесть, качающаяся доска и всё тут! Лучше кормить собою рыб, чем червей.

Но Марболь прервал его:

– Нет, ничто не сравнится с могильным холмиком на деревенском кладбище. Я уже избрал себе уголок. Это поле отдыха не отличается никаким памятником, маленькая церковь находится посредине, и колокол звонит столь нежным голосом, что нельзя устать его слушать. Трава растёт там большая и густая…

Я ничего не говорил, я мечтал, чувствуя себя далеко от них, точно я отсутствовал, по своему обыкновению, может быть, умер для них.

Они пробудили меня от моих мечтаний, спросив меня, как и где я надеюсь уснуть моим последним сном.

– Ей-богу, сказал я им, – я ещё не выбрал окончательно себе места, но мне кажется, что если это будет возможно, я изберу почти обнажённую лужайку какой-нибудь местности в городском предместье. Вы знаете: одно из тех грустных полей, – точно лесной или дровяной двор, – куда приходят полежать и поваляться, среди мусора, в тяжёлые и полные сомнений часы, исхудалые жители предместий, погрязшие в нищете, столь же поношенные, как та земля, которую они унижают.

Знаете ли вы их незабвенные головы, обозначенные мучительной печалью нашего времени, с контуром ужасной нищеты, их физиономии, на которых различается что-то ещё более преходящее и таинственное, чем на небе и на водной глади; их беспокойные уста, их впалые глаза, мрачные, но столь же пронзительные, как дрожание газовой бабочки в фонаре на какой-нибудь, едва заметной улице?

Я хотел бы покоиться под этой землёй, под этим театром их скабрёзных забав, их излюбленной гимнастики. Их горячность могла бы проникнуть в меня, их бархат прикасался бы ещё ко мне, я слушал бы их проклинающую и непристойную фламандскую речь, которая жжёт, как водка и царапает ухо, точно кошачий язык, лижущий руку. Они любят сразу, целою бандою: одна женщина для всех! В свободное время, летом, до поздней ночи, не желая отправляться в слишком жаркие чердаки в глубине их тупиков, они танцевали бы или боролись бы под звук какого-нибудь аккордеона или флейты, и я ощущал бы во время их игры то же удовольствие, каким наслаждалась душа Патрокла, на могильном холме которого безутешный Ахилл заставлял бороться самых красивых юношей из их товарищей…

На страницу:
10 из 11