
Полная версия
Из мира «бывших людей»
Болезненная неловкость, светлые глаза Палюля заставили его стариков иначе эксплуатировать его силы. Они испробовали впечатление, оказываемое его ангельским лицом на душу приходского священника. Добрый священник попался на приманку. Он включил его в детский церковный хор, заставил его приготовиться к первому причастию, говорил о том, чтобы послать его в семинарию. Отсюда получилось это насмешливое прозвище Кассизм, – испорченное слово catèchisme катехизис, – которое и осталось за Палюлем. Под предлогом, что мальчик ничего ещё не зарабатывает, его родители выманили светлые монеты у достойного священника, который льстил себя надеждой привести всех к добру примером одного из них.
Но он слишком полагался на призвание новообращённого. Палюль, любивший свежий воздух и движения, скрывал своё неудовольствие. Монашеской одежде он предпочёл нищенский наряд. После обеда в воскресенье он должен был, летом и зимою, оставаться в четырёх стенах, бормотать молитвы, произносить в нос псалмы, перебирать чётки. Ему удавалось избегать этих упражнений, чтобы пошататься с неверующими сверстниками. Предупреждённый священником, его отец сделал ему внушение с такой убеждённостью, что после третьей проделки, конгреганист, против воли, должен был бежать. Скорее он готов был броситься в канал, чем снова приняться за свою горькую жизнь церковной крысы; но надо было бы привязать ему камень на шею, так как он плавал прекрасно. Его родители не осмеливались заявить о нём, он мог бы их выдать. Они предоставили его своей судьбе. Выпорхнув из родного гнезда, птичка старалась не попасть в клетку полицейских птичников.
Кассизм водил слепых, собирал тряпки, вертел ручку механических музыкальных инструментов у итальянцев; он открыл в себе музыкальные способности, и умея читать, выучил на память жалобные нищенские песенки, которые он распевал, под аккомпанемент аккордеона. Однажды вечером, злые шутники, которых он сопровождал в пору их попойки из одного притона в другой, напоили его и украли у него инструмент, полученный им от благородного уличного мецената. Затем он получил в подарок обезьяну из ярмарочного балагана, где он помогал фокуснику. Бедное животное умирало от чахотки. Кассизм научил обезьяну протягивать руку зевакам, и до последнего дня он носил её, дрожавшую и свернувшуюся в клубочек, под полой своей куртки. Когда она издохла, он сделался помощником двигателя марионеток в одном из тех театров «петрушек», устроенных в глубине какого-нибудь переулка. Эти куклы весят столько же, сколько и люди. Палюль ронял их или смешивал нитки. Клоуны кричали и бранили директора, который бил своего работника и кончил тем, что прогнал его. Палюль становился у дверей аукционных зал и помогал перекладывать мебель на носилки. Он бродил возле строящихся домов, чтобы каменщики его нанимали лазить по лестницам, передавать извёстку и кирпич. Наступал мороз, и Палюль бежал к катающимся на коньках, и помогал изящным дамам привязывать коньки. Он продавал также хворост – восемь связок за десять сантимов, – который он выкрикивал жалобным голосом. Хозяйки, которые жалели его, видя, что он посинел от холода, давали ему чашку кофе, чтобы согреться. Он упал на улице от истощения, когда его подобрал Иеф Кампернульи.
Иеф взял его под своё покровительство и ребёнок, от природы экзальтированный, даже набожный, почувствовал к своему здоровому благодетелю безграничную любовь и доверие. Отныне они всегда были вместе.
Несмотря на грубую наружность и резкое обращение Иефа, нельзя было встретить более простого и нежного молодца. Ему было настолько противно проливать кровь, даже кровь быков и овец, что он сделался ярмарочным силачом.
Когда ремесло ничего не приносит, он прибегает к краже. Впрочем, он устраивается так, чтобы никогда никого не было в харчевне, где он работает, т. к. ему пришлось бы пустить в ход нож. Он научил гибкого Палюля проскальзывать между двумя перекладинами окон или через форточку, отдушину. Он украдёт только из нужды, с целью доставить себе право полениться. Этот грубый человек, чувствующий самые грубые потребности, скрывает в себе мечтательную душу. Совсем как Палюль, он обожает бродить по дорожкам в хорошую погоду. Я проходил, разумеется, много раз мимо их группы, не зная их. Вытянувшись у края какого-нибудь откоса, они валялись, уткнувшись носом в траву, и их выдающийся зад казался точно живым холмиком на неровной земле. Они переходят с одной ярмарки на другую. Палюль снова делается наёмным певцом, Кампернульи вызывает крестьян на борьбу, поднимает тяжести или показывает фокусы со своим маленьким спутником; они возвращаются в город только для того, чтобы избавиться там от украденных ими на ферме куриц и пойманных певчих птиц.
Из пяти моих неразлучных друзей, может быть, Дольф Турламэн отличается самыми беспокойными инстинктами. Есть что-то кошачье в этом рослом молодце, весёлом и шаловливом, смуглом, точно испанский матрос, умело подставляющем ногу, поспешно пускающем в дело нож, любящем больше всего всё пряное, страстным, резвым, даже утончённым в своих удовольствиях и способным, как мне передавали другие, ввести жестокость в свою любовь и пролить кровь во время вспышки, без ненависти и без всякой причины, а из желания развлечься новыми играми.
Можно было бы сказать, что это самый порядочный из всей банды. Почти всегда он работает в качестве мастера – установщика машин. После своего рабочего дня он часто присоединяется к нам в своей рабочей одежде, с грязными руками, с запахом пота и металлических опилок. Но у него бывают приступы лени и чувственности; он прогуливает целые недели, в течение которых, он, любитель красоты, будет показываться с женщинами, гораздо лучше одетыми, чем его обычные, случайные подруги, или кто-нибудь из нас подметит его провожающим какого-нибудь подозрительного туриста. Когда-то, при помощи Зволю, он занимался карманной кражей, самой художественной из всех краж. Теперь он находит более лёгким эксплуатировать свои качества гермафродита, и он сам дал нам понять, что нет ни одного вида проституции, которому бы он не отдавался. После того, как у него проходят эти эротические фантазии, которые не длятся у него более двух недель, в какое-нибудь утро он смело вернётся на фабрику, а в какой-нибудь вечер он присоединится к нам на одном из наших сборных перекрёстков.
Кадоль, загородное предместье, из которого вышел Кампернульи, является также колыбелью Турламэна. Из пристрастия к его бойким жителям, я безумно люблю это брюссельское предместье, словно насмешку над деревней, пародию на большой город, где сельские кучи навоза борются с городскими миазмами, где трава и деревья сожжены промышленной химией, но где цветут столь свободные человеческие растения!
Бюгютт и Зволю родились и продолжают жить в самом центре старинной части города. Зволю, иначе называемый Ласточкой, улетает каждое утро из глубины этого Чёртова перекрёстка, дороги которого соперничают между собою странными названиями и связанными с ними гибельными брожениями. Какой поэтический адрес был у нашего маленького любимца; сосед ласточек, называющийся, как он, он живёт в переулке Sorbier, № 30, возле улицы Notre Dame du Sommeil. В отличие от своего товарища, Палюля, он живёт всегда в добрых отношениях со своими домашними; он берёт на себя даже часть расходов по содержанию семьи, состоящей из родителей и около десятка детей, которые созданы более или менее кровосмешением, и настоящее происхождение которых ему, во всяком случае, было бы трудно восстановить. Весь этот народ размещается с грехом пополам, в двух комнатах и спит, перемешавшись, предоставленный самому патриархальному смешению. В душные летние ночи мужчины и мальчики уступают лачугу женщинам и отправляются спать рядом под аркой тупика.
Из этой почвы вышел чудесный цветок, маленький оборванец, прекрасно сложенный, самый красивый из всей банды, тонкий и любящий поесть, точно божество воровства, всегда готовый пачкаться в грязи и глодать плоды и сладости, украденные с лотка. Сколько раз при взгляде на маленького Мемена, я говорил себе: «Смотри на него хорошенько, запечатлей его черты и его тон в своей памяти; ты, разумеется, не встретишь больше в столь выгодном положении, такого шалуна с большими чёрными глазами, выдающимися скулами, привыкшими кусать, развязного и рано развившегося мальчика, стоящего десяти тысяч богатых его сверстников, хотя он часто носит такие изорванные панталоны, что видна половина нижней части его тела, и что лохмотья развеваются кругом. Заметь его помятую рожицу, немного лукавую, наделённую звонким смехом, в котором отдаётся шутка оборванца, который понял социальную нищету и который знает, что лучше смеяться над всем, чем безропотно покоряться. И не забудь его пожимания плечами в сопровождении гримасы; эту складку в углублении его поясницы и его слишком короткую куртку, которая поднимается над его поясом и над его рубашкой, когда он всунет руку в карманы своих панталон. И его постоянный свист и его чуткий нос, и жёлтый ремень, поддерживающий его панталоны и служащий при случае ему защитою или кнутом, даже иногда шнурком, когда он украдёт какую-нибудь собаку».
Подобно Турламэну, он превосходный карманный вор. Он занимается этим с виртуозностью; он ищет волнения, связанного с риском. Он выбирает и своих жертв. Он не желает обижать бедных. Напротив, он, не раскаиваясь, украдёт у кокоток или матрон, поднимая их оборки платьев, и у толстых мужчин, с звонкими брелоками на животе. Он никогда не был схвачен, как, впрочем, и Дольф Турламэн, его учитель, с которым он иногда вместе работал. По примеру Дольфа, он находит необходимым, чтобы усыпить бдительность полиции, временами изображать из себя примерного рабочего. Таким образом его видели на службе, в одной из больших кофейных на бульваре. Никогда служители не запомнили столь понятливого, живого, как ртуть, мальчика. По этой причине управляющий решил удержать его не грезившимися условиями для мальчишки его лет. «Ласточка» любил слишком перемену жизни и безделье! Он не мог выдержать себя.
Зволю отличается по-своему чувством чести: он никогда не предавался малейшему хищению у своих случайных хозяев. Перед наступлением праздника св. Николая и Рождества, он показывает богатство своей изобретательности и весёлости, создаёт последнюю моду, пускает в обращение современную игрушку за два су. Камло вырывают её друг у друга.
Бюгютт же занимает отдельную комнату на улице de l'Epèe, в центре квартала Маролль со своей старушкой матерью и двумя детьми, оставленными одной его возлюбленной; он признал мальчишек своими, но он расстался с девушкой, с которой он не соглашался никогда жить, как законный супруг и которая его покинула, к тому же, чтобы начать новые любовные опыты.
В отличие от своих товарищей, Бюгютт любит работать честно, и никакое дело его не отталкивает. Он был и землекопом, и чистильщиком стоков, и метельщиком улиц. Долгое время он был связан с делом вывоза нечистот; он поднимал, как пёрышко, шайки и ковши с отбросами и опрокидывал на телеги с лёгкостью атлета и философскою непринуждённостью, что вызывало удивление у его товарища по тяжёлой работе. Как выгрузчик, он помогал нагружать лодки; он тянул другие на берег канала, до тех пор, пока канат не покрывал мозолями его плечо, как у галерного невольника. К несчастью, он иногда пьёт, в особенности, в дни получения заработной платы. Под предлогом защиты интересов какого-то товарища, он хочет отомстить своему патрону и наносит удар, после чего ему приходится предлагать свои рабочие руки в другом месте. В последний раз ему казалось, что он, наконец, нашёл то, что ему подходило. Собственник одного танцевального зала пригласил его, чтобы поддерживать порядок и разнимать дерущихся, когда произойдёт ссора; но Бюгютт настолько серьёзно относился к своим обязанностям, что под предлогом удаления дерущихся, он чуть не убивал их и тем самым навлекал тягостные процессы на своего хозяина, который, в конце концов отказал ему.
Храбрый и красивый Бюгютт, жертва своей силы: геркулес без работы!
Я буду долго помнить, как в этот январский день, с туманной погодой и тающим снегом, я увидел его панталоны из рыжеватого бархата, точно из сверкающего золота, с тонкими парчовыми полосами, ткань которых казалась растопленной бронзою и впечатление которых было так сильно, что не смея предложить ему обмен, я блуждал перед лавками, торгующими рабочим скарбом, желая найти там что-нибудь равное этой чудесной одежде бедняка, но нигде не было такого блеска, таких фосфорических вспышек, такой красоты! К тому же, если бы эта одежда и существовала, если б она показала всё своё очарование, разве не нужно было бы, чтобы её носил исключительно Бюгютт? Я не сливаю этого впечатления, производимого роскошно и хорошо приспособленною одеждою с другим впечатлением; в один из тоскливых дней, на набережной Шельды, я увидел панталоны, но на этот раз зеленоватые, починенные лоскутами разных оттенков, в гамме лиловых и красноватых цветов, на ногах одного землекопа, блуждавшего с товарищами. Ласка, наслаждение для взора! Чтобы дольше видеть, как переливаются и отдаются в разные стороны складки этих великолепных панталон, при ходьбе безработного, на котором они были надеты, я не терял его из вида и кончил тем, что дошёл охотно с ним до прилавка трактира.
Но Бюгютт носит панталоны, может быть, ещё более декоративно! С тех пор, как он узнал о моём влечении к этой части его туалета, он больше с ней не расстаётся. Из красивых, какими они были, они стали чудесными, трогательными, как поле битвы или «дом, где совершено преступление»!
Ах, если бы они умели говорить! Но что я сказал? Они говорят, и как красноречиво. Спросите скорее у матери сильного молодца. Она расскажет вам о них целую Одиссею. По поводу каждой отдельной дырки, каждой отдельной заплаты, добрая старушка снова вспоминает, разумеется, все перипетии, пережитые этим бархатом. Каждый раз, когда она заставляет иголку бегать по изношенной одежде, она прибавляет новый куплет к жалобной песенке.
Здесь вот эти красивые, панталоны, коричневатые и как бы прокопчённые, были прорваны во время ссоры, после того, как он тянул жребий; там их пьяный хозяин разорвал их на колене; здесь, бездельник, немного навеселе, положил свою ещё не потухшую трубку в карман, и бархат загорелся бы как трут, и молодец мог бы поджарить свои окорока; в другой раз, бедный бокс, как он называет эти знаменитые панталоны на брюссельском фламандском говоре, был изъеден негашёной известью, в которую его толкнули; здесь их запачкали пивом; это пятно от жира, это от вина, а это от крови! Мать Бюгютта будет без конца рассказывать вам о приключениях, про которые сообщает ей этот ветеран имущества её здорового сына. Таким образом, по поводу этого красного пятна, она расскажет вам, как её сын разбивал камни, как его инструмент уклонился в сторону и сорвал на нём кожу в трёх местах. Раненый вернулся в Маролль, волоча ногу и заботясь о том, чтобы отогнать собак, привлечённых его панталонами, смоченными кровью.
Разумеется, развалины интересуют меня, но не так сильно, как лохмотья. Мне было бы отрадно проследить повреждения, нанесённые временем и различными событиями этим панталонам Бюгютта; видеть, как они рыжели, вытирались, разрывались и уменьшались на его теле, как разрушается замок на горе.
Как бы ни жили мои оборванцы, вроде Турламэна, Кассизма и Кампернульи, в глубине предместья, они стремятся один за другим в эти клоаки Маролля, где царит их предводитель. Здесь настоящий их центр. Они здесь приобретают свой внешний вид; они сюда приходят за приказаниями. Они здесь строго наказываются, и здесь одновременно страдают. Марболь мог бы изобразить их в слишком спокойной позе. Едва ли удалось бы ему схватить их утомление, их нечистоту, беспорядочные складки их одежды, и изгибы, идущие по направлению, противоположному ворсу их лохмотьев! Но кто передаст согнутые члены, раскачивающиеся поясницы, нетвёрдость походки и изгибы тела моих весельчаков, их быстрые движения, словно жеребят на лугу, эти судороги, заставляющие лопаться их наряды, точно кожа у персиков?
Я дружусь с ними и изображаю их, как только умею; я заставляю их передавать всю их оригинальность на этих перекрёстках, где они достигают большего расцвета, красивых форм и яркого выражения.
Они не найдут себе до сих пор ни скульптора, ни живописца. Между тем, обманчиво одетые, почти голые, или крепко затянутые в свои лохмотья, покрытые медною окисью от ползания на задней части тела – лохмотья, столь подходящие к их личности, как мех к собаке, а шерсть к лисице, – многие кажутся вылитыми из бронзы или вылепленными из терракоты. Мне хотелось бы видеть нового Бари, увлечённого после изображения домашнего слуги или рабочего, передачею хищного человека и предпочитающего бродягу рабочему, как он прославляет с большою охотою тигра и волка, чем быка и собаку.
А какой музыкант мог бы передать, при помощи своего искусства, их лукавые модуляции, тембр их гортанных голосов, эти неожиданные интонации, эту манеру усиливать при зове друг друга последнюю гласную их имён, каким-то горловым звуком, который похож на рыдание и от которого у меня пробегает дрожь по спине: Палю…юль, Бюгю…ютт! Зволю…лю!..
Но может ли самое слово впитать в себя душу этих людей, живущих свободными похождениями, запах этой человеческой дичи? В иные часы они кажутся мне столь насыщенными жизнью и молодостью, что я представляю себе даже их поцелуи и их влажные губы!
На днях я вообразил себя этим абсолютным художником: одновременно поэтом, скульптором, живописцем и музыкантом. Что я говорю? На одну минуту мне даже показалось, что я ощутил высшее блаженство, предоставленное одним богам.
Физическая сила, ловкость, сопротивление мускулов, являются главною темою бесед моих неразлучных друзей и предлогом для их игр. В тот день они завели меня в гимнастический зал, громко называемый Атлетическими аренами. Представьте себе в глубине узкого прохода в квартале Маролль, иронически называемом rue de Philanthropie, довольно большой сарай, бывшую мастерскую тележника, или склад тряпичника, куда нужно проходить через небольшую каморку, отличающуюся от других лачуг улицы только фотографиями ярмарочных знаменитостей, приделанными к стенам. Над ареной, усыпанной корой, древесными опилками, смолистый запах которых смешивается с запахом человеческих испарений, развешаны шары и гири. Сквозь тёмный и рыжеватый пар, едва побеждаемый коптящей керосиновой лампою, я различаю обычных посетителей этого места, большею частью, учеников из мастерских, собравшихся в большом количестве по случаю субботы. Я вижу, как они раздеваются по углам с красивыми дрожащими жестами: они выходят из своих нарядов, точно бабочки из своих куколок, и молочный оттенок их тела заставляет думать о половинках орехов, вынутых из скорлупы. Среди них есть обнажённые до пояса; другие остаются только в традиционных подштанниках. Большинство из них толкается и дурачится в спутанных группах. Их странные движения напоминают забавы молодых собак, которые слегка кусаются и фыркают. Они отдаются страстному желанию двигаться: они радуются упругости своих мускулов; можно было бы сказать, что они не знают, что надо проделать, чтобы утолить свою жажду деятельности; они схватываются на кулачки, наудачу держат друг друга, точно ловкие гимнасты. И наряду с усиленным дыханием, потом, воздух наполняется также возгласами, окликами и призывами.
«Игра в колотушки, игра подлецов!» Объявляли всегда наши воспитатели. Мне наплевать! Напротив, нет ничего более здорового и прославленного. Где время таких королей, как Генрих VIII и Франциск I, которые садились как возницы и, забывая о своих прекрасных одеждах и о церемониале, начинали партией борьбы беседы в лагере Золотой Парчи?
Это кишение наших молодых жителей квартала Маролля заставило меня вспомнить о неприятных созвучиях инструментов, которые настраиваются перед тем как перейти к настоящей музыке. Кампернульи, начальник этого места и судья игр, кладёт конец беспорядку и велит очистить гимнастику, чтобы позволить любителям попарно соразмерить в упражнениях свою силу. Начинают самые юные. Их товарищи, которые толкаются позади загородки, устраивают встречу каждой новой паре. Раздаётся дождь шуток и нелепых заключений. Шутники изображают в словах карикатуру на своих товарищей. В этом мире все считают себя знатоками и экспертами, ценителями их взаимных достоинств. Зимою эти сеансы борьбы, летом купанье в каналах, для перевозки судов, приучили их видеть друг друга in naturalibus и способствовали развитию у них этого тщеславного чувства, связанного с их преимуществами. Путём постоянных сравнений они узнают друг друга в малейших закоулках своих «академий». Их нравы к тому же подвергаются насколько возможно общественному обсуждению. Я слышу, как мои соседи, точно истинные силомеры, оценивают между собою силу и сопротивление различных конкурентов. Они знают, какие у кого мускулы и нервы, кого этот борец может без труда повалить, и с кем ему невыгодно было бы бороться.
Борьба становилась всё более и более интересной, бешенство и шутливое настроение зрителей постепенно утихают. Перед тем, как начать состязаться, борцы из осторожности намазывают себе ладони и пальцы песком. Все принимают более удобное положение, вытягивают шею, чтобы лучше видеть; мои соседи начинают усиленно дышать и надрываться вместе с дыханием борющихся. Они качаются и трепещут, соразмерно с нападениями и уловками. Я сам поднимаюсь до диапазона, достигнутого настроением собрания. Я увлекаюсь и топаю ногами, точно я на галерее, при всех перипетиях борьбы. Я ощущаю такое же удовольствие, как во время самых захватывающих зрелищ. Я чувствую, как моя поясница выгибается, мои ноги вытягиваются и сводятся в тесной зависимости от движений атлетов.
После схватки между Кампернульи с Турламэном, или скорее их красивого выступления, которое показало силу в борьбе с ловкостью и во время которого один стоил другого, происходит движение среди зрителей и имя Тиха Бюгютта передаётся из уст в уста.
Он разделся в свою очередь и в ожидании достойного себе партнёра, он важно расхаживал вокруг арены, скрестив руки, держа в зубах соломинку, чувствуя наивную радость от того, что показывает юное тело. Разумеется, далеко не в первый раз его товарищи видят его голым, однако, шёпот восторга поднимается со всех сторон. Что касается меня, то он открыл мне мужскую красоту. Я испытываю перед этим безупречным телом, соединяющим изящество и гибкость Турламэна с мясистою выпуклостью Кампернульи, такой восторг, какой Гёте передаёт так хорошо устами своего Вильгельма Мейстера, когда тот видит показывающиеся из воды пруда правильные формы его товарища по купанью. Флорентинский скульптор, Гиберти сказал бы, говоря об одной греческой статуе, что было невозможно выразить её превосходства словами и что одного зрения недостаточно, чтобы постигнуть её бесконечные прелести, надо было прибавить ещё осязание. Итак, в тот момент, я, как этот фанатический художник, чувствовал желание провести рукою по этой чудесной, телесной статуе и вылепить её из одного усердия. Угадывал ли что-нибудь объект моего восторга? Но его взгляды, блуждая по всему собранию, остановились внезапно на мне; он подходит ко мне и ударяет меня по плечу.
– Вот мой товарищ! – говорит он со своей доброй улыбкой. – Пойдём, Лорр, я научу тебя!
– Меня! – вскрикиваю я, отстраняясь, таким удивлённым тоном, какой должен походить на ужас.
– Да! Будь покоен! Я не сломаю тебя.
И он быстро схватывает меня, тянет к себе через всех, которые начинают аплодировать и ликовать.
Он срывает с меня куртку и жилет, толкает меня на середину загороженного места. Я не имею ни времени, ни возможности отказаться: я сбит с толку. Он берёт меня за руки, кладёт их сам, одну на своё плечо, другую у пояса, ставит нас в одну из обычных поз борцов.
– Ну! готово? Начинаем.
Я не могу пошевелиться. Моё недавнее желание сбылось. Я готов навеки остаться в этой позе, наслаждаясь прикосновением моих пальцев к ломанным линиям этого тела.
– Ну, – вскрикивает Бюгютт, который теряет терпение и толкает меня смеясь.
Я начинаю бороться с моим волнением и соглашаюсь схватить его. Но я не вкладываю в это никакой энергии, я прикасаюсь к выпуклым мускулам, я наслаждаюсь осязанием этих неровностей и этих упругих, хотя и твёрдых выгибов. Я забываю об остальном и больше ничего не хочу. С чем сравнить это ощущение? В нём нет совсем влюблённой страсти, а между тем, оно сообщает моему существу какое-то непонятное чувство, какую-то безумную благодарность по отношению к Создателю. Какая жажда религии и веры! Я преклонялся перед Богом в лице одного из его шедевров.
– Слушай, Лорр! – Скажи, скоро ты кончишь меня щекотать?
Остальные громко смеются; тогда, смущённый, я решаюсь его схватить по-настоящему.
– В добрый час!
Здоровый молодец довольствуется тем, что слегка противится мне. Но этого достаточно, чтобы раздразнить меня. Я увлекаюсь постепенно этой борьбой – точно модель исчезла и оставила художнику страстное желание осуществить произведение, создать искусство, внушённое ею. Новый восторг, может быть, ещё более интенсивный, прибавляется к моему первоначальному очарованию. Я хочу победить! Это борьба Иакова с Ангелом. И если я испытываю ещё радость от прикосновения к этим мускулам, то это напоминает восторг какого-то Прометея, творца людей, какого-то скульптора Жизни.