
Полная версия
Гриша Горбачев
– Да, если хорошенько вдуматься, искусство не имеет смысла, – сказал Гриша. – Игрушки богачей должны погибнуть роковым образом. Вы слыхали что-нибудь о великих принципах тысяча семьсот восемьдесят девятого года?
Саша во все глаза посмотрела на него.
– Когда-нибудь я с вами поговорю. Теперь скажу только, что один из принципов называется равенством. Все равны – дворяне и крестьяне, мещане и купцы и, наконец, мужчины и женщины. Вот рядом с картиной голландского художника плохая литография с изображением Филарета, архиепископа Черниговского. Кисть мастера и суздальская пачкотня в одинаковой чести. Демократия…
– Ах, оставьте! Меня пугают слова, которых я не понимаю! Вы умный, умный, я верю! А лучше ответьте мне… Если любишь кого, то, не правда ли, уважаешь? Но отчего же я уважаю одного человека и совсем не люблю!
– Кто он?
– Вам все равно кто. Разумеется, не вы.
– Мне трудно ответить, – начал Гриша, подумав. – Во-первых, потому, что я любви вообще не придаю значения.
– Как, и сами ни в кого не влюблены?
– Ни в кого. Прежде я действительно увлекался, но… не стоит.
– Почему же?
– Любовь та же чашка кофею. Выпил – и довольно. Жизнь слишком строгая задача…
– О, приятно полюбить и отдаться на всю жизнь, вот как пишут в романах!
– Не читайте пустяков.
– Да, но я не могу и не хочу ничего другого читать. Кто мне смеет запретить? – сказала Саша. – Значит, по-вашему, достаточно уважать человека, чтобы выйти за него замуж?
– Сам я никогда не женюсь. А вы спросите у Ардальона Петровича.
– У Ардальона Петровича? Так и быть – я вам признаюсь. Да, я спрашивала, и он сказал, что любовь придет. Но если я полюблю другого?
– Ничего.
– Будет ли хорошо?
– Вполне.
– Я поневоле согласилась, – покраснев, проговорила Саша, – иначе отец убил бы меня. Ардальон Петрович хороший человек, я не спорю, но зачем он бреет усы и, когда остается со мною вдвоем, начинает смеяться таким противным смехом, что я с ума схожу! Он все называет меня ребенком. Положим, я не старуха, но ведь не дура же я. Я не умею говорить, но у сердца есть свой язык. Скажите, права я?
Гриша решил, что Саша права, и открытие, что она не любит Ардальона Петровича, огорчило его. Симпатии его разделились: ему жаль стало Сашу, которую насильно выдают замуж, и жаль было Ардальона Петровича.
– Может быть, вы хотите, чтоб я вмешался? – сказал он.
– О нет, не надо! – с испугом вскричала Саша. – Решено. Через две недели свадьба. Я только для себя самой хотела выяснить.
Громкое чиханье, подобно эху, пронеслось по дому. Саша вздрогнула.
– Отец проснулся.
На пороге она чуть не сшибла с ног Колю. Красный, облитый водой, без пояса, он влетел в гостиную и, остановившись пред Гришей, как вкопанный, с плачевным выражением на лице, пронзительно начал:
– Семью семь – сорок девять, пятью пять – двадцать пять. Экватор есть часть земного меридиана… проходящего через полуостров Ферро. Да не будет тебе бози, иные разе меня…
– Вы с ума сошли!
Колька сделал гримасу и замахал руками по направлению к спальне отца.
– По улицам слона водили, как видно, напоказ, – продолжал он. – Слоны в диковину у нас… Однажды лебедь, щука, мартышка и лев затеяли сыграть квартет, дерут, а толку нет… дерут, а толку нет, – повторил он жалобно и громко, прислушиваясь к тяжелым шагам отца.
– Да отпустите вы его! – добродушно сказал Иван Матвеевич, входя в комнату. – Пошел! – крикнул он на сына. – А-а-а! – зевнул он и перекрестил рот. – Скажите, знаете вы толк в снах, или вас не учили? Представьте, снилось мне так натурально! Выхожу я на леваду и хороший, хороший табак вижу, а откуда ни возьмись саранча, да вот этакая (он показал кулак). Главное, еще не случалось, чтобы саранча табак у меня ела. А зубы у саранчи – человеческие. Стал я удивляться и проснулся. Надо будет нянюшке рассказать. А-а-а! Мух – гибель! Мухи меня кусали, а саранча приснилась. Я мух в банку ловлю на сыворотку, а все не переводятся. Назойливый зверь, ничего порядком не даст съесть. Вы не проголодались еще? Сейчас нам чаю дадут. Пойдемте на балкон!
В доме началось оживление. Девчонка пробежала по зале с подносом и стаканами. Ганичка выглянула из-за портьеры и сейчас же скрылась, как мышка в норку.
IVОпять собралась семья Подковы за столом. Иван Матвеевич и Прасковья Ефимовна упрашивали Гришу есть творог со сметаной. А когда он покорился, сделал над собой усилие и съел творогу, была подана сковорода жареных грибов. Начались новые упрашиванья. На Гришу смотрели с участием. Бледный, заморенный городскою жизнью молодой человек! В деревне надо пополнеть. Но едва он съел грибы, как с обеих сторон ему подложили еще. Он с тоской посмотрел на Сашу и решительно отказался.
– Нехорошо, Григорий Григорьевич, – укоризненно сказал Подкова. – Какая работа будет, если не кушать?
Гриша вспомнил сцену с Колькой и подумал, что, должно быть, никакой работы не будет.
А кругом была благодать. Море зелени простиралось до самого горизонта. Деревья разных пород недвижно дремали под косыми лучами солнца. Там темная листва шарообразных лип и пирамидальных тополей, здесь светлые купы молодых кленов, яблоней, вперемежку с вишневыми деревьями и кустами сирени и жасмина. У самого дома темнели крымские сосны и тихо колебались широкие золотисто-зеленые вырезные листья клещевины. Свежий воздух был напоен запахами цветов. В лазури таяли легкие бледно-розовые облака.
Подкова махнул на Гришу рукой и, тяжело поднявшись с обычным вздохом: «О, господи, буди милостив ко мне, грешному!» – ушел хозяйничать. Надо было поехать в поле и посмотреть на рожь.
Колька, по уходе отца, развалился на стуле и улыбнулся Грише.
– Спасибо, Григорий Григорьевич, – начала Прасковья Ефимовна, – что мальчика не выдали. Он шалун, да ведь его замучили в гимназии. Если бы вы знали, какой он у меня был розовенький и, можно сказать, аккуратный. Что учение! Достатки у нас хорошие.
Колька стал качать ногой и мерно двигать локтем, бить себя по губам пальцем.
– Тру-ту! Ту-тру! Тру! Тр-р…
Прасковья Ефимовна, приятно улыбаясь учителю, замахнулась полотенцем и ударила Кольку по лицу.
– Где ты сидишь? Как ты себя ведешь?
Колька засмеялся, отпрянул от стола и, поджав одну ногу, стал спрыгивать со ступенек балкона.
«Я за него все-таки возьмусь», – сказал себе Гриша.
Может быть, Прасковья Ефимовна угадала мысли Гриши. Чтобы задобрить его, она стала с ним еще ласковее и подала полную тарелку малины со сливками.
Гриша начал:
– Да я уж ел…
Но Саша вспыхнула и сделала знак молчать. Молодой человек увидел, что надо быть в заговоре не только с Прасковьей Ефимовной против ее мужа, но и с Сашей против Прасковьи Ефимовны.
– Не любите малины? – спросила купчиха. – А стакан сливок? Кушание с булочкой!
Гриша вздохнул, как Иван Матвеевич.
– Не хотите? Насильно мил не будешь. Ганичка, выпей сливочек, выпей, милая. Что глазки у тебя сегодня как будто запали?
Ганичка взяла стакан, прикрыла его куском хлеба и ушла.
– Кошкам понесла, – заметила Саша. – Увидите, так умрете от смеха.
– Нехорошо смеяться над сестрой, – возразила Прасковья Ефимовна. – Ты маленькая была – тоже глупости делала.
– Ганичка не маленькая.
– Женихи наши еще не подросли, – с улыбкой произнесла Прасковья Ефимовна и взглянула на Гришу. – Мотька, убирай посуду.
Ганичка, прибежав в свою комнату, накрыла детский столик салфеткой, поставила кукольный сервиз и разлила сливки по блюдечкам. С разных сторон к ней подбежали кошки. Она усадила их, как детей, и стала кормить. Кошки взбирались на стол и опрокидывали посуду, но Ганичка торопливо водворяла порядок и драла шалунов за уши. Саша привела Гришу посмотреть на кошачий чай. Ганичка застыдилась и спрятала лицо в подушки.
– Видите – дура, – сказала Саша. – А мама сделала намек!..
VДень прошел. В восемь часов был подан ужин. Поглаживая бороду, Иван Матвеевич сел, и на Гришу снова посыпались усиленные приглашения есть. Аппетит Подковы служил подтверждением, что в деревне люди едят втрое и даже вчетверо больше, чем в городе. Уничтожив цыплят, купец проглотил миску вареников. Наконец он стал зевать. К его руке подошли домочадцы: он благословил их и попрощался с Гришей.
– У нас ложатся рано, – сказал он. – Здоровее будем! А-а-а!
– А-а-а! – зевнул Колька.
На диване в гостиной Мотька постелила постель. Гриша не привык так рано ложиться. Мертвая тишина, водворившаяся в доме, угнетала его. Он раскрыл книгу, пробежал несколько страниц и ничего не понял. «Растительная жизнь деревни уже начинает притуплять мои нервы», – подумал он. При тусклом свете стеаринового огарка желтая гостиная казалась больше, просторнее, и ночной мотылек, бившийся о верхнюю оконницу или делавший круги около огня, придавал фантастический оттенок обстановке, напоминавшей о былых временах помещичьей роскоши.
Гриша взял карандаш, ему захотелось записать впечатления дня. Еще утром он был дома, в родном гнезде, а вот совсем другие лица, совсем другая жизнь, другие интересы. Ему живо представилась Саша с разорванным рукавом.
Карандаш забегал по бумаге. Но вместо впечатлений дня Гриша стал сочинять стихи.
В полночный час, когда лампада погасает,А маятник стучит в угрюмой тишинеИ сумрак трепетный, как призрак, простирает объятия ко мне;Когда в душе немой, как червь, живущий в гробе,Ошибкам прошлых лет подъемлется укор…Гриша остановился, прошелся по комнате, вырвал из записной книжки листок со стихами, скомкал и бросил его в угол.
«Глупо. Кто в наше время пишет стихи? Если смеются над Пушкиным, как будут смеяться надо мной! Жаль, что я не родился раньше. Теперь мое призвание – наука. Суровая эпоха требует суровых людей с суровым умом».
Он успокоился, с сожалением посмотрел на вырванное место в книжке, подумав: «А стихи могли бы выйти недурные», но преодолел порыв сердца и опять взялся за Льюиса. Внимание его постоянно развлекалось странным ритмическим биением какой-то жилы в мозгу, и между строк философской книги мелькали неопределенные образы и звучали рифмы.
Он отодвинул Льюиса, лег на диван и медлил раздеваться. Сна не было.
«Я тупею, а к концу лета превращусь совсем в дурака», – подумал он.
Занавеска, как после обеда, зашумела и заколебалась.
Гриша вскочил и подбежал к окну. На балконе никого не было. Сад был залит лунным светом, и только в сумраке между дерев виднелся очерк белой фигуры.
VIКогда Гриша проснулся на другой день утром, Подкова уже позавтракал и уехал в соседнюю деревню взыскивать долг с Тоцкого. Мотька принесла на подносе хрустальную кружку молока и сказала:
– Барыня приказали, чтобы вы выпили.
Он едва успел одеться, как Прасковья Ефимовна пригласила его в столовую.
– А Кольку я отпустила в поле, – начала она за завтраком. – Вам не скучно у нас? Саше я попеняла, что она вас не занимает. Она все равно что дама – от Ардальона Петровича не отобьете!
Помолчав, она стала хвалить Гришу:
– Какой вы скромник. Как бы я хотела, чтоб у меня такой сын был. Дал же бог счастья вашей мамаше!
В доме закрыли ставни с солнечной стороны, и Прасковья Ефимовна напала на Гришу за то, что он в сюртуке.
– Неужели же у вас нет блузы? Может быть, вы наденете красную рубашку Ивана Матвеевича?
– Воображаю, какой вы будете смешной, – заметила Саша. – Уж лучше юбку!
– Саша, – строго сказала Прасковья Ефимовна, – не издевайся над отцом. Придержи язык. Защитить еще некому будет.
Гриша отделался от любезного предложения Прасковьи Ефимовны; у него нашлось полотняное платье.
– Ардальон Петрович говорил, что вы рисуете, – начала Саша, вбегая к нему, – Ганичка просит вас сделать ей кошечку. С вами краски?
Гриша стал отнекиваться, говорить, что он давно поставил крест над искусством, но все-таки ему хотелось щегольнуть уменьем рисовать, – он согласился.
Пришла Ганичка с белым котом на руках и села поодаль. Застенчиво улыбаясь, она исподлобья посматривала на Гришу.
Саша раскрыла ящик с красками, помочила кисточки в воде. Гриша достал альбом из чемодана.
Он обвел карандашом контур и растер краски на блюдечке. Саша обошла стол и, сев на ручку дивана, смотрела из-за плеча Гриши на рисунок.
Натурщик сидел неспокойно, и Ганичка что-то шептала коту.
– А голубую ленточку? – спросила Саша.
– Сейчас. Главное – надо схватить выражение… Пощекотите у него за ухом.
Ганичка рассмеялась своим тихим смехом.
– А это что? – спросила Саша.
– Зрачки.
– Синею краской?
– И малиновым лаком.
Саша наклонилась рассмотреть лак, и Гриша почувствовал на своем затылке горячее дыхание.
– Я вам мешаю?
– Ничего!
– А теперь какая краска?
– Бурый вандик.
Саша опять наклонилась, и дыхание ее стало горячей.
Гриша капнул краской и запачкал нарисованный глаз.
– Видите, мешаю.
– Можно смыть.
Рисование продолжалось, портрет кота был готов.
Ганичка приблизилась к альбому и прежде всего показала рисунок коту. Саша все сидела на ручке дивана; Грише не хотелось вставать из-за стола.
– Ганичка, я вас нарисую!
– Не хочу, не хочу! – вскричала девочка и убежала, раскрасневшись.
– Она уж вообразила, что вы ею интересуетесь, – пояснила Саша. – Вот Леночка Тоцкая – всего тринадцать лет, а хоть сейчас о чем угодно говори, все поймет. С Ганичкой же у меня нет никаких тайн. Я даже ей не рассказала о вчерашней царапине.
– А что, зажила?
– Болит до сих пор. Уж такое нежное тело.
Она перегнулась и, заглянув Грише в глаза, спросила:
– А сегодня на мельницу?
Он хотел ответить: «Нет, не надо», но сказал:
– Сегодня пойдем.
Вернулся Иван Матвеевич, покушал; дом замер, погруженный в сон, и Саша с Гришей через сад вышли в открытое поле, где деревенские мальчишки пасли гусей. Перерезав пыльную проселочную дорогу, они очутились у мельницы.
Огромное пирамидальное здание под железною кровелькой таинственно молчало. Ветра не было, широкие мельничные крылья неподвижно распростерлись в воздухе. Площадка, где стояла мельница, вся заросла свежею муравой, а далее волновалась еще не сжатая рожь. Золото колосьев пестрело синими васильками, лиловыми волошками, куколем.
– Я говорила вчера, почему я люблю мельницу, – начала Саша. – Нигде так свободно себя не чувствуешь. Проходят мои последние девичьи дни, хочется забыться… Вон, летят журавли. Я не люблю сада и не люблю леса… Чтобы степь была кругом, чтобы конца-края не видать! Я такая дура: бывало, приду сюда и плачу, только не от горя. Послушайте, отчего сердце сжимается? Идите сюда, – продолжала она, не слушая объяснения Гриши. – Тут маленькая ложбинка, отсюда хорошо смотреть на облака.
Она отбросила свою соломенную шляпку с красными лентами, легла и стала глядеть на перистые облачка, чуть бледневшие в глубокой лазури неба.
– Замечательно, – говорила она, – небесные барашки всегда на одном месте, а те тучки, что пониже, бегут быстро. Те, что еще ниже, – быстрее. А мои мечты летят, как сумасшедшие!
Гриша стоял и думал: «Нет, есть что-то поэтическое в ней».
– О чем же вы мечтаете? – спросил он.
– Нет слов рассказать, – произнесла Саша, устремив к небу немигающий взгляд. – Я не могу. Об этом чувстве я нигде даже не читала. Ни одна подруга не поймет меня, и вы тоже не поймете. Садитесь.
Гриша колебался. Саша вскочила и толкнула его на траву.
– Вы – эгоист, как никто! Вместе, говорят, и цыган повесился. Видите маленькое облачко, вроде голубки? Отчего оно одиноко?
Гриша запрокинул голову.
– Лежите смирно! – приказала Саша. – Лежите, я уберу вас цветами!
– Что за шутки! – вскричал, смеясь, Гриша.
Но он покорился ласковой неволе. Послеобеденная дрема охватила его. Стрекотали кузнечики, шуршали стрекозы; по волнам ржи проносился шелковый шелест ветерка.
Саша подбежала и бросила в него васильками. Через минуту она вернулась… Она смеялась и закидывала его полевыми фиалками, подорожником, хлопушником, лютиками, смолкой. Опустившись на колени, она сказала:
– Закройте глаза.
Гриша закрыл – и почувствовал на своих губах торопливый поцелуй, легкий, как резвое дуновение ветерка, и раздражающий, как прикосновение пчелы.
Он вздрогнул, приподнялся, но Саша была уж далеко, взбежала по ступенькам мельницы, захлопнула за собою дверь. Долго не хотела она выходить. Гриша слышал – она говорит о чем-то с мельником, которого разбудила. Потом она спрыгнула с лесенки, взяла у Гриши свою шляпку и с непокрытою головой пошла рядом с ним через выгон. Глаза ее были потуплены; она молчала, дыхание ее пресекалось.
В саду Гриша спросил:
– Зачем вы?..
– Что такое?
– Вы знаете что.
– Нет!..
– И я не знаю. Следует забыть. Будто бы шалость? Хорошо?
Саша закрыла лицо шляпкой и сказала:
– Хорошо.
VIIОднако Гриша задумался. Весь остальной день он избегал Саши и старался сблизиться с Колькой. Он удержал мальчика возле себя после вечернего чая и долго расспрашивал, какие у него наклонности, к чему его больше влечет, почему ему так ненавистны книги.
– Если б учителя не спрашивали, – отвечал Колька мечтательно, – я бы, ей-богу, учился. Отчего не хотят верить? У меня такая натура! Раз не поверили – кончено. Сейчас обманывать.
От разговора об учении Колька норовил перейти к птичьим гнездам, к наблюдениям над дворовыми собаками, к уличным мальчишкам, которых он обыгрывает в бабки.
– Коля, тебя нельзя назвать маленьким мальчиком, – начал Гриша. – Подумай только, ты всего на четыре года моложе меня. Если хочешь дружить со мной, тебе придется бросить бабки. Давай вместе собирать жуков, бабочек и растения. Не заметил ты, водятся у вас большие палевые мотыльки? У них крылья с длинными, длинными шпорами!
– А! – вскричал Колька. – Вчера я кнутом убил. Как хлопнул – упал. Каждое крыло с ладонь. Ну, я же ему задал – искрошил вдребезги!
Гриша стал говорить о гуманности, о пользе и вреде, приносимых насекомыми. Колька плохо слушал. Он поднимал камешки с земли и с зверским выражением, страшно размахнув рукой, далеко бросал их. Гриша начинал толковать о притяжении земли.
– Все выдумки! – скептически произнес Колька. – Сказать вам по секрету, я больше учиться не намерен. Если отец накажет, повешусь. Я уж и веревку приготовил, – со слезами в голосе заключил он.
И тут же, увидав любимого пса, он кинулся к нему, стал кверху ногами и проделал несколько акробатических штук.
Было поздно, приближался час ужина. Звезды пронизывали там и сям нежный сумрак небес. Утомленный обществом Кольки, Гриша ушел в гостиную, под предлогом головной боли, и решил написать Ардальону Петровичу о своем двусмысленном положении в доме Подковы, где едва ли нужен учитель – разве для очистки совести. «Так зовут врача к безнадежно больному. Но какой же уважающий себя врач возьмется за лечение мертвеца?» – придумал Гриша пышную фразу. Была еще другая причина, почему Гриша не считал себя вправе пользоваться гостеприимством Подковы; но о ней умолчал.
Он чувствовал себя нехорошо. Голова его в самом деле горела, стучало в висках. Напрасно он разделся и лег. Он должен был встать, зажечь огонь, и, чтобы прогнать смущавшие его мысли и рассеять движения сердца, которые он называл низшими, он занялся метафизикой. В поэзии много предательства, она волнует душу, но метафизика отрезвит. Гриша вынул записную книжку и стал писать: «Бытие есть бываемое; небытие – то, чего не бывает. Однако же бытие может не быть, ибо если б оно не могло не быть, то не было бы небытия. Небытие же всегда есть небытие; оно не может не быть, или, вернее, быть, и, следовательно, оно вечно. Бытие, превращаясь в небытие, становится его частью. Бытие есть настоящее; небытие – вечное. Следовательно, небытие есть все, а бытие только частное небытия – может быть, его атрибут».
«Я мог бы быть метафизиком, не только поэтом и художником, – подумал Гриша, любуясь своим логическим построением и отодвигая книжку. – Но я должен буду принести себя в жертву реализму».
«Но если я реалист, – продолжал он, – почему же я так странно отношусь к Саше? Что дурного в ее поцелуе? Она выйдет замуж и, вероятно, будет целовать еще кого-нибудь, кроме мужа. Она сама намекает… Ее положение ясно. Ей трудно бороться с деспотической семьей. Еще хорошо, что она выходит за Ардальона Петровича. Она протестует, как умеет. Или она не по сердцу мне? Нет, она хороша собой, я никогда еще не видал такого прекрасного плеча…»
Он прервал свои думы: в зале скрипнул пол. В гостиную вкатилось с легким стуком большое зеленое яблоко и остановилось у дивана. Гриша поднял его, положил на стол – все его метафизические и реалистические рассуждения разлетелись, как дым. Сердце забилось, забилось… Кто же, как не Саша, стоит там за спущенною портьерой? Ему чудилось, что он различает даже сдержанный шум ее дыхания.
Но что-то приковало Гришу к месту. Он не подошел к портьере и не потушил огня. Дрожащими руками развернул он Льюиса и стал вчитываться в смысл первой попавшейся страницы. Буквы прыгали перед глазами. Сначала он ничего не понимал. Но постепенно волнение улеглось, выступили отдельные фразы. Он читал, пока не догорела свеча.
Светало…
VIIIМинула неделя, а ответа от Ардальона Петровича не было. Гриша вел себя сурово с Сашей. Колька раздражал его. Блага деревенской жизни, которые посулил ему Селезнев, и вечная еда Подковы стали ему ненавистны. Он узнал, что Подкова разжился всякими неправдами, что когда-то он был старшиной и обирал крестьян, что он держит в руках всех помещиков уезда и разоряет, ссужая их деньгами под большие проценты. Благодушный и вежливый с Гришей, Подкова грубо обращался с рабочими, выжимал из крестьян соки. В откровенных беседах с Гришей, когда он один странствовал по полям, мужики называли Ивана Матвеевича пиявкой и христопродавцем. Гриша на время отложил занятие философией и принялся за изучение книги: О положении рабочего класса в России[5].
Саша сосредоточилась, стала бледнеть. Грише она мстила – сама удалялась от него. Об Ардальоне Петровиче стала отзываться горячо, почти с любовью. Она ставила жениху в заслугу его солидность, находила даже, что ему идет американское жабо. Саша хитрила, рассчитывая, что холодным обращением скорее добьется взаимности Гриши.
Но скоро ей надоела политика. Срок свадьбы приближался с ужасающей быстротой; надо было на что-нибудь решиться. Несколько дней подряд Саша меняла туалеты: надевала то мордовский костюм, то болгарский, то появлялась в голубом сарафане с позументами, то в белом кисейном платье. Однажды, после обеда, она вошла с Ганичкой к Грише и сказала:
– Григорий Григорьевич, хотите прокатиться? Поедем в Дутый Яр; чудесный дубовый лес, вам понравится.
Она взяла его за руку.
Пара стоялых вороных ожидала у крыльца. Надо было вернуться к пяти часам, Иван Матвеевич никому не позволяет ездить на этих лошадях. Их запрягли без его ведома, но с разрешения Прасковьи Ефимовны; она своему же кучеру должна была дать на водку за сохранение тайны.
Колька сидел на козлах, сложил губы по-кучерски и держал бич. Гриша сел вместе с Сашей, а Ганичка заняла переднюю скамейку.
Фаэтон выехал из ворот.
– Вот мельница, – промолвила Саша.
– Да, и вертится, – ответил Гриша, взглянув на быстро машущие крылья мельницы.
– Сжали рожь, – сказала Саша, – нет васильков. Вам нравятся васильки?
– Не нравятся.
– А какие цветы вам нравятся? – спросила Саша.
– Крапива.
– Вот крапива! – произнесла Саша, положила свою руку на руку Гриши, прижала к подушке фаэтона и стала ломать ему пальцы, сначала нежно, потом крепче.
Ганичка исподлобья смотрела.
– Зачем вы при ней? Она все видит, – сказал Гриша по-французски.
Но Саша не поняла или не хотела попять. Гриша вскрикнул и высвободил наконец руку.
Жестокость Саши пробудила в нем те реальные мысли, с которыми он так долго и победоносно боролся всю неделю. Саша прикрыла Гришиным пледом свое платье от пыли, и Гриша опять позволил ей ломать ему пальцы. Он отвечал ей тем же и, когда они приехали в Дутый Яр, взял Сашу под руку.
– Ганичка, поищи грибов, – приказала Саша, – Если найдешь пятьдесят грибов, я подарю тебе свою бонбоньерку с зеркальцем!
Ганичка отстала. Кучер завез экипаж в тень, закурил трубку и растянулся на траве. Колька разделся и побежал купаться. Молодые люди очутились вдвоем в глуши; кругом зыблились прохладные тени от высоких, кудрявых дубов. На дне Яра струился ручей, и его журчанье сладко тревожило лесную тишину.
– Какой вы глупый! – сердито начала Саша. – Как нечестно так мучить меня! Хотелось унизить меня и показать, что вы барышня, а не я. Смотрите, мол, я примерный! Что же выиграли? Скучали целые десять дней и столько же дней отняли у меня! Какое право вы имели?! Если сама девушка отдает свое сердце и не требует от вас взамен ничего, так уж я после этого не понимаю, как могли вы оскорбить ее… Вы, кажется, забыли, к какому полу принадлежите, милостивый государь!