Полная версия
Приваловские миллионы
– Ты уж не обессудь нас на нашем угощенье, – заговорила Марья Степановна, наливая гостю щей; нужно заметить, что своими щами Марья Степановна гордилась и была глубоко уверена, что таких щей никто не умеет варить, кроме Досифеи.
Старинная фаянсовая посуда с синими птицами и синими деревьями оставалась та же, как и раньше; те же ложки и вилки из массивного серебра с вензелями на ручках. Щи Досифеи, конечно, оставались теми же и так же аппетитно пахли специальным букетом. Привалов испытывал глубокое наслаждение, точно в каждой старой вещи встречал старого друга. Разговор за обедом происходил так же степенно и истово, как всегда, а Марья Степановна в конце стола казалась королевой. Даже Хиония Алексеевна – и та почувствовала некоторый священный трепет при мысли, что имела счастье обедать с миллионером; она, правда, делала несколько попыток самостоятельно вступить в разговор с Приваловым, но, не встречая поддержки со стороны Марьи Степановны, красноречиво умолкала. Зато эта почтенная дама постаралась вознаградить себя мимикой, причем несколько раз самым многознаменательным образом указывала глазами Марье Степановне то на Привалова, то на Надежду Васильевну, тяжело вздыхала и скромно опускала глаза.
– Нынешние люди как-то совсем наособицу пошли, – рассуждала Марья Степановна. – Не приноровишься к ним.
– Ах, совсем дрянной народ, совсем дрянной! – подпевала Хиония Алексеевна, как вторая скрипка в оркестре.
– Это, мама, только так кажется, – заметила Надежда Васильевна. – И прежде было много дурных людей, и нынче есть хорошие люди…
– Конечно, так, – подтвердил Виктор Васильич. – Когда мы состаримся, будем тоже говорить, что вот в наше время так были люди… Все старики так говорят.
– Да вам с Давидом Ляховским и головы не сносить до старости-то, – проговорил Василий Назарыч.
– Молодость, молодость, – шептала Хиония Алексеевна, закатывая глаза. – Кто не был молод, кому не было шестнадцати лет… Не так ли, Марья Степановна?
Глядя на испитое, сморщенное лицо Хионии Алексеевны, трудно было допустить мысль, что ей когда-нибудь, даже в самом отдаленном прошлом, могло быть шестнадцать лет.
– Вы, вероятно, запишетесь в один из наших клубов, Сергей Александрыч? – спрашивала Заплатина с жестом настоящей grande dame…[6]
– Право, я еще не успел подумать об этом, – отвечал Привалов. – Да вообще едва ли и придется бывать в клубе…
– Да, да… Я понимаю, что вы заняты, у вас дела. Но ведь молодым людям отдых необходим. Не правда ли? – спрашивала Хиония Алексеевна, обращаясь к Марье Степановне. – Только я не советую вам записываться в Благородное собрание: скучища смертная и сплетни, а у нас, в Общественном клубе, вы встретите целый букет красавиц. В нем недостает только Nadine… Ваши таланты, Nadine…
– Давно ли, Хиония Алексеевна, вы сделали такое открытие? – спрашивала с улыбкой Надежда Васильевна.
– О, я это всегда говорила… всегда!.. Конечно, я хорошо понимаю, что вы из скромности не хотите принимать участия в любительских спектаклях.
Когда Надежда Васильевна улыбалась, у нее на широком белом лбу всплывала над левой бровью такая же морщинка, как у Василья Назарыча. Привалов заметил эту улыбку, а также едва заметный жест левым плечом, – тоже отцовская привычка. Вообще было заметно сразу, что Надежда Васильевна ближе стояла к отцу, чем к матери. В ней до мельчайших подробностей отпечатлелись все те характерные особенности бахаревского типа, который старый Лука подводил под одно слово: «прерода».
Конец обеда прошел очень оживленно. Хиония Алексеевна, как ни сдерживала свой язык, но под конец выгрузила давивший ее запас последних городских новостей. Привалов, таким образом, имел удовольствие выслушать, что Половодов, конечно, умный человек, но гордец, которого следует проучить. Всего несколько дней назад Хионии Алексеевне представлялся удобный случай к этому, но она не могла им воспользоваться, потому что тут была замешана его сестра, Анна Павловна; а Анна Павловна, девушка хотя и не первой молодости и считает себя передовой, но… и т. д. и т. д.
– Да что я говорю? – спохватилась Хиония Алексеевна. – Ведь Половодов и Ляховский ваши опекуны, Сергей Александрыч, – вам лучше их знать.
– Лично мне не приходилось иметь с ними дела, – ответил Привалов.
– Да, да… A Nicolas Веревкин… ведь вы, кажется, с ним вместе в университете учились, если не ошибаюсь?
– Да, вместе.
– Какой это замечательно умный человек, Сергей Александрыч. Вы представить себе не можете! Купцы его просто на руках носят… И какое остроумие! Недавно на обвинительную речь прокурора он ответил так: «Господа судьи и господа присяжные… Я могу сравнить речь господина прокурора с тем, если б человек взял ложку, почерпнул щей и пронес ее, вместо рта, к уху». Понимаете: восторг и фурор!..
– Нужно спросить, Хиония Алексеевна, во что обходится остроумие Веревкина его клиентам, – заметил Бахарев.
– Ах, Василий Назарыч… Конечно, Nicolas берет крупные куши, но ведь мы живем в такое время, в такое время… Не правда ли, Марья Степановна?
Марья Степановна ничего не ответила, потому что была занята поведением Верочки и Виктора Васильевича, которые давно пересмеивались насчет Хионии Алексеевны. Дело кончилось тем, что Верочка, вся красная, как пион, наклонилась над самой тарелкой; кажется, еще одна капелька, и девушка раскатилась бы таким здоровым молодым смехом, какого стены бахаревского дома не слыхали со дня своего основания. Верочку спасло только то, что в самый критический момент все поднялись из-за стола, и она могла незаметно убежать из столовой.
VI
Сейчас после обеда Василий Назарыч, при помощи Луки и Привалова, перетащился в свой кабинет, где в это время, по стариковской привычке, любил вздремнуть часик. Привалов знал эту привычку и хотел сейчас же уйти.
– Нет, постой, с бабами еще успеешь наговориться, – остановил его Бахарев и указал на кресло около дивана, на котором укладывал свою больную ногу. – Ведь при тебе это было, когда умер… Холостов? – старик с заметным усилием проговорил последнее слово, точно эта фамилия стояла у него поперек горла.
– Нет, я в это время был в Петербурге, – ответил Привалов, не понимая вопроса.
– Нет, не то… Как ты узнал, что долг Холостова переведен министерством на ваши заводы?
– Когда я получил телеграмму о смерти Холостова, сейчас же отправился в министерство навести справки. У меня там есть несколько знакомых чиновников, которые и рассказали все, то есть, что решение по делу Холостова было получено как раз в то время, когда Холостов лежал на столе, и что министерство перевело его долг на заводы.
– Меня просто убило это известие, – грустно заговорил Бахарев. – Это несправедливо… Холостов как ваш вотчим и опекун делает миллионный долг при помощи мошенничества, его судят за это мошенничество и присуждают к лишению всех прав и ссылке в Сибирь, а когда он умирает, долг взваливают на вас, наследников. Я еще понимаю, что дело о Холостове затянули на десять лет и вытащили решение в тот момент, когда Холостова уже нельзя было никуда сослать, кроме царствия небесного… Я это еще понимаю, потому что Холостов был в свое время сильным человеком и старые благоприятели поддерживали; но перевести частный долг, притом сделанный мошеннически, на наследников… нет, я этого никогда не пойму. А затем эти семьсот тысяч, которые были взяты инженером Масманом во время казенной опеки над заводами, – они тоже перенесены на заводы?
– Да, и они перенесены на нас, потому что деньги были выданы правительством Масману на усиление заводского действия.
– Хорошо. Но ведь Масман до сих пор не представил еще никакого отчета о расходовании этих сумм?
– Ничего не представил.
– Я писал тогда тебе об этом, чтобы хлопотать непременно и притянуть Масмана во что бы то ни стало.
– Василий Назарыч, ведь со времени казенной опеки над заводами прошло почти десять лет… Несмотря ни на какие хлопоты, я не мог даже узнать, существует ли такой отчет где-нибудь. Обращался в контроль, в горный департамент, в дворянскую опеку, везде один ответ: «Ничего не знаем… Справьтесь где-нибудь в другом месте».
– А Масман живет в Петербурге?
– Да, зимой в Петербурге, а летом в Крыму, в собственном имении.
– Купленном на ваши деньги?.. Ха-ха… Ты был у него?
– Несколько раз.
– «Болен» или «не принимают»? Подлецы…
Василий Назарыч тяжело завозился на своем диване и закусил губу.
– А ты знаешь, сколько с процентами составляют эти два долга?
– Около четырех миллионов…
– Да. Когда отец твой умер, на заводах не было ни копейки долгу; оставались еще кой-какие крохи в бумагах да прииски. Когда мачеха вышла за Холостова, он в три года промотал все оставшиеся деньги, заложил прииски, сделал миллионный долг и совсем уронил заводы. Я надеялся, что когда заводы будут под казенной опекой, – они если не поправятся, то не будут приносить дефицита, а между тем Масман в один год нахлопал на заводы новый миллионный долг. Когда заводы перешли в опекунское управление, я надеялся понемногу опять поднять дело. Костя вот уж пять лет работает на них, как каторжный, и добился ежегодного дивиденда в триста тысяч рублей. Но куда идут деньги?.. Чтобы выплатить четырехмиллионный долг, необходимо поднимать заводы; затем, из этих же денег приходится выплачивать хоть часть процентов по долгу; наконец, остатки уходят на наследников. Мачеха получила свою четырнадцатую часть, вас трое…
– Моя часть целиком уходила на хлопоты, Василий Назарыч.
– Разве я не знаю… Что же, ты видел эту… ну, мачеху свою?
– Нет, я сам не видал, а слышал много.
– Она все в Москве?
– Да. Второй брат страдает тихим помешательством, а младший, Тит, пропал без вести.
– Да, слышал, слышал… Что-нибудь да не чисто в этом деле, я так думаю.
– Теперь трудно сказать, Василий Назарыч.
– Взять теперешних ваших опекунов: Ляховский – тот давно присосался, но поймать его ужасно трудно; Половодов еще только присматривается, нельзя ли сорвать свою долю. Когда я был опекуном, я из кожи лез, чтобы, по крайней мере, привести все в ясность; из-за этого и с Ляховским рассорился, и опеку оставил, а на мое место вдруг назначают Половодова. Если бы я знал… Мне хотелось припугнуть Ляховского, а тут вышла вон какая история. Кто бы этого мог ожидать? Погорячился, все дело испортил.
– Зачем вы так говорите, Василий Назарыч?
– А вот поживи с мое, тогда и сам узнаешь, что и чего стоит. Нет, голубчик, трудно жить на белом свете: везде неправда, везде ложь да обман. Ведь ограбили же вас, сирот; отец оставил вам Шатровские заводы в полном ходу; тогда они больше шести миллионов стоили, а теперь, если пойдут за долг с молотка, и четырех не дадут. Одной земли четыреста тысяч десятин под заводами… Ох-хо-хо! Не думал я дожить до того, чтобы Шатровские заводы продали за долги. Ведь половина в этих заводах сделана на гуляевские капиталы Да, Павел-то Михайлыч и дочку-то свою загубил из-за них… Ну, будет, ступай теперь к бабам, а я отдохну.
Бахарев воспользовался случаем выслать Привалова из кабинета, чтобы скрыть овладевшее им волнение; об отдыхе, конечно, не могло быть и речи, и он безмолвно лежал все время с открытыми глазами. Появление Привалова обрадовало честного старика и вместе с тем вызвало всю желчь, какая давно накопилась у него на сердце.
VII
Хиония Алексеевна поспешила сейчас же удалиться, как только заслышала шаги подходившего Привалова; она громко расцеловала Верочку и, пожимая руку Марьи Степановны, проговорила с ударением:
– Я не хочу вам мешать теперь, потому что вы ведь свои…
Привалов шел не один; с ним рядом выступал Виктор Васильевич, пока еще не знавший, как ему держать себя. Марья Степановна увела гостя в свою гостиную, куда Досифея подала на стеклянных старинных тарелочках несколько сортов варенья и в какой-то мудреной китайской посудине ломоть сотового меда.
– Ведь это Досифея? – спрашивал Привалов, когда глухонемая остановилась у дверей, чтобы еще раз посмотреть на гостя.
– Да… вспомнил старуху?
– Помилуйте, мы с Костей частенько воевали с ней, – засмеялся Привалов.
Досифея поняла, что разговор идет о ней, и мимикой объяснила, что Костеньки нет, что его не любит сам и что она помнит, как маленький Привалов любил есть соты.
– Я и теперь их люблю, – отвечал Привалов на энергичные жесты Досифеи. – Спасибо, что не забыла меня…
Досифея радостно замычала и скрылась. Марья Степановна принялась усиленно потчевать гостя сластями, потому что гостеприимство для нее было священной обязанностью. Привалов должен был отведать всего, чтобы не обидеть хозяйки. Он с большим удовольствием слушал степенную речь Марьи Степановны, пока она подробно рассказывала печальную историю Полуяновых, Колпаковых и Размахниных. Почти все или вымерли, или разорились; пошел совсем другой народ, настали и другие порядки. Мимоходом Марья Степановна успела пожаловаться на Василия Назарыча, который заводит новшества: старшую дочь выдумал учить, новую мебель у себя поставил, знается с бритоусами и табашниками. В этих жалобах было столько старчески забавного, что Привалов все время старался рассматривать мелкие розовые и голубые цветочки, которые были рассыпаны по сарафану Марьи Степановны. Сарафан Марьи Степановны был самый старинный, из тяжелой шелковой материи, которая стояла коробом и походила на кожу; он, вероятно, когда-то, очень давно, был бирюзового цвета, а теперь превратился в модный gris de perle.[7]
– Какой у вас старинный сарафан, – проговорил Привалов.
Эта похвала заставила Марью Степановну даже покраснеть; ко всякой старине она питала нечто вроде благоговения и особенно дорожила коллекцией старинных сарафанов, оставшихся после жены Павла Михайловича Гуляева «с материной стороны». Она могла рассказать историю каждого из этих сарафанов, служивших для нее живой летописью и биографией давно умерших дорогих людей.
– Это твоей бабушки сарафан-то, – объяснила Марья Степановна. – Павел Михайлыч, когда в Москву ездил, так привез материю… Нынче уж нет таких материй, – с тяжелым вздохом прибавила старушка, расправляя рукой складку на сарафане. – Нынче ваши дамы сошьют платье, два раза наденут – и подавай новое. Материи другие пошли, и люди не такие, как прежде.
– Ну, маменька, нынче люди самые настоящие, – заметил Виктор Васильевич, которому давно надоело слушать эти разговоры о старинных людях.
– Поди ты… Нашел настоящих людей!
– Значит, и мы с Сергеем Александрычем никуда не годимся?
– Перестань балясы точить: я дело говорю.
Верочке давно хотелось принять участие в этой беседе, но она одна не решалась проникнуть в гостиную и вошла туда только за спиной Надежды Васильевны и сейчас же спряталась за стул Марьи Степановны. С появлением девушек в комнату ворвались разные детские воспоминания, которые для постороннего человека не имели никакого значения и могли показаться смешными, а для действующих лиц были теперь особенно дороги. Привалов многое успел позабыть из этого детского мира и с особенным удовольствием припоминал разные подробности, которые рассказывала Надежда Васильевна. «Помните вот это-то?», «А помните, как Виктор…». Эти фразы мягко ласкали слух, и Привалов с глубоким наслаждением чувствовал на себе теплоту домашнего очага, которого лишила его судьба. Как все это было давно и, вместе, точно случилось только вчера!..
– Будет вам, стрекозы, – строго остановила Марья Степановна, когда всеми овладело самое оживленное настроение, последнее было неприлично, потому что Привалов был все-таки посторонний человек и мог осудить. – Мы вот все болтаем тут разные пустяки, а ты нам ничего не расскажешь о себе, Сергей Александрыч.
– Право, не знаю, что и рассказывать, Марья Степановна, – ответил Привалов.
– На вот, жил пятнадцать лет в столице, приехал – и рассказать нечего. Мы в деревне, почитай, живем, а вон какие россказни распустили.
– Мама, какая ты странная, – вступилась Надежда Васильевна. – Все равно мы с тобой не поймем, если Сергей Александрыч будет рассказывать нам о своих делах по заводам.
– Да ведь пятнадцать лет не видались, Надя… Это вот сарафан полежит пятнадцать лет, и у того сколько новостей: тут моль подбила, там пятно вылежалось. Сергей Александрыч не в сундуке лежал, а с живыми людьми, поди, тоже жил…
Последнее поразило Привалова: оглянувшись на свое прошлое, он должен был сознаться, что еще не начинал даже жить в том смысле, как это понимала Марья Степановна. Сначала занятия в университете, а затем лет семь ушло как-то между рук, – в хлопотах по наследству, в томительном однообразии разных сроков, справок, деловых визитов, в шатании по канцеляриям и департаментам. Жизнь оставалась еще впереди, для нее откладывалось время год за годом, а между тем приходилось уже вычеркивать из этой жизни целых тридцать лет. Прямой вопрос Марьи Степановны, подсказанный ей женским инстинктом, поставил Привалова в неловкое положение, из которого ему было довольно трудно выпутаться; Марья Степановна могла истолковать его молчание о своем прошлом в каком-нибудь дурном смысле. Пришлось рассказывать об университете, о профессорах, о столичных удовольствиях.
«Ну, а как там эти штучки разные?..» – весело думал Виктор Васильич, уносясь в сферу столичных развеселых мест.
VIII
Вечером этого многознаменательного дня в кабинете Василья Назарыча происходила такая сцена. Сам старик полулежал на свеем диване и был бледнее обыкновенного. На низенькой деревянной скамеечке, на которую Бахарев обыкновенно ставил свою больную ногу, теперь сидела Надежда Васильевна с разгоревшимся лицом и с блестящими глазами.
– Папа, пожалей меня, – говорила девушка, ласкаясь к отцу. – Находиться в положении вещи, которую всякий имеет право приходить осматривать и приторговывать… нет, папа, это поднимает такое нехорошее чувство в душе! Делается как-то обидно и вместе с тем гадко… Взять хоть сегодняшний визит Привалова: если бы я не должна была являться перед ним в качестве товара, которому только из вежливости не смотрят в зубы, я отнеслась бы к нему гораздо лучше, чем теперь.
– В чем же это Привалов так провинился пред тобой? – с добродушной улыбкой спрашивал Василий Назарыч.
– Да начать хоть с Хины, папа. Ну, скажи, пожалуйста, какое ей дело до меня? А между тем она является с своими двусмысленными улыбками к нам в дом, шепчет мне глупости, выворачивает глаза то на меня, то на Привалова. И положение Привалова было самое глупое, и мое тоже не лучше.
– Да ведь ты хорошо знаешь, что я никогда не приглашаю Хины; я в дела мамы не вмешиваюсь.
– Вот я назло маме и Хине нарочно не пойду замуж за Привалова… Я так давеча и маме сказала, что не хочу разыгрывать из себя какую-то крепость в осадном положении.
– Все это так, Надя, но я все-таки не вижу, в чем виноват тут Сергей Александрыч…
– А вот сейчас… В нашем доме является миллионер Привалов; я по необходимости знакомлюсь с ним и по мере этого знакомства открываю в нем самые удивительные таланты, качества и добродетели. Одним словом, я кончаю тем, что начинаю думать: «А ведь не дурно быть madame Приваловой!» Ведь тысячи девушек сделали бы на моем месте именно так…
– Решительно ничего не понимаю… Тебя сводит с ума глупое слово «жених», а ты думай о Привалове просто как о хорошем, умном и честном человеке.
– Нет, постой. Это еще только одна половина мысли. Представь себе, что никакого миллионера Привалова никогда не существовало на свете, а существует миллионер Сидоров, который является к нам в дом и в котором я открываю существо, обремененное всеми человеческими достоинствами, а потом начинаю думать: «А ведь не дурно быть madame Сидоровой!» Отсюда можно вывести только такое заключение, что дело совсем не в том, кто явится к нам в дом, а в том, что я невеста и в качестве таковой должна кончить замужеством.
– Тебя никто не гонит замуж, Надя.
– Я тебя за это и люблю… А мама, Досифея, Лука, Хина – да все, решительно все, кажется, с ума сошли.
– Да, но ведь трудно обвинять людей в том, чего они не в состоянии понимать.
– Вот для того, чтобы показать им всем их глупость, я никогда не пойду замуж, папа.
– И отличное дело: устрою в монастырь… Ха-ха…Бедная моя девочка, ты не совсем здорова сегодня… Только не осуждай мать, не бери этого греха на душу: жизнь долга, Надя; и так и этак передумаешь еще десять раз.
Василий Назарыч рассказал дочери последние известия о положении приваловского наследства и по этому случаю долго припоминал разные эпизоды из жизни Гуляевых и Приваловых. Девушка внимательно слушала все время и проговорила:
– Все-таки, папа, самые хорошие из них были ужасными людьми. Везде самодурство, произвол, насилие… Эта бедная Варвара Гуляева, мать Сергея Александрыча, – сколько, я думаю, она вынесла…
– Да, сошла, бедная, с ума… Вот ты и подумай теперь хоть о положении Привалова: он приехал в Узел – все равно как в чужое место, еще хуже. А знаешь, что загубило всех этих Приваловых? Бесхарактерность. Все они – или насквозь добрейшая душа, или насквозь зверь; ни в чем середины не знали.
– А Сергей Александрыч, по-твоему, папа, как будет?
– Сергей Александрыч… Сергей Александрыч с Константином Васильичем все книжки читали, поэтому из них можно и крупы и муки намолоть. Сережа-то и маленьким когда был, так зверьком и выглядывал: то веревки из него вей, то хоть ты его расколи, – одним словом, приваловская кровь. А впрочем, кто его знает, может, и переменился.
IX
Фамилии Приваловых и Бахаревых были тесно связаны между собой.
Приваловы как заводовладельцы пользовались большой известностью на Урале. Им принадлежали знаменитые Шатровские заводы, занимавшие площадь в четыреста тысяч десятин богатейшей в свете земли. Как большинство уральских заводчиков, последние представители фамилии Приваловых жили нараспашку, предоставив все заводское дело на усмотрение крепостных управителей. В результате оказалось, конечно, то, что заводское хозяйство начало хромать на обе ноги, и заводы, по всей вероятности, пошли бы с молотка Но счастливый случай спас их: в половине сороковых годов владельцу Шатровских заводов, Александру Привалову, удалось жениться на дочери знаменитого богача-золотопромышленника Павла Михайлыча Гуляева. Непосредственным результатом слияния этих знаменитых фамилий было появление на свет нашего героя, Сергея Привалова. Оно было встречено и отпраздновано с царской роскошью: гремели пушки, рекой лилось шампанское, и целый месяц в приваловском доме угощались званый и незваный. Павел Михайлыч подарил своему внуку «на зубок» десять пудов золота.
Сергей Привалов помнил своего деда по матери как сквозь сон. Это был высокий, сгорбленный седой старик с необыкновенно живыми глазами. Он страстно любил внука и часто говорил ему:
– Ведь ты у меня один… Один, как перст!..
Шестилетний мальчик не понимал, конечно, значения этих странных слов и смотрел на деда с широко раскрытым ртом. Дело в том, что, несмотря на свои миллионы, Гуляев считал себя глубоко несчастным человеком: у него не было сыновей, была только одна дочь Варвара, выданная за Привалова.
– Что дочь? – рассуждал старик раскольник. – Дочь все одно, что вешняя вода: ждешь ее, радуешься, а она пришла и ушла…
Павел Михайлыч Гуляев был из архангельских помор. Его предки бежали из разоренных скитов на Урал, где в течение целого столетия скитались по лесным дебрям и раскольничьим притонам, пока не освоились совсем в Шатровских заводах. Приваловы, как и другие заводчики, открыто держали всяких беглых и беспаспортных бродяг, потому что этот разношерстный гулящий люд составлял для них главную рабочую силу. Раскольникам они покровительствовали в особенности, потому что они сами тоже придерживались старины, и при помощи золота отводили от них всякие беды и напасти. Когда в первой четверти настоящего столетия были открыты прииски в Восточной Сибири, в глубине енисейской тайги, Павел Гуляев был в числе первых рабочих на золотых приисках. В каких-нибудь десять лет он быстро прошел путь от простого рабочего до звания настоящего золотопромышленника, владевшего одним из лучших приисков во всей Сибири. Крепкий был человек Гуляев, и когда он вернулся на Урал, за ним тянулась блестящая слава миллионера. Из Шатровских заводов Гуляев все-таки не выехал и жил там все время, которое у него оставалось свободным от поездок в тайгу. Громадный деревянный дом, который выстроил себе Гуляев в Шатровском заводе, представлял из себя и крепость, и монастырь, и богато убранные палаты. Это была полная чаша во вкусе того доброго старого времени, когда произвол, насилия и все темные силы крепостничества уживались рядом с самыми светлыми проявлениями человеческой души и мысли. Жизнь в гуляевских палатах была создана по типу древнего благочестия, в жертву которому здесь приносилось все.
Мы уже сказали, что у Гуляева была всего одна дочь Варвара, которую он любил и не любил в одно и то же время, потому что это была дочь, тогда как упрямому старику нужен был сын. Избыток того чувства, которым Гуляев тяготел к несуществующему сыну, естественно, переходил на других, и в гуляевском доме проживала целая толпа разных сирот, девочек и мальчиков. По большей части это были дети гонимых раскольников, задыхавшихся по тюрьмам и острогам; Гуляеву привозили их со всех сторон, где только гнездился раскол: с Ветки, из Керженских лесов, с Иргиза, из Стародубья, Чернораменских скитов и т. д. Эти дети составляли что-то вроде одного семейства, гревшегося под гостеприимной кровлей гуляевских палат. Они получали строгое воспитание под началом раскольничьих начетчиц и старцев, и потом мальчики увозились на прииски, девочки выходили замуж или терпеливо ждали своих суженых.