
Полная версия
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
Огорошив арестантов такой проповедью, Лучезаров стал обходить камеры. Почти везде обращались к нему с заявлениями, что собираются говорить с губернатором. В нашей камере прежде всех выступили Петин и Сокольцев.
– О чем хотите говорить? – сумрачно спросил их Лучезаров.
– Проситься о переводке на Сахалин, господин начальник.
– Зачем?
– Да никак невозможно, господин начальник, отбыть наш срок в этой тюрьме, очень строго. А на плечах по тридцати, по сорока лет каторги.
– А на Сахалине разве срок уменьшится? Вздор говорите. Нечего лезть с такими глупыми просьбами. Да если бы губернатор и вздумал удовлетворить их, то вы бы сами раскаялись: ведь Сахалин в десять раз хуже Шелайской тюрьмы; туда ссылаются кроме забайкальских уроженцев, только особо важные преступники, в виде наказания.
– Все-таки дозвольте, господин начальник, изложить нашу просьбу.
– Пожалуй, излагайте. Только знайте, что она не будет уважена. Ты что, Луньков, вертишься?
– Я, господин начальник… так как я не в меру понес наказание, то… позвольте просить.
– Жаловаться?
– Гм… Да.
– Не советую. Ты полагаешь, что тебя наказали несправедливо, а я думаю, что вполне справедливо.
И с этими словами Лучезаров удалился в другие камеры. Больше часу продолжался этот обход. Везде просились на Сахалин и в другие рудники, и все получали отказ. Тем не менее у многих назрело твердое решение говорить с губернатором, как бы ни озлился на них за это Шестиглазый. На следующий день к вечеру неожиданно для всех явился в тюрьму иностранец-проповедник со своим переводчиком, в сопровождении одного лишь старшего надзирателя. Лучезарова не было дома – он куда-то отлучился. Высокий сгорбленный старик с седой бородой, в черном сюртуке и с грудой Евангелий под мышками, начал обходить камеры и читать арестантам немецкую проповедь, которую переводчик дословно переводил на русский язык:
– Эта книга – великая книга, одинаково необходимая как для крестьянина, так и для императора. Учение, заключающееся в этой книге, истинно. Оно не только истинно, но также и в высшей степени практично, полезно. Стоит искренно уверовать и попросить бога – и он исполнит все наши просьбы и желания.
Только что успел проповедник произнести в нашем номере эти слова, как раздалась оглушительная команда "Смирно!!" ив камеру влетел с надзирателями запыхавшийся, но весь сияющий, Лучезаров. Иностранец смутился и замолк.
– Начальник Шелайской тюрьмы, штабс-капитан Лучезаров! – отрекомендовался ему бравый штабс-капитан.
Старик назвал свою фамилию, поклонился, подал руку и тотчас же вытащил из кармана бумагу, свидетельствовавшую О целях его путешествия и о разрешении посещать каторжные тюрьмы. С наивностью, доходившей до остроумия, арестанты рассказывали после, что Шестиглазый, как только явился, сейчас же потребовал у иностранца "пачпорт".
– Вот молодчина-то! – говорили про него не то с насмешкой, не то с действительным восхищением.
– Он никому не уважит. Он и самому губернатору, пожалуй, двадцать очков вперед даст!.
– Ну что ж, – сказал Лучезаров после нескольких секунд неловкого молчания, возвратив старику его "пачпорт", – вы уж поговорили с ними?
Старик, узнав от переводчика смысл вопроса, кивнул головой в знак согласия и начал раздавать арестантам книги, спрашивая наперед, грамотны они или нет. Но все назывались грамотными, даже и те, которые знали лишь азбуку. После этого посетители отправились в другие номера, при чем при входе в каждый из них раздавалось громогласное: "Смирно!" Иностранцу, вероятно, не сильно понравилось проповедовать при таких условиях. Он поспешил удалиться, а арестанты принялись со всех сторон судить и рядить его. К сожалению, я не слышал среди этих суждений ни одного слова о том, ради чего посетил он тюрьму и что говорил. Толковали об его внешности, об одежде.
– Вот такого бы гуся на дороге встретить, – бравировал Андрюшка Повар, – небось с одного б слова все отдал, что при ем есть, и часы, и сюртук, и деньги!
– Деньжонки-то у него, надо быть, водятся, – подтверждали другие.
– А чего б ему стоило нам десятку-другую подарить? Нате, мол, ребята, за мое здоровье обед хороший сварите. Скупой, видно.
Тяжело было слышать подобные речи, больно думать, что для таких именно результатов приезжал за тысячи верст этот старик, быть может искренно веривший в святость и значение своей миссии, от чистого сердца мечтавший заронить в душевную тьму этих людей искру того божественного света, которым горело собственное его сердце… Но кого было и винить, с другой стороны? Их ли одних?
Розданные арестантам Евангелия в большинстве получили, как водится, совсем не то назначение, какое им давал проповедник, и пошли на курево и на другие, еще более низменные потребности…
Наконец наступил день, в который ожидали приезда губернатора… С. раннего утра надзиратели, нарядившиеся в папахи, праздничные мундиры и белые перчатки, в необыкновенном волнении бегали по тюрьме и раздавали арестантам свои распоряжения. Прежде всего опять приказали мыть и красить охрой полы, накануне только что вымытые. Но когда их вымыли, явилась новая забота: успеют ли они просохнуть? Раскрыли настежь все окна в камерах и коридорах, все двери… И все-таки волновались и ежеминутно бегали смотреть, как подвигается просушка. День был ветреный и пасмурный. Пообедали, отдохнули; все не было ни слуху ни духу о губернаторе. Все чувствовали себя утомленными от необычного душевного напряжения. Наконец, когда уже вернулись из рудника горные рабочие, пролетел слух, что со станции прискакал вестник:
– Сял!.. Едет!..
Все опять заволновалось и закопошилось. Но и после этого только через полтора часа приехал губернатор, и тогда арестантам велели наконец собраться в камеры, одеться в халаты и построиться… У ворот действительно раздался пронзительный свисток: мы построились. Только самые бойкие стояли еще в коридоре и заглядывали на двор, где должна была появиться начальствующая свита. Соглядатаями от нашей камеры были Луньков и Петин. Оттуда приходили одна за другой "телеграммы". По первому известию, губернатор был высокого роста мужчина с рыжей бородой и сердитым взглядом; по позднейшему – толстенький и маленький, чернявый… Так же противоречивы были "телеграммы" и о внешнем виде Шестиглазого. Луньков сообщал, что он бледен и "ровно не в себе", тянется перед генералом и держит руку под козырек – по всем признакам нагоняй большой получает! Сохатый, влюбленный в военную выправку Лучезарова, утверждал, напротив, другое.
– Трепач! Мараказ паршивый! Чего врешь? Шестиглазый герой героем глядит. Разве видали где в другом месте такого артиста? Ему разве штабс-капитаном бы быть? Он за самого фельдмаршала сойти б мог!
– Губы еще не обсохли у твоего Шестиглазого, У нас в Воронеже один частный есть: так за пояс может всех их таких заткнуть! Усы как смоль черные, походка точно что иройская… А этот жиром заплыл!
– Болван, что ты понимаешь? В уме дело, а не в роже.
– А чем он умен, твой Шестиглазый?
– Тем, что в страхе умеет вашего брата держать, скидок лишает, порет… Самого бога не боится!
– Брось смеяться! Это вас, дешевых, запугать он может, а мы не испугаемся. Я вот жаловаться стану губернатору, а посмотрим, как ты ни жив ни мертв стоять будешь.
– Болван!
– Да бросьте вы, черти!.. Патоку когда вздумали тереть. Ведь придут сейчас!
– Идут, идут! – кинулись со всех ног вестники, стоявшие в коридоре.
Все построились, откашлялись, встали – точно аршин проглотили.
– Смир-рно!! – скомандовал надзиратель, и в камеру вошли: губернатор, его адъютант, заведующий каторгой, Лучезаров, исправник, прокурор и много других лиц высшего и низшего разбора. Губернатор оказался человеком среднего роста, пожилой, с проседью в бороде. Он обошел выстроившиеся ряды арестантов, пристально вглядываясь каждому в лицо, и затем, повернувшись, спросил, нет ли у кого просьб или претензий. Лучезаров указал на Петина.
– Что нужно? – спросил губернатор, подходя к Сохатому.
– Ваше превосходительство, явите божескую милость.
– Какую именно?
– Отправьте па Сахалин.
– Это для чего же? Петин замолчал.
– Срок очень большой, ваше превосходительство, – вмешался Лучезаров, – так он надеется, основываясь на арестантских слухах, что там сразу выпустят его на волю.
– Ты очень ошибаешься, дружок, – сказал губернатор, – закон везде одинаков. Да к тому же я не знаю еще здешних порядков. Имею ли я власть сделать это? – обратился он к заведующему каторгой. – Как у вас это делается?
– Получаются время от времени затребования, и тогда производится к весне выборка здорового и годного народа. Обыкновенно же посылаются только забайкальские уроженцы.
– Вот видишь ли, голубчик, – обратился губернатор к Петину, – и сделать-то это трудно. Впрочем, если будет требование…
– Ваше превосходительство, – заговорил внезапно Ногайцев, который не заявил Лучезарову о своем желании говорить с губернатором. Бравый штабс-капитан даже вздрогнул от неожиданности и, насупив брови, поднял изумленное лицо.
– Ваше превосходительство, – храбро продолжал Ногайцев, – и меня тоже отправьте на Сахалин… Будьте так любезны… Окажите такую любезность…
– Оказать тебе любезность? Видите, чего захотел! – улыбнулся губернатор, обращаясь к свите. – Ну почему же ты хочешь на Сахалин? Почему он так люб вам?
– Да так, ваше превосходительство! Чтоб уж к одному, значит, берегу пристать.
– То есть как это к одному берегу?
– Так. Крутом, значит, вода, и некуда деться… Путаться бы уж перестал тогда по белому свету.
– Путаться? Можно, и здесь оставаясь, бросить путанье. Кто еще что-нибудь имеет?
Лучезаров указал на Сокольцева. – Вот тоже на Сахалин просится… Их полтюрьмы таких наберется… путешественников.
– Ага! А каково их поведение?
– Особенно дурного пока ничего нет, – покривил душой Лучезаров, метнув искоса взгляд в сторону арестантов.
– Больше никто ничего не имеет заявить?
– Ваше превосходительство, – заговорил детски пискливый голосок Лунькова.
– Что такое?
– Изнуряют нас здесь непосильной работой… взыскания несправедливые налагают!..
– В чем дело, расскажи подробнее.
– Мы роем канаву… Уроки очень большие задаются… Я не мог выработать… Меня лишили скидок и дали сто розог…
– Правда это? – обратился губернатор к заведующему каторгой, положив в то же время руку на плечо Лунькову. Что-то мягкое, сочувственное к этому хорошенькому арестантику, почти еще мальчику, мелькнуло, казалось, в лице старого генерала.
– Он лжет, ваше превосходительство, – подскочил бравый штабс-капитан, – господину заведующему хорошо известно, что он наказан не за плохую работу, а за оскорбление, нанесенное надзирателю.
Заведующий каторгой, подтвердил эти слова.
Губернатор снял руку с плеча Лунькова и спросил его:
– Зачем же ты врешь, голубчик? Это нехорошо.
Опешивший Луньков молчал. Губернатор, видимо недовольный, вышел вон – с тем чтобы направиться в другие камеры.
Сожители мои сдвинулись в одну кучу и принялись шепотом обсуждать случившееся. Луньков с Петиным тотчас же поругались, начав критиковать один другого. Петин обзывал Лунькова болваном за то, что он не сумел оправдаться.
– Как дошло до дела, и воды в рот набрал! Точно обухом его по лбу стукнули! У, трепач, хвастунишка… Вот ужо поплатишься теперь, мараказ проклятый!
– Я-то мараказ, а вот ты-то, иркулез-великан, Сохатый по прозванью, как ты-то не умел своего дела обсказать? Не мог объяснить, зачем на Сахалин просишься…
– Осел! Идиот! Да зачем мне было объяснять, коли за меня сам начальник мазу держал? Ну что! Согласен теперь, что штабс-капитан Лучезаров герой перед ними всеми? Какой это губернатор? Ни дородства, ни осанки, ничего… А у того, по крайности, тела сколько! Румянец на лице… И развязность есть!
Спор разгорался все жарче и жарче, начав переходить от шепота к галденью, когда пронесся наконец слух, что губернатор уже вышел из тюрьмы. Тогда все кинулись из камеры в коридор, где столпилась вся тюрьма и сообщались новости. Оказывалось, что в каждом почти номере просились два-три человека на Сахалин и что губернатор в одном из них сказал заведующему: "Что ж, отправьте их к весне!" Ликование было полное.
– А я слышал другое, – объявил вдруг сапожник Звонаренко, по прозванью Кожаный Гвоздь, глава тюремных вестников, – я слышал, как заведующий сказал губернатору в коридоре: "Вряд ли следующей весной будет выборка". А он отвечал: "Пущай надеются! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало". Вот и надейтесь теперь, отправят вас на Сахалин!
Известие это подействовало в первую минуту на мечтателей как ушат холодной воды; но так как верить хотелось тому, что сулило какую-нибудь надежду в жизни, а никак не тому, что было вернее, то в следующую затем минуту общее негодование обрушилось уже на самого вестника. На несчастного Кожаного Гвоздя неизвестно за что посыпалась такая отборная ругань, что он едва успевал отгрызаться. Дело чуть не кончилось дракой. Она прекращена была новым известием, что Лунькова и Ногайцева повели в карцер.
– Как? За что? Кто велел посадить?
– Шестиглазый. За неправильные и самовольные разговоры.
Все на мгновение онемели.
"Ну, теперь пропишет им Шестиглазый, – думалось каждому, – будут помнить кузькину мать!"
XIII. Ночь{43}
Ночь. Уже прошло больше часа после барабанного боя в казацких казармах; все разговоры давно смолкли, и сожители мои лежат вповалку – кто на нарах, кто на полу, забывшись крепким сном. Тишина мертвая и в камере и в коридорах тюрьмы; изредка только надзиратель подкрадется кошачьими шагами к дверному оконцу и, звякнув ключами, отойдет прочь. Раздастся чей-нибудь храп, кто-нибудь повернется на другой бок, проворчит или простонет во сне, брякнет кандалами – и опять все тихо, как в могиле… Лампа, висящая на стене, запоет порой тонким, комариным голосом – и тоже опять затихнет, точно сама испугавшись своего не: верного пения. Но я все еще бодрствую, один среди множества живых, распростертых вокруг меня тел, и мучительная тоска постепенно овладевает душою, поднимаясь, как морской прибой, волна за волной, с тихим, но все усиливающимся ворчаньем и ропотом…
– Здравствуй, знакомая гостья, дитя тюремной бессонницы! Я знаю, сегодня ты опять промучишь меня вплоть до утреннего рассвета, опять истерзаешь мне нервы, тело и душу… Мифический Протей,{44} сколько у тебя изменчивых форм и образов, сколько орудий пытки! Мертвящая скука, чудовище с ледяными объятиями и бездонными темными ямами вместо глаз; чувство томящего одиночества, от которого так хочется плакать, плакать и кричать, без надежды кем-либо быть услышанным; страх, поднимающий волосы на голове, пробегающий морозом по всему телу…
Мрачные думы встают одна за другою неизвестно из каких глубин мозга, и длинной похоронной процессией проходят перед глазами картины прошлого, милого, дорогого прошлого, которое, увы! воскресить невозможно. А страшное, тяжелое, проклятое прошлое, вечно живое, стоит бессменно тут, у изголовья, со всеми своими ошибками, падениями, обидами…
Однако… что за странная галлюцинация? Где я? Какие трупы лежат возле меня – и справа, и слева, и там, внизу, под ногами? Неужели я один живой среди мертвых? Нет! Кто-то пошевельнулся… Да, да, припоминаю… Стоит мне крикнуть, не совладав с ужасным кошмаром, – и трупы эти вскочат на ноги, зазвенят око-. вами, заговорят, задвигаются, и улетят прочь призраки ночи… Но зачем? Они ведь и живые мертвы для меня. К чему закрывать глаза на горькую правду? Я – один. Один, как челнок в океане, как былинка в пустыне, один, один! Мне нет здесь товарищей, как бы ни жалел я этих бедных людей, как бы ни хотел перелить в них часть своего духа; нет сердца, которое билось бы в такт моему сердцу, нет руки, на которую я доверчиво мог бы опереться "в минуту душевной невзгоды"…{45} Горе, горе! Как попал я в эту смрадную яму, над которой носится дыхание разврата и преступления?.. Что общего между мною, который порывался к светлым небесным высям, и миром низких невежд, корыстных убийц? Кровь, кровь кругом, разбитые вдребезги черепа, перерезанные горла, удавленные шеи, простреленные груди… И над всем этим ужасом витают тени погибших, отыскивая своих убийц, отравляя их сны черными видениями…
Как изболела душа… Как устал я хранить вид равнодушного философа… Как страстно – хотелось бы отдохнуть па близкой, родимой груди! Иметь возле себя товарищи, думающего те же думы, переживающего те же чувства…
Ах, сколько говорили бы мы —О Шиллере, о славе, о любви!{46}Всего два года,[62] а как давно уже, кажется мне, оторван я от всего, чем живет образованный мир. Что случилось там за эти два года?
Быть может, изменилась физиономия всего политического мира; всплыли наверх и стали на очередь великие жгучие вопросы, которые тогда, при мне, казались еще столь преждевременными, столь отдаленными… Забила ключом могучая жизнь, брызнули яркие волны неслыханного света… Туда, туда бы скорее, разделить все восторги, все труды и заботы моих братьев, стать в ряды простых, скромных работников и, если нужно, погибнуть с ними за дело прогресса и благо народа!
А быть может и то: над Европой нависла мрачная туча безвременья… Лучшие бойцы сошли со сцены, и суетятся лишь мелкие, корыстные мошки и букашки. Туда бы, все-таки туда бы! Страдать и гибнуть там, на воле, со всеми!
А что делается теперь в науке, в литературе, нашей родной литературе, поэзии, искусстве? Я кинул их в трудную годину, когда сходили с арены последние могикане великой эпохи и "в храме истины, священном храме слова" начинала возвышать голос мелкая, бездарная литературная "шпанка". О, неужели и там царит теперь мерзость запустения?! Нет, нет, не может быть! Вспыхнули новые яркие звезды, хлынули свежие потоки сил, явились бодрые вожди света и правды, не давшие погибнуть бесследно трудам стольких поколений. Явился могучий поэт, ударивший по сердцам с неведомою силой, народился славный художник, отразивший в большом романе все, что…
Боже, боже! Прозябать в этой жалкой норе и ничего не знать, не идти на посильную помощь… Быть может, и умереть здесь, в мрачном мире отверженных, умереть всеми забытому, с клеймом общего презрения на челе, со стоном бессильного отчаяния в сердце и проклятия, кому – неизвестно!..
Ах, усни, беспокойное сердце! Замолчите, безумные думы!
1893 г. Июль – август Лазарет Акатуевской тюрьмы{47}
Примечания
1
"Звезда", 1911, № 15, 25 марта; 1912, № 19, 18 марта.
2
"Из истории нелегальных библиотек революционных организаций в царской России", Сборник материалов, М., 1955, стр. 16.
3
Письмо от 29 октября 1896 (Рукописный отдел Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина).
4
В. И. Дмитриева. Так было (Путь моей жизни). М.-Л" 1930, стр. 205, 216–217.
5
"Русское богатство", 1912, № 5, стр. 45.
6
М. Горький. Собрание сочинений, т. 29, М., Гослитиздат, 1955, стр. 190.
7
М. Горький. Материалы и исследования, II. М., Изд. Акад. Наук СССР, 1936, стр. 370. Здесь опубликовано шесть писем Якубовича к М. Горькому.
8
Л. Мельшин (П. Ф. Гриневич). Очерки русской поэзии. СПб., 1904, стр. 380.
9
"Бюллетени рукописного отдела Пушкинского дома" № 8,V. – Л., 1959, стр. 152.
10
П. И. Ковалевский. Психология преступника по русской литературе о каторге. СПб., 1900, стр. 111.
11
"Русская мысль", 1897, № 12, стр. 556; письмо Якубовича к Горькому от 14 февраля 1900 года.
12
В. И. Ленин. Сочинения, изд. 4-е, т 16, стр. 301.
13
М. Горький. Собрание сочинений, т. 28, М., Гослитиздат, 1954, стр. 162.
14
Письмо А. И. Иванчину-Писареву от 25 февраля 1896 года (Институт русской литературы Академии наук СССР).
15
"Русское богатство", 1898, № 8, стр. 112.
16
Там же, стр. 107.
17
Ни чести, ни совести (франц.).
18
Вот почему мечта всякого, беглого каторжника – арестоваться не ближе как в Шадринске (Пермской губ.). (Прим. автора.)
19
Не потому, конечно, что уголовные арестанты "подкупили" кого следует, как высказал предположение один из моих критиков, а просто потому, что они практичнее, проворнее и их больше. Вообще нужно заметить, что под влиянием устаревших данных сочинения г. Максимова "Сибирь и каторга" (Максимов Сергей Васильевич (1831–1901) – этнограф-беллетрист. Его- книга "Сибирь и каторга" вышла в Петербурге в 1871 году.) в публике существует совершенно ложное мнение о богатстве уголовных арестантских партий. Не знаю, получают ли они в настоящее время те огромные денежные подаяния, какими наделяла их когда-то прежде Москва и вообще Россия (быть может, эти деньги в России же и растрачиваются, переходя очень скоро в руки начальства или отдельных лиц из своей же братьи, майданщиков и картежных шулеров); но факт тот, что в пределах Сибири большинство арестантов является уже буквально нищими. В Западной Сибири подаяния еще делаются, и даже довольно щедрые, но почти исключительно съестными припасами. (Прим. автора.)
20
Например, в некоторых местностях Забайкалья, где цены не выше иркутских, выдавалось по 20 копеек кормовых. (Прим. автора.)
21
Если это и неправда, то все же хорошо придумано (итал.).
22
В июне 1893 года уничтожена на Каре последняя тюрьма; в Карийском районе нет больше ни одного арестанта. Золотые прииски отданы в частные руки. (Прим. автора.)
23
Автору напоминали о подобном же прозвище тюремного смотрителя в "Записках" Достоевского, но ему кажется, что эта мелкая подробность доказывает только живучесть преданий, нравов и даже острот описываемой среды, и потому он сохраняет ее, не опасаясь упреков в подражании великому художнику.{48} (Прим. автора.)
24
По поводу враждебного, почти ненавистного отношения арестантов к врачам, о котором не раз упоминается в настоящих очерках, считаю нелишним оговориться, что известная доля этого наблюдения, быть может, должна быть приписана и чисто местным, случайным причинам, вроде личного характера врачебного персонала в некоторых тюрьмах описываемого времени. Мне самому, например, прекрасно известно, какой теплой и единодушной любовью пользовался в 80-х годах старший врач красноярского тюремного замка, покойный ныне Мажаров, "Отец родной", "заступник" – иначе его и не звали. Даже наиболее озлобленные из арестантов с удивительною нежностью рассказывали многочисленные анекдоты, ходившие по тюремному миру, об этом необыкновенно добром и мягком человеке, по-видимому глубоко понимавшем и любившем несчастных питомцев каторги, несмотря на то, что был он уже не молод, в больших чинах и, конечно, немало видел на своем веку всяких художеств кобылки… Но за всем тем мне думается, что неприязнь к медицине и ее представителям, по-видимому, вообще коренится в нашем темном народе – достаточно вспомнить о недавних холерных бунтах. В виденных мною тюрьмах бывали, конечно, и хорошие врачи, фельдшера, а принципиально их все-таки ругали и не любили. (Прим. автора.)
25
Сольштейн. (Прим, автора.)
26
Отвалом зовется место, куда сваливаются глыбы вывезенного из штольни или шахты камня. (Прим. автора.)
27
Так выговаривают арестанты слово "колчедан"; "кварц" на их языке "шкварец", а то и прямо – "скворец", (Прим. автора.)
28
Есть два только бранных слова в арестантском словаре, нередко бывающие причиной драк и даже убийств в тюрьмах: одно из них (сука) обозначает шпиона, другое, неудобно произносимое – мужчину, который берет на себя роль женщины (Прим, автора.)
29
Один из критиков настоящей книги{49} нашел, что в этом именно отказе и заключалась наиболее крупная ошибка Ивана Николаевича. Не будь этой ошибки и не будь выбран в старосты Юхорев, не было бы, по его мнению, и тех неприятностей, какие описаны автором во втором томе. Но мнение это показывает только, что почтенный критик не вник в сущность положения и не уяснил себе мотивов отказа Ивана Николаевича, отнюдь не бывших капризом или желанием покоя: Ивану Николаевичу нравственно невозможно было взять на себя права и обязанности старосты уголовной тюрьмы – звания, неизбежно сопряженного со всякого рода столкновениями с начальством, унижениями, компромиссами и пр. Не говоря уже о том, что начальство и не утвердило, бы, конечно, подобного избрания… Но даже случись невозможное – будь Иван Николаевич выбран и утвержден, что бы из этого могло выйти? Только то, что недоразумения между ним и кобылкой начались бы значительно раньше и ему все равно пришлось бы очень скоро отказаться от неподходящей к его положению должности. Автору казалось раньше, что все это понятно само собою, но теперь он счел нелишним высказаться яснее, (Прим, автора.)