
Полная версия
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
Жил Андрюшка со своей Ульяной три года, причем, по собственным его словам, беспробудно пьянствовал. Наконец Ульяна из-за чего-то поссорилась с ним и, забрав свою "лопоть" (одежу), ушла от Андрюшки к другому мужику. Самой любовницы Андрюшка не жалел, но "лопоть" считал своею и потому несколько дней спустя явился к бывшей сожительнице требовать назад принадлежавшие ему вещи. Последовал грубый отказ. – Раньше я ничего такого на уме не держал, – рассказывал Андрюшка, – но тут меня забрало! "Как? – думаю. – За мои же деньги смеет стерьва так надо мной галиться?" Оглядываюсь. В углу на лавке мужик сидит, ее новый любовник, а на столе большой нож лежит. Схватываю я нож: "А! ты так? – говорю. – Так вот же тебе, тварине!" – и всаживаю ей ножик в самое пузо… Она и шары выпучила… Гляжу: руки растопырила и валится, валится на меня… Вот этак… Ха-ха-ха!
– Хо-хо-хо-хо-хо!.. – грянула в ответ камера при виде Андрюшки, изображающего, как валилась на него убитая, распялив руки и вытаращив глаза.
– "Куды излазишь, падло?" – говорю ей. Толк ее от себя рукой… Она – брык ногами и грянулась навзничь… Ха-ха-ха-ха-ха!
– Хо-хо-хо-хо-хо!
Дрожа всем телом, с ужасом смотрел я на этих людей, недоумевая, как могут они хохотать над подобными вещами. Ясно помню, как мне показалось в ту минуту, что я нахожусь в доме сумасшедших, и я невольно подумал об одной криминальной теории, когда-то сильно возмущавшей меня тем, что она признает всех "преступников" людьми с ненормальными умственными способностями.
– Тут любовник ее как вскочит с лавки! Схватил откуда-то топор да как швырнет в меня! Так мимо уха и просвистел топор, в дверь на полчетверти вонзился. Опомнился я и к нему тоже с ножиком кинулся. "А! и ты жить не хочешь? Иди за ней!" Полысь и его в брюхо… Он тоже шары выпучил и хлоп на землю… Ха-ха-ха-ха-ха!
– Чего же вы смеетесь, Андрей? – не вытерпел я, все еще весь дрожа и ужасаясь. – Разве так легко и приятно людей убивать?
Камера притихла на минуту.
– А чего же тут трудного? – спросил, в свою очередь, Андрюшка, удивленно на меня взглянув. – Я и сам сначала думал: "Не приведи, мол, бог убить человека". А на деле увидал, что все едино – что барана, что человека зарезать! Тот же пар. Ткнешь ножиком в брюхо и не слышишь даже: так во что-то мягкое, ровно мякину, ножик ползет.
В камере некоторые опять засмеялись, неизвестно на этот раз над чем: дивясь ли глупости Андрюшкиных речей или же сочувствуя им. Мне почудилось в смехе немножко того, немножко и другого.
– Теперь я, как из каторги выду, – продолжал расходившийся Андрюшка, – кажный день стану по одному их резать.
– Кого это их?
– Да кого придется. Кто заслужит. Черна овца, бела овца – дух один… Поп ли, попиха ли, пономарь ли – одно сословие. А пуще всего, братцы, баб стану резать, потому в их я наиболее скусу нашел… Ха-ха-ха-ха-ха!
– Ну, а что же потом было, Андрей, после совершения убийства?
– Что было? То, что я дураком сам себя набитым выказал. Мог бы убечь очень легко, а я пошел и заявил сельскому старосте: так и так, мол, убил двух чертей, принимайте. Ну, и скрутили мне руки. Дело рано утром было. А к ночи столько всякого начальства наехало, что целый бы день вешать – не перевешать. А в ледник идти, где мертвяки лежат, боятся! Никто лезть не хочет… "Иди, говорят, ты, Андрей, вытащи их сюда". Мне чего! Я полез. Гляжу: лежат, не шевелятся. Беру одну за волосья, другого за ногу и выволакиваю обоих на свет божий: любуйся, честная компания! Все так и шарахнулись прочь… "Это твои, эти самые?" – спрашивает меня заседатель. "Мои, говорю, ваше благородие. Не сумлевайтесь, отделка самая чистая…" Ха-ха-ха-ха-ха! Потом в тифу я шесть недель пролежал, всё лезли ко мне, проклятые…
– Кто?
– Мертвяки эти… Так и налазят, так и налазят! Я все ножом их в брюхо пырял: прочь, окаянные, отвяжитесь!
Андрюшка Повар пошел за свое убийство в работу на одиннадцать лет. Сколько раз ни рассказывал он товарищам свою историю (я слышал ее от него по крайней мере три раза), каждый раз им овладевала почему-то неудержимая, почти истерическая веселость, и часто он готов был надорвать, что называется, животики от смеха. А между тем в обычной жизни это был арестант далеко не из худших, тихий и работящий, не потерявший окончательно совести и "е наплевавший на честность. Впрочем, он производил впечатление придурковатого парня. Обыкновенно смирный и незаметный в толпе, он был чрезвычайно вспыльчив и чувствителен к насмешкам. Любил, кроме того, прилгнуть и прихвастнуть в рассказах о своей прошлой жизни: так, если он пьянствовал, так непременно уж круглый год, без просыпу; если убивал на охоте сохатого, так прямо с дом величиною; если видел страшную змею, так с крыльями. Кобылка относилась поэтому к Андрюшке свысока и рассказам его не слишком доверяла.
Помню немало и других рассказов, на меня наводивших трепет, а на сожителей моих самую, по-видимому, беззаветную веселость. Однажды зашел разговор о мертвецах и связанных с ними поверьях. Некто Сокольцев, один из самых бывалых в Шелайской тюрьме арестантов, начал с сравнительно невинной истории.
– Дело было на Лене. Я еще по первому разу в Сибири был. Приспичило мне с товарищами – до зарезу деньжонками или припасами разжиться. Вот приходим мы ночью в большое село; видим, на краю – нежилая избушка, а заперта на замок. "Ну, – думаем, – видно, клеть, тут пожива предстоит". Снимаем замок, заходим. В сенцах ничего нет. "Постой, – говорю я товарищу, – на стрёме, а я пойду, в той половине пошарю". Захожу туда, чиркаю спичку. Глядь: туши бараньи лежат… Вот радость-то! Только хотел было одну за морду сцапать – ах, черт возьми: мертвец!.. Штук их десять лежит. Скоропостижные, значит, убитые и прочие, доктора дожидаются. Дело зимой. "Ага! – думаю. – Сострою ж я над тобой штуку, испытанье сделаю…" Выхожу к товарищу у сенцы: "Ну, брат, говорю, в шляпе дело. Десять бараньих туш нашел. Иди, тащи одну а ли две. Да ступай без огня, а те как бы не увидали". – "Нет, говорит, без огня еще лоб расшибешь, давай хоть пару спичек!" – "На", – говорю. Вот он и пошел, а я заместо его на стрёме стал. Как он вдруг выскочит оттедова, ровно сумасшедший… "Куды? Куды?" – кричу ему. Он ни слова в ответ, мимо меня стрелой, да в двери! На другой только день к полудню его встретил… Остался я один, обшарил все углы, поснимал с покойников рубахи и ушел.
– Что ж, так и не узнали?
– Нет, узнали. Глуп еще был – уличили. А впрочем, ничего особенного не было. Подержали с месяц в каталажке и отпустили на все четыре стороны. Ну, всыпали, конечно, штук тридцать.
– А я так вот не таков: я боюсь мертвяков! – сказал Водянин, он же Железный Кот, известный тюремный рифмач и остряк.
– Право же, боюсь, хоть и сам лапчатый гусь. Сам себе дивлюсь: как я своего татарина убивал и хоронил!
– А ты разве за татарина? – спросил кто-то.
– О! я, брат, за большого барина, – отвечал кузнец. – У меня тоже не было, в грязь лицом ударено. Чисто было дельце обделано. Кабы не баба проклятая, никто бы никогда и не дознался.
– Какая баба?
– Да своя же жаба.
– Жена? Вот сволочь! Чего ж это она?
– Так, братец, подвела, что по гроб жизни попомню. Она-то и заслала меня в здешнюю каменоломню.
– Расскажи-ка путем, Железный Кот!
– Идет. Ходил по нашему месту мелочник-татарин. По две сотельных носил с собой да товару на столько же. Вот я раз и говорю бабе: "Смотри заведи с ним торг покрупнее, мне это будет половчае". Зову татарина к себe на двор: иди-ка, миляга, сделаю у тебя кой-какой забop. Выходит моя баба, обступает его середь двора – и ну целую кучу товара из короба выволакивать. Я начинаю покрякивать: "Куда ты эстолько накупить хочешь? У меня мелких нет, он разменять не сможет". Будто это меня тревожит. "Э! – смеется мой татарин. – Моя хоть сто целковых тебе разменяет". "Ага! – думаю.
– Коли так, хорошо. Заплачу тебе ужо. Приношу из кузницы балодку фунтиков в десять, становлюсь позади.
Баба еще пуще торговаться и спорить. Теперь, вижу, в самый раз дельце спроворить. Хвать его балодкой по голове! Он и сковырнулся на бок секунды в две. Тут я ему веревку на шею и утащил в конюшню. Потом мы с бабой мы песком все следы закрыли и затоптали; товары в короб поклали и спрятали. Решили: как наступит ночь, татарина в болото уволочь и в пруд спустить. Вот наступил вечер. Гляжу, а месяц во все лопатки светит. Нельзя нести мертвяка – заметят. Ложусь опять спать. Просыпаюсь – еще того светлее на дворе, Вот наказал бог! Плюнул со злости, еще раз лег. Наконец просыпаюсь – темно. Ну, так бы давно. "Возьмем, говорю, хозяйка, носилки, понесем". А она, стерьва, упираться вздумала: "Как я ребенка оставлю? Он еще тут завеньгает, шуму наделает, народ услышит, придет. Неси один". Рассердился я, плюнул ей в косу: ладно, один понесу! Пошел в конюшню. А раньше того я шибко мертвяков боялся. Но тут креплюсь. Иду, за его берусь. Подтянул ему веревкой ноги к спине и посадил в тачку… вот так…
Железный Кот стал на колени, показывая, как мертвец сидел у него в тачке.
– Вывез за ворота, повез в болото. Трудно была болотом ехать. Чуть где кочка, тачка моя кувырк набок вместе с мертвяком. Вот этак.
Железный Кот сам повалился набок.
– А где поболе толчок, там мой мертвяк и вовсе из тачки скок. Что тут делать? Поднимаю тачку, опять его туды кладу.
Рассказчик при этом опять подымается на колени; вся камера заливается смехом, глядя на это живое представление.
– Ну и Железный же Кот! Прямо – два сбоку… Это не Кот, а объеденье.
– Еду, братцы мои, дале. Сделаешь шага три ли, два ли – кувырк опять мой татарин!
Железный Кот опять ложится набок, приводя зрителей в неистовое веселье.
– И долго так я бился, покамест через болото к пруду не спустился. Ну, думаю, теперь слава богу! Спущу туды и назад в путь-дорогу. Бросаю в пруд, А завод-то ночью не работал,[57] воды в пруде оказалось мало, две четверти всего до дна; не тонет мой татарин, да и на!
Я его на один бок, на другой – торчит, ничего не поделать. Пришлось снова вытащить, в тачку мокрого посадить, опять тащить. Привез наконец к золотомойной яме. Яма будет с нашу камеру, на дне вода. Мне бы его вверзить туда, да бока-то у ямы неровные. Мертвяк мой покатился да где-то сбоку и зацепился. Не захотелось мне туда, лезть. Осерчал я, плюнул, махнул рукой и пошел домой. Наутро пошел к Агапову, фартовцу одному, и сговорился с ним об товаре, куда принесть его. На. грех подслушай нас его баба. Как попался татарин мой в яме на глаза, у Агапова в числе прочих сделали обыск и нашли ситцу полштуки. Его сейчас же, чубчика, и в руки. Цоп в тюрьму, во кромешную во тьму! Баба его испужайся и покажи на меня, что вот, мол, слышала разговор мужа с кузнецом об товаре, меня, молодчика, тоже забрали. Приходит моя баба мне на свидание, рассказывает, когда да кого еще забирают. Клюкина, мол, тоже зарестовали, нашли аршин ситцу, и свидетели показывают, что татарин к нему в тот день заходил, а он, дурак, отпирается. Я думаю себе: нам в пользу этот аршин. Ты ему, баба, еще подкинь. А тут еще и другое славное дельце наклевывалось у нac с Агаповым. Солдат один высидочный соглашался в сухарники идти, снять на себя убивство. Уж сговорись, как и что: семьдесят пять рублей денег, сапоги, шаровары плисовые, две рубахи шелковых, красную и синюю. Не будь моя баба разинею – оказался бы я на волe. Жду ее на другое свидание. День проходит, и два, и три, и неделя целая. Нейдет баба. Вызывает меня следователь: "Твоя, говорит, жена созналась". Читает мне ее показание; все, как было, в самую точку сказано. У баб, известное дело, щель во рту не задана.
– Вот стерва! Что ж это ей в башку взбрело? Надоумил, знать, кто?
– Вестимо, надоумили. После-то сама ревма ревела, в ногах у меня валялась. Думала, вишь ты, мне лучше будет, коли сознаюсь во всем! Что тут делать? Поругал ее, поругал, в зубы малость посовал, душу облегчил, да и простил. "Пусть, говорю, дети не пропадают, на меня жалобы после не имеют, я тебя от греха отстороню, все возьму на себя". И точно: такое показание дал, что суд ее вполне оправдал, мне одному двадцать лет накачал. Только баба-то шельмой оказалась. Я рассчитывал, она по гроб жизни мне обязана, после этого в каторгу за мной пойдет. Пока тянулись суд, она, и точно, на шее у меня висела, посулами, да обещаньями тешила меня, а как вынул ее из огня, она не пришла и проститься. Посиживай теперь милок, засадила я тебя в хороший мешок!
– Ха-ха-ха-ха-ха!
– А что, Миколаич, – обратился внезапно ко мне Железный Кот, – могу ль я ее, гадину, силой к себе привести?
– Как это силой? – удивился я.
– А так. Нет ли закону такого, чтобы муж и в каторге мог жену к себе по этапу вытребовать?
– Нет такого закона. Да если она нехорошо с вами поступила, зачем она вам? И жалеть ее нечего!
– Да мне чего ведь жалко? Приди она сюды – прошлась бы по ей моя палка! Так бы славно прошлась, что попомнила бы наперед, каков я есть Железный Кот. Нельзя ли как, Миколаич, письмецо такое ей сварганить, притвориться, будто скучаю я по ей шибко, чтобы обманом то есть вызвать?
– Такого письма я, Водянин, не напишу.
– Ха! Да почему ж? Что тут такого?
– То, что я был бы участником обмана.
– Да обман-то не ко злу ведь был бы? Не насмерть же я ее забил бы? Так, поучил бы только легонько, для памяти. А потом опять стали бы жить да поживать. Мне детей пуще всего жалко. Теперь бы старшего к ремеслу пора приучать. И сам бы я в вольную команду ране вышел, человеком опять стал бы. Цель бы у меня была… А теперь я что? Пропащая душа – одно слово. Выду на волю – либо бродяжить пойду, либо в новую втюрюсь беду. А без бабы как сюда детишек достанешь?
Впоследствии я убедился, что Водянин был отчасти прав. Будь у него какая-нибудь цель в жизни, он еще мог бы стать на честную дорогу. В характере его были некоторые очень хорошие черты. На слово, данное им товарищу, можно было смело положиться; лицемерия в нем совсем не было. Детей своих он очень любил, иногда со слезами вспоминал о них и, не желая писать жене, осведомлялся о них через тестя и посылал им гостинцы. Отсутствие жадности также приятно бросалось в глаза в этом человеке. Зарабатывая в качестве кузнеца порядочные для арестанта деньги, он делил их пополам с молотобойцем Ефимовым, что вовсе не полагалось по правилам мастеровых.
II. Ефимов – тюремный софист и Мефистофель
Заговорив о Железном Коте, обрисую уж вкратце и его молотобойца Ефимова. Это был совсем другого рода тип. Водянин сошелся с ним, как с земляком; сблизило их также и мастерство. Как-то случайно надзиратели назначили их вместе в кузницу и потом, по привычке, не разрознивали в течение нескольких лет. Странным даже показалось бы всем, если бы Водянина и Ефимова назначили в разные места. Даже во время новых размещений по камерам их всегда помещали вместе. Вместе обедали они из одного бака, вместе пили чай, поровну делили все заработанные деньги. Одним словом, можно было подумать, что это друзья закадычные. А между тем на деле было совсем другое. Ефимов действительно вел себя с Водяниным осторожно, ни в чем ему не переча и во всем уступая; но простой расчет заставлял его поступать так… Железный Кот уделял ему половину своего заработка, тогда как обыкновенно кузнецы дают молотобойцам лишь ничтожную часть, и он мог сыскать себе десяток других таких же молотобойцев, отнюдь хуже.
За это Водянин, человек вообще очень покладистый и мягкий, не стеснялся высказывать Ефимову в глаза такую горькую правду, которой тот, с его самолюбием, ни от кого другого не стал бы спокойно выслушивать. Я уж сказал, что это была натура совсем особого склада. Родом он также был пермяк, и хотя из местности более глухой, земледельческой, но тоже достаточно уже развращенной. В работу пришел за убийство двух проезжих торговцев. По словам Ефимова, идея убийства явилась у него совершенно внезапно, благодаря глухому лесу, в котором он встретил свои жертвы. При гигантском росте и силе он живо с ними управился и всe следы скрыл самым тщательным образом. Подозрение никогда бы не пало на него, и погиб он только по чисто сумасшедшей случайности – ложному оговору и ложной улике. Одна женщина, встретившая купцов в день убийства, показала, что встретила также и Ефимова, осторожно выходившего из того же лесу; а между в действительности она видела совсем другого человека, только похожего на него ростом. Кроме того, при обыске нашли у Ефимова рубашку со свежим пятном крови, которая на самом деле была не человеческая, а телячья… Еще несколько других таких же мнимых улик сложились вместе столь роковым образом, что Ефимов, до конца не сознавшийся в убийстве, осужден был на пятнадцать лет каторги. Это обстоятельство сильно его поразило. Он много раз говорил миг. что хорошо испытал, как невыгодно быть мошенником, и что впредь станет жить только честным трудом.
– Ведь вот все, кажется, следы укрыл, чисто все обделал, ни одной справедливой улики не оставил, а в каторгу попал! И сколько я ни наблюдал, редко-редко какое убивство неоткрытым оставалось.
– А раньше вы, Ефимов, занимались какими-нибудь мошенничествами?
– Ни боже мой! И вся семья у нас честная!
– Чего ж ты, Еграха, врешь? – оборвал его Чирок. – А зачем же брат у тебя по Якутскому грахту сослан?
– Ага! Поймал тебя Чирок на крючок! – загоготала радостно вся камера, почему-то крайне недоброжелательно относившаяся к Ефимову.
– Брат мой совсем по другому делу сослан, – смущенно отвечал Ефимов, – не по мошенницкому.
– По святому небось? – ядовито продолжал приставать Чирок.
Ефимов молчал; все ехидно улыбались и переглядывались между собою. Мне становилось ясным, что только мы с Чирком не понимаем, в чем дело.
– Да они скопцы! – не выдержал наконец Железный Кот, давно уже сердито ерзавший на своих нарах. – У них вся деревня скопческая… И брат его за это ж по Якутскому пошел… Один Еграшка каким-то чудом не оскопился…
– Тьфу! Тьфу! – отплевывался Чирок. – Вот ненавижу этих людей… Самые супротивные люди! Чтоб свое тело я стал резать, себя увечить? Да лучше ж совсем помереть. Из чего ж тогда и жить, коли это… отрезать? Я почти старичонко уж, а и то в надеже еще живу, что на волю выду – опять человеком стану.
– Ты судишь, Чирок, как все мирские люди судят, – робко вступался за скопцов красный как рак Ефимов, – они люди особого сорту… Они об небе думают, потому писании сказано…
– Паскудники вы окаянные! – перебивал его Чирок, удерживаемый общим одобрением. – Об небе вы думаете? Гадов таких, как ваши скопцы, и свет не создавал. Самый двуликий народ. И жадности в их сколько, жадности этой сколько сидит! Об небе они думают… тьфу!.. Ты-то почему ж уцелел?
– Так как-то, не пришлось. Рано женился. Ведь не неволят тоже, по доброму изволенью печать принимают. 'Было и у меня, конечно, желание, только бес пересилил, мир пленил.
– Вот дурак!.. Бес, говорит, пересилил. Да где ж и бесов-то искать, как не в вашей сехте? Знаю я ее хорошо. Что у вас там делается, как на богомолье тайное сходитесь!
– Ничего дурного не делается, это все поклепы одни. Слыхал я!
– Ты, вестимо, своих застаивать будешь. Да меня, брат, не проведешь! Я тоже из тех ведь местов. Самое поганое племя – скопцы.
– Что верно, то верно, – опять не выдержал Железный Кот, – и что скопленые у них, что не скопление – одна порода тавреная! Жадные, лицемерные! Посмотрите хоть на Еграфа. Ведь другого такого жида с огнем сыскать трудно. Над кажной копейкой трясется, ровно осиновый лист, на деньгах, ровно пес цепной при амбаре, сидит!
При последних словах Ефимов, видимо страшно оскорбившись, но не желая заводить ссоры с Железным Котом, с сердцем махнул рукой и, весь пылая как огонь, выбежал из камеры. А за глаза его еще сильнее начали ругать и костить на все корки.
Действительно, Ефимов был страшно скуп. В дороге он держал майдан; теперь, будучи немного грамотным, вел счет издержанных вместе с Железным Котом денег и цепко хватался за каждый грош. Если случалось потихоньку от начальства купить молока или мяса, никогда не приглашал к своей трапезе товарищей, и этой скупостью своей, видимо, стеснял кузнеца, имевшего более открытый нрав и щедрое сердце. Мне кажется, только слабость характера мешала последнему порвать с Ефимовым всякие отношения; он страшно не любил его и часто, не вытерпев, высказывал в глаза резкие обличения.
Жена Ефимова решила приехать к нему в каторгу и, уже отправившись в дорогу по этапам, выслала мужу на хранение несколько десятков рублей, вырученных от продажи имущества. Я посоветовал Евграфу отправить ей заказные письма в Красноярск, Нижнеудинск и Иркутск-города, Находившиеся на ее пути. Ефимов задумался.
– Конечно, не мешало бы послать, – согласился он наконец, – только можно, я думаю, и простенькие…
– Вестимо, лучше простенькие, – поддакнул Железный Кот так, что я и не приметил сначала тонкого яда в его словах, – три заказных письма – ведь это лишних двадцать одна копейка… На двадцать одну копейку можно семью в течение двух дней прокормить!..
По наивности я стал даже спорить с Железным Котом, доказывая ему, что нечего быть столь расчетливым, когда дело идет о спокойствии одинокой женщины с тремя маленькими детьми на руках, едущей в неведомый край и на неведомую жизнь трудным этапным путем.
– А все же лучше простенькие-то, Миколаич, – возразил серьезно Железный Кот, – простенькие, по-моему, куды лучше.
И вдруг разразился громким насмешливым хохотом, который поддержала и вся камера, опять страшно переконфузив Ефимова.
Ефимов держался всегда солидно и деловито; он считал себя неиспорченным, честным человеком, гораздо выше и лучше всех других арестантов. Он страшно всегда обижался, когда ему напоминали, что и сам он две души на тот свет отправил. Свое убийство он считал почему-то неважным проступком, чем-то вроде несчастного эксперимента, который со всяким может случиться, и убежденно заверял, что в другой раз не наживет себе каторги. Я тоже склонен думать, что в другой раз Ефимов семь раз отмерит, прежде чем решится отрезать кому-нибудь голову: "выгоды" не нашел он в этом ремесле… Однако я никогда не поручился бы, что мой Евграф устоит против соблазна преступления, если будет иметь полную гарантию того, что оно пройдет вполне безнаказанно и принесет очень большой барыш.
Из новых моих сожителей был один арестант, давно уже привлекавший мое внимание. Фамилия его была Сокольцев. Прежде всего он бросался в глаза самой внешностью: плотный, небольшого роста брюнет лет сорока, он отличался такого рода красотой, какая совершенно чужда типу русского крестьянина. В тонких чертах лица, правильном, почти изящном очерке чувственных губ, в тонкости бледно-матовой кожи, бархатистом выражении больших черных глаз, в мраморной шее и ко всех движениях было что-то истинно аристократическое, что создается только десятками холеных, не занимающихся физическим трудом поколений. А между тем Сокольцев был простой неграмотный крестьянин одной из внутренних русских губерний, рано свихнувшийся с пути и попавший в Сибирь. Впрочем, по его словам, он был из дворовых одного богатого графа, и это обстоятельство невольно наводило на мысль об истинном его происхождении… Среди обитателей тюрьмы Сокольцев пользовался репутацией одного из самых умных арестантов, отнюдь не "дешевых" и видавших на своем веку виды. Каторжный срок его был сорок четыре года, и дело, которым он заработал этот срок, было одно из самых кровавых, о каких когда-либо мне приходилось слыхивать. Глядя на это красивое умное лицо, слыша этот мягкий голос, говорящий всегда так осторожно и вкрадчиво, я с трудом иногда верил, что передо мной стоит тот самый Сокольцев, который мог с спокойным духом проделывать подобные вещи; а между тем страшные разбойничьи подвиги его были истинной, невымышленной историей.
Сокольцев жил на поселении в Иркутской губернии, в качестве работника у одного зажиточного "челдона". Последний занимался скупкой, золота у "хищников" и приисковых рабочих. Дознавшись однажды, что в доме хозяина скопилось около двух пудов золота, Сокольцев подговорил одного товарища-поселенца и, впустив ночью в дом, придушил общими силами хозяина, его жену и пятерых малюток. Потом, забрав золото и наличные деньги, которых также было немало, спрятал их в лесу в заранее приготовленном месте. Товарищ после этого ушел к себе, а Сокольцев, вернувшись в дом, запер его изнутри, запалил хорошенько и, вылезши в окно, улегся в сенях, притворясь спящим. Когда сбежался народ, пожар разлился уже такой волною, что не только не было никакой возможности потушить его, но даже и войти в комнаты. Кое-как удалось проникнуть лишь в сени, тоже объятые пламенем и наполненные дымом, и вытащить оттуда, казалось, крепко спавшего и несколько уже опаленного Сокольцева. Зверски совершенное преступление так было ловко обставлено, что ни тени подозрения не могло упасть на работника, который сам казался пострадавшей жертвой. Трупы убитых сгорели к тому же дотла. Предполагали чью-то злодейскую руку, но искали ее совсем в другом месте. На беду Сокольцева, товарищ его был гораздо неосторожнее, он стал кутить, менять крупные бумажки, навлек на себя подозрение и был арестован. У него нашлись некоторые, вещи убитых. Звено по звену, показание за показанием, и судебный следователь докопался до самого Сокольцева. И он и товарищ были осуждены "а каторжные работы без срока, только золота не могли сыскать. Оно так и осталось закопанным где-то в лесу, поддерживая в осужденных бодрость и мечту о побеге. Товарищ Сокольцева попал, впрочем, на Сахалин, откуда не так-то скоро "срываются", а Сокольцеву действительно удалось в дороге нанять сухарника, шедшего на поселение, прийти вместо него в назначенную волость и немедленно отправиться оттуда на розыски зарытого сокровища. "Но кобылка нетерпелива, – рассказывал про себя сам Сокольцев, – ей всегда хочется сразу двух или даже трех зайцев поймать". Желая разжиться деньгами для "первого обзаведения", он запутался в новый грабеж с убийством и был снова арестован. В Иркутской тюрьме его, конечно, уличили, и под прежним своим именем он опять пошел в каторгу, на этот раз уже на сорок четыре года. Вот главное дело, которое привело Сокольцева в Шелайский рудник и сомневаться в истинности которого было невозможно. Но если верить рассказам арестантов о Сокольцеве и ему самому, то это была лишь ничтожная частица его похождений в России и Сибири. Ему было уже за сорок лет, и в волосах кое-где серебрилась седина. К сожалению, трудно было решить, где правда, где выдумка в рассказах о себе самого Сокольцева, где серьезная речь, а где тонкая насмешка над слушателями. Странный это был человек. Он не принадлежал к тем арестантам, которые в своей же среде. слывут "боталами" и "заливалами", и тем не менее все отлично понимали, что ни одному его рассказу нельзя с полным спокойствием верить. Чрезвычайно умный, Сокольцев, казалось, наслаждался своим умом и превосходством над окружающей шпанкой; ему, по-видимому, ужасно нравилось сегодня защищать перед ней одно, завтра с неменьшим успехом доказывать совсем другое, противоположное тому положение. Это был своего рода тюремный софист и Мефистофель. Казалось, он играл своими собеседниками, как кошка с мышью, и часто, начав, по-видимому, вполне серьезный разговор, шедший в унисон с общими мнениями, незаметно ни для кого доводил его до таких явных абсурдов и шутовских несообразностей, что собеседники только рты разевали и, глядя на него как бараны, не знали, смеяться ли им или сердиться… Так, он пресерьезно расказывал однажды, как во время жатвы за какое-то оскорбление на него напали тридцать две бабы и сначала здорово-таки побили его, но как потом он извернулся и, схватив лежавший поблизости кол, десять из них убил до смерти, десяти другим выколол глаза, еще нескольких изувечил другим способом, и только очень немногим удалось спастись живыми и невредимыми. Рассказывал он эту историю с такими реальными подробностями, с таким живым и вместе страшным юмором, что положительно трудно было сказать (особенно при первом впечатлении), все ли было в ней вымыслом или же таилось и зерно правды. Когда над Соколовцевым начинали смеяться и говорить, что он опять "заливает", он ничуть не обижался и сам лукаво посмеивался – неизвестно, впрочем, над кем: над собой или над слушателями. Внутренняя ли сила, чуявшаяся в этом человеке, громкая ли слава или что другое, но, несмотря на свое несомненное "заливанье" и "ботанье", Сокольцев, повторяю, считался одним из серьезнейших арестантов, из таких, которые при случае ни перед чем остановятся и ни над чем не задумаются. Раз я сам слышал рассказ Сокольцева о том, как, скитаясь по бродяжеству, голодный как собака и без гроша денег, он придушил попавшуюся навстречу старушку богомолку и нашел у нее… сорок копеек денег.