bannerbanner
Повести
Повестиполная версия

Полная версия

Повести

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 26

– Да уж что тут? – говорили между тем усы еще таинственнее и ударяя себя при этом кулаками в грудь, – уж я знаю, уж вы меня спросите! мне это дело как своя ладонь известно!

И усы действительно показали немелкого разбора голую ладонь и, еще более наклонившись и предварительно оглянувшись на все стороны, вполголоса приговаривали:

– Уж мне это дело ближе известно – я служу там…

– Так вы тоже бюрократ? – спросил портфель, оправившись от первого ошеломления и как в каменную стену упираясь в слово "бюрократ".

– Да ведь это опять-таки с какой точки зрения посмотреть на предмет! – лаконически отвечали усы.

– А я вам скажу, господа, что все это вздор! совершенный вздор! – загремела венгерка.

По соседству чуть слышно раздалось знакомое "ги-ги-ги!" веселой девушки.

– Истинно так! – продолжала греметь венгерка, – истинно так! что это за народ, хоть бы и извозчики! дрянь, осмелюсь вам доложить, просто слякоть!.. Вот кабы вы у нас, в нашей стороне, побывали, вот народ! тот, так уж действительно, усахарит! вот природа так природа! это уж, истинно вам говорю, смотреть в свое удовольствие можно! А то что это за народ у вас, взглянуть не на что! просто дрянь, слякоть!

И венгерка тоскливо покачивала головою.

– Да; это если смотреть на предмет с одной точки, – сказал между тем портфель, улыбаясь и не обращая внимания на пессимистское возражение венгерки, – но если взглянуть на дело, например, со стороны эманципации животных…

Усы жалобно замычали.

– Да ведь это все пуф! – сказали они, – это всё французы привезли! Извозчики – вот главное дело! извозчики – вот корень причины! извозчики, извозчики, извозчики!

И снова в глазах всех присутствующих замелькали извозчики, извозчики, извозчики!

– Вот оно дело-то! – продолжали усы, – вон он сыт, наелся, – его и колом с печи не своротишь! А вот как хлебца-то нет, он и пошел, и пошел, а уж как пошел, так известно, что будет! знаем мы! видали мы!

– О, ваше замечание совсем справедливо! ваше замечание выхвачено из природы! – отозвались брови, – голод, голод и голод – вот моя система! вот мой образ мыслей!

– Так вот с какой точки зрения должно смотреть на предмет! – таинственно повторили усы, – а уж что тут животное! Животное, известно, скотина! скотина и есть, и пребудет вовек!

– Однако ж, читали ли вы в "Петербургских ведомостях" артикль?[12] – возразил портфель, с необыкновенным усилием напирая на слово "артикль".

– Знаем мы! читали мы! вздор все это, надуванция! Гога и Магога!

– Однако ж с большим увлечением написан.

– Увлечение? – загремела венгерка, – уж позвольте, насчет увлечения.

– Ги-ги-ги! – отозвалось по соседству.

– Так вот, изволите видеть, я все насчет увлечения-то! – продолжала венгерка, – да вот барышенке-то все что-то смешно – веселая барышенка!.. так вот, насчет того-то, у меня, смею вам доложить, покойник батюшка, царство ему небесное! – предводителем был, так вот увлечение! Как замахает, бывало, руками… у! Отстаивал, нечего сказать! умел-таки постоять за своих, покойник! Нет, нынче такие люди повывелись! с фонарем таких не отыщешь! нынче всё разбирают: может, дескать, и прав!.. о-о-ох, времена тугие пришли!.. и барышенка-то все смеется… веселая барышенка!

– Когда же можно вас видеть? – говорил между тем исподтишка студент.

– Ах, какие вы, право, странные! – отвечала веселая барышенка, еще пуще закрываясь платком.

– Вы находите? – снова начал студент.

– Разумеется! ги-ги-ги!

– Отчего же разумеется?

– Да как же это можно!

– Да отчего же это не можно?

– Да нельзя!

– Странно! – сказал студент, хотя, по-видимому, не отчаивался еще в успехе своего предприятия.

– Главное дело в том, – соображали вслух усы, – чтоб человеку цель была дана, чтоб видел человек, зачем он существует, вот главное – а прочее все пустяки!

Иван Самойлыч начал прислушиваться.

– О, ваше замечание совершенно справедливо! ваше замечание, так сказать, выхвачено из природы!

Очевидно, что слова: "так сказать" – были сказаны бровями единственно для красоты слога и что на самом деле брови ни капли не сомневались насчет выхвачения из самой природы глубокомысленного замечания усов.

– То есть вы разумеете под этим то, что у французов зовется проблемою жизни? – спросил портфель, сильно напирая на слово "проблемою".

– Что французы? что немцы? – лаконически отвечали усы, – уж поверьте моей опытности, уж мне лучше знать это дело, уж я там и служу… все это надуванция, всё Гога и Магога!.. это дело мне вот как известно!

И снова усы показали обнаженную ладонь чрезвычайно почтенного размера.

– Однако ж, согласитесь со мной, ведь и французская нация имеет свои неотъемлемые достоинства… Конечно, это народ ветреный, народ малодушный – кто же против этого спорит?.. Но, с другой стороны, где же найдете столько самоотвержения, того, что они сами так удачно назвали – резиньясьйон? а ведь это, я вам скажу…

И портфель с таким увлечением уверял и напирал на свою речь, что все присутствующие закивали головами и действительно убедились, что «резиньясьйона», кроме французов, нигде не найти.

– Знаем мы! видали мы и французов и немцев! пожили-таки на своем веку! – говорили бесчувственные усы, – все это вздор! главное дело, чтоб человек видел, что он человек, знал бы цель!.. Цель-то, цель – вот она штука, а прочее – что? вздор! все вздор! уж поверьте моей опытности…

– Вот вы изволили выразиться насчет цели нашего существования, – скромно прервал Иван Самойлыч, – изволите видеть, я сам много занимался насчет этого предмета, и любопытно бы узнать ваши мысли.

Усы задумались; Мичулин ожидал с трепетом и волнением разрешения загадки.

– Лакей! что ж ты, братец, не остановишь! ворон считаешь, тунеядец! – загремела венгерка.

– Так и я тут выйду, – меланхолически сказали усы.

– А как же ваши мысли насчет этого обстоятельства? – робко заметил Иван Самойлыч.

– Все зависит от того, с какой точки взглянуть на предмет! – разом сообразили усы.

– О, это совершенно справедливо! ваше замечание выхвачено из натуры! – отозвались надвинутые брови, в последний раз с особенным напряжением копая воображаемым заступом воображаемую яму, – все, решительно все зависит от точки зрения…

Усы и брови вышли из кареты. Медленно и неповоротливо поплелся снова экономический экипаж по гладкой мостовой.

– Когда же вас можно видеть? – по-прежнему спрашивал студент у веселой барышенки.

– Ах, какие вы странные! – по-прежнему отозвалась барышенка, закрывая рот платком.

– Отчего же странный? – приставал студент.

– Да как же это возможно!

– Да отчего же это невозможно?

– Да оттого, что нельзя!

– А я так думаю совсем напротив, – отвечал студент и дернул за снурок.

– Пойдемте! – сказал студент.

Барышенка вздохнула.

– Пойдемте же! – снова сказал юноша.

– Ги-ги-ги!

Карета остановилась, студент вышел, барышенка немножко подумала – и все-таки пошла за ним, сказав, однако ж: "Ах, право, какие вы странные! уж чего не вздумают эти мужчины!" – но сказала она это решительно только для очищения совести, потому что студент уж вышел и ждал ее на улице.

Наконец и Ивану Самойлычу пришлось выходить. На улице, по обыкновению, сновала взад и вперед толпа, как будто искала чего-то, хлопотала о чем-то, но вместе с тем так равнодушно сновала, как будто сама не сознавала хорошенько, чего ищет и из чего бьется.

И герой наш отправился искать и хлопотать, как и все прочие.

Но и на этот раз фортуна, с обыкновенною своею настойчивостью, продолжала показывать ему нисколько не благовидный зад свой.

Как нарочно, нужный человек, к которому уж в несчетный раз пришел Иван Самойлыч просить себе места, провел целое утро на воздухе по случаю какого-то торжества. Нужный человек был не в духе, беспрестанно драл и марал находившиеся перед ним бумаги, скрежетал зубами и в сотый раз обещал согнуть в бараний рог и упечь "куда еще ты и не думал" стоявшего перед ним в струнке маленького человека с весьма лихо вздернутым седеньким хохолком на голове.

Лицо нужного человека было сине от свежего еще ощущения холода и застарелой и уж прогорклой досады; плечи вздернуты, голос хрипл.

Иван Самойлыч робко вошел в кабинет и совершенно растерялся.

– Ну, что еще? – спросил нужный человек отрывистым и промерзлым голосом, – ведь вам сказано?

Иван Самойлыч робко приблизился к столу, убедительным и мягким голосом стал рассказывать стесненные свои обстоятельства, просил хоть что-нибудь, хоть какое-нибудь, хоть крошечное местечко.

– Я бы не осмелился, – говорил он, заикаясь и робея все более и более, – да ведь посудите сами, последнее издержал, есть нечего, войдите в мое положение.

– Есть нечего! – возразил нужный человек, возвышая голос, – да разве виноват я, что вам есть нечего? да что вы ко мне пристаете? богадельня у меня, что ли, что я должен с улицы подбирать всех оборвышей… Есть нечего! ведь как нахально говорит! Изволите видеть, я виноват, что ему есть хочется…

Седенький старичок с хохолком тоже немало удивился.

– Да ведь и я не виноват в этом, посудите сами, будьте снисходительны, – заметил Иван Самойлыч.

– Не виноват! вон как отвечает! На ответы-то, брат, все вы мастера… Не виноват! Ну, да положим, что вы не виноваты, да я-то тут при чем?

Нужный человек в волнении заходил по комнате.

– Ну, что ж вы стоите? – сказал он, подступая к господину Мичулину и как будто намереваясь принять его в потасовку, – слышали?

– Да я все насчет места, – возразил Иван Самойлыч несколько твердым голосом, как бы решившись во что бы то ни стало добиться своего.

– Говорят вам, что места нет! слышите? Русским языком вам говорят: нет, нет и нет!.. Поняли вы меня?

– Понять-то я понял! – глухим голосом отвечал Мичулин, – да ведь есть-то все-таки нужно!

– Да что вы ко мне привязались? да вы знаете ли, что я вас, как неблагонамеренного и назойливого, туда упеку, куда вы и не думаете? Слышите? есть нужно! точно я его крепостной! Ну, в богадельню, любезный, идите! в услуженье идите… хоть к черту идите, только не приставайте вы ко мне с вашим "есть нечего"!

И нужный человек снова начал разминать по комнате окоченевшие члены.

– Тут целое утро на холоду, да на сырости… орешь, кричишь, как на бестий, а они еще и дома покоя не дают…

– Да ведь я не виноват, – снова возразил Иван Самойлыч дрожащим голосом, худо скрывая накипевшую в груди его злобу, – я не виноват, что целое утро на холоду, да на сирости.

– А я виноват? – с запальчивостью закричал нужный человек, топнув ногою и сильно пошевеливая плечами, – виноват? а? да ну, отвечайте же!

Иван Самойлыч молчал.

– Что ж вы привязываетесь? Да нет, вы скажите, что ж вы пристаете-то? виноват я, что ли, что вам есть нечего? виноват? а?

– Стыдно будет, если на улице подымут, – заметил Иван Самойлыч тихо.

– Отвяжитесь вы от меня! – вскричал нужный человек, теряя терпение, – ну, пусть подымут на улице! я вам говорю: нет места, нет, нет и нет.

Иван Самойлыч вспыхнул.

– Так нет места! – закричал он вне себя, подступая к нужному человеку, – так пусть на улице подымут! так вот вы каковы! а другим, небойсь, есть место, другие, небойсь, едят, другие пьют, а мне и места нет!..

Но вдруг он помертвел, малый-то был он смирный и безответный, и робкая его натура вдруг всплыла наружу. Руки его опустились; сердце упало в груди, колени подгибались.

– Не погубите! – говорил он шепотом, – виноват – я! я один во всем виноват! Пощадите!

Нужный человек стоял как оцепенелый, с бессознательным изумлением смотрел он на Ивана Самойлыча, как будто не догадываясь еще хорошенько, в чем тут дело.

– Вон! – закричал он наконец, оправившись от изумления, – вон отсюда! и если еще раз осмелитесь – понимаете?

Нужный человек погрозил, сверкнул глазами и вышел из комнаты.

VI

Иван Самойлыч был окончательно уничтожен. В ушах его тоскливо и назойливо раздавались страшные слова нужного человека: нет места! нет, нет и нет!

– Да отчего же нет мне места? да где же наконец мое место? Боже мой, где это место?

И все прохожие смотрели на Ивана Самойлыча, как будто исподлобья и иронически подпевали ему: "Да где же, в самом деле, это место? ведь кто же нибудь да виноват, что нет его – места-то!"

Мичулин решился немедленно обратиться с этим вопросом к людям знающим, тем более что его мучили уж не одни материальные лишения, не одна надежда умереть с голода, но и самая душа его требовала успокоения и отдыха от беспрестанных вопросов и сомнений, ее осаждавших.

Знающие люди были не кто иные, как известные уж читателю Вольфганг Антоныч Беобахтер, философии кандидат, и Алексис Звонский, недоросль из дворян.

Оба друга только что пообедали и, сидя на диване, покуривали себе папироски. У Вольфганга Антоныча была в руках гитара, на которой он самым сладкозвучным образом тренькал какую-то страшную бравуру, у Алексиса плавала в глазах какая-то мутная влага, на которую он беспрестанно и горько жаловался, говоря, что она мешает ему прямо и бодро взглянуть в самые глаза холодной, бесстрастной и безотрадной действительности. Друзья, казалось, были в хорошем расположении духа, потому что говорили о будущих судьбах человечества и об эстетическом чувстве.

Оба друга равно стояли грудью за страждущее и угнетенное человечество; разница состояла только в том, что Беобахтер, как кандидат философии, непременно требовал ррраз-рррушения, а Алексис, напротив того, готов был положить голову на плаху, чтоб доказать, что период разрушения миновался и что теперь нужно создавать, создавать и создавать…

– Ну, клади, – говорил Беобахтер самым равнодушным голосом, делая при этом обычное движение разжатою рукою сверху вниз и уже совсем приготовившись отмахнуть Алексису его легковесную голову.

Но Алексис головы не клал.

– Уж ты не коварствуй, – возглашал Беобахтер мелодическим голосом в ту минуту, когда вошел Иван Самойлыч, – ты не уклоняйся, а говори прямо: любишь или не любишь? любишь – так прочь их, с лица земли их – вот что! А иначе не любишь!

– Однако ж за что ж их с лица земли? – заметил, с своей стороны, Алексис, – я, право, никак не могу понять этой жестокости.

И действительно, по лицу Алексиса можно было угадать, что он точно никак не мог понять.

Кандидат философии крошечным сжатым кулачком описал самую незаметную дугу.

– И знать я ничего не хочу, и видеть ничего не хочу! – говорил он медовым своим голоском, – и не представляй ты мне своих резонов! все это софизмы, любезный друг! Не любишь, говорю тебе, не любишь – и всё тут! Так бы и сказал с первого слова! Разрушить, говорю тебе, ррразрушить – вот что нужно! а прочее все вздор!

И господин Беобахтер сделал несколько аккордов на гитаре и запел совершенно особенную и крайне затейливую бравуру, но запел таким голосом, как будто гладил кого-нибудь по головке, приговаривая: "Паинька, душенька! умница, миленький!"

– Странно, однако ж! – заметил после некоторого молчания, собравшись с мыслями, Алексис.

Беобахтер сделал совершенно незаметное движение плечами.

Буква р снова посыпалась в страшном изобилии.

– Странно, однако ж! – не переставал возражать, с своей стороны, Алексис, всякий раз все более и более собираясь с мыслями.

– Уж я тебя, подлеца, насквозь знаю, – говорил Беобахтер, – ведь ты «буржуазия», я тебя знаю.

На это Алексис отвечал, что, ей-богу, он не «буржуазия», и что, напротив того, для человечества готов всем на свете пожертвовать, и что если уж на то пошло, то, пожалуй, хоть сейчас же, среди белого дня, пройдет по Невскому под руку с необразованным невеждой мужиком.

– Ну, уж это будет не эстетически! – заметил господин Беобахтер.

– Ну, я не думаю, – отвечал Алексис, еще раз собравшись с мыслями.

– Что такое эстетическое чувство? – спросил господин Беобахтер, видимо намереваясь дать своим доказательствам вопросительную форму, столь часто употребляемую самыми знаменитыми ораторами.

Алексис задумался.

– Эстетическое чувство, – сказал он, собравшись с мыслями, – есть то чувство, которым в высшей степени обладает художник.

– Что такое художник? – столь же отрывисто спросил кандидат философии.

Алексис снова задумался.

– Художник, – сказал он, в последний раз собравшись с мыслями, – есть тот смертный, который в высшей степени обладает эстетическим чувством…

– Гм, – заметил господин Беобахтер, – прочь их! с лица земли их! Нет им пощады!.. я тебя знаю, всю твою душу насквозь вижу: ты подлец, ренегат…

– Странно, однако ж, – заметил Алексис.

Но Вольфганг Антоныч не слушал; он сделал аккорд на гитаре и сладким тенором запел известную: "Разгульна, светла и любовна", всячески стараясь выразить что-нибудь удалое, отколоть какое-нибудь отчаянное коленце, но решительно без всякого успеха, потому что коленце оказывалось самым смирным и снисходительным.

– А я к вам, господа, насчет одного дельца, – приступил Иван Самойлыч.

Беобахтер и Алексис начали вслушиваться.

Мичулин вкратце изложил им свои утренние похождения, рассказал, как он был у нужного человека, как просил о местечке и как нужный человек отвечал, что места ему нет, нет и нет. Затем Иван Самойлыч уныло поник головой, как бы ожидая решения знающих людей.

Но Беобахтер и Алексис упорно молчали: первый – потому что не вдруг мог отыскать в голове своей неизвестно куда завалившуюся сильную мысль, которую он давно уже припас и которая могла одним разом сшибить с ног вопрошавшего; второй – потому что имел благородную привычку всегда выждать мнение кандидата философии, чтоб тут же приличным образом возразить ему.

– Да ведь мне есть нужно, – начал снова Иван Самойлыч.

– Гм, – сказал Беобахтер.

Алексис начал собираться с мыслями.

– Конечно, он не виноват в этом, – продолжал Мичулин, с горечью вспомнив полученный утром от "нужного человека" жесткий отказ, – конечно, жизнь – лотерея, да в том-то и штука, что вот она лотерея, да в лотерее-то этой билета мне нет…

Беобахтер положил в сторону гитару и посмотрел ему пристально в глаза.

– Так вы меня не поняли? – сказал он с укором, – а прочли вы книжку?

Иван Самойлыч отвечал, что не имел еще времени. Беобахтер грустно покачал головой.

– Вы ее прочтите! – убеждал он самым меланхолическим тоном, – там вы все узнаете, там обо всем говорится… Все, что я вам ни говорил, – все это только предварительные понятия, намеки; там все полнее объяснено… но уж поверьте, тут иначе и быть не может! Или любишь, или не любишь: тут нет средины: я вам говорю!

– Однако ж это странно! – тотчас же возразил Алексис, хотя и не развивал далее своей мысли.

– Так вы думаете? – перебил Иван Самойлыч.

– Прочь их! с лица земли их! вот мое мнение! Ррррр…

– А вы как насчет этого дела? – спросил Мичулин, обращаясь к Алексису.

– Моя грудь равно для всех отверста! – отвечал Алексис совершенно невинно.

За сим водворилось глубокое молчание.

– Извините, что обеспокоил вас, господа, – сказал Иван Самойлыч, намереваясь удалиться восвояси.

На это знающие люди отвечали, что это ничего, что, напротив, они очень рады, и что если вперед случится какая-нибудь нужда, то смело обращался бы прямо к ним. При этом с немалым также искусством дано было ему заметить, что если между ними и существует некоторое разногласие, то это только в подробностях, что в главном они оба держатся одних и тех же принципов, что, впрочем, и самый прогресс есть не что иное, как дочь разногласия, и если их мнения не безусловно верны, то, по крайней мере, об них можно спорить.

Со всем этим Мичулин, конечно, не мог не согласиться, хотя, с другой стороны, не мог и не сознаться внутренно, что все это, однако ж, чрезвычайно мало подвигало его вперед.

На столе у себя он нашел тщательно сложенную записку. Записка была следующего содержания.

"Иван Макарович Пережига, свидетельствуя свое совершенное почтение его высокоблагородию Ивану Самойлычу, честь имеет иметь честь покорнейше просить его высокоблагородие, по случаю дня тезоименитства, пожаловать завтрашний день, в три часа пополудни, откушать обеденный стол".

С досадою отбросил он от себя затейливую записку и лег на кровать.

Но ему не спалось; кровь его волновалась, злоба кипела в груди, и все нашептывал тайный голос какую-то вкрадчивую и вместе с тем страшную легенду.

Вокруг все тихо; ни шороха не слышно в комнате соседки. Мичулин встал с постели и начал ходить по комнате – средство, к которому прибегал он всякий раз, когда что-нибудь его сильно тревожило.

А между тем ветер все шумит на улице, все стучится в окно к Ивану Самойлычу и совершенно вразумительно свистит ему в самые уши: "Озяб бедный ветер! пусти его, добрый человек, бог наградит тебя за это!"

И герой наш решительно не знает, кому отвечать: продрогнувшему ли ветру или комоду под красное дерево и картине, изображавшей, в противоречие свидетельству всей истории, погребение кота мышами, и уж не висевшей, а как будто бегавшей по стене, потому что и комод и картина тоже, в свою очередь, допекали ужасно и насмешливо спрашивали: "А отвечай нам, отчего оно лотерея? какое твое назначение?"

Господин Мичулин хотел уж было извиниться, сказать, что он, дескать, человек и в этом качестве не может разорваться и удовлетворить разом все требования, но тут поднялся такой шум и гам; неуклюжий комод так настойчиво наступал ему на ноги, вертлявая картина так громко светилась на стене, требуя немедленного удовлетворения, а с другой стороны, бедный ветер так продрог, дожидаясь на улице, что Иван Самойлыч решительно не знал, что ему предпринять.

А Наденька между тем вкушала в соседней комнате на маленькой своей кроватке то удивительное кушанье, полное разных десертов и неимоверно воздушных пирожных, которое называется сном. В ее позе было нечто необыкновенно грациозное и девственное; маленький, уютный ротик был полуоткрыт; булавочное ее сердечко быстро и усиленно билось в миньятюрной темнице своей.

Но она не обращала внимания ни на страстное буйство ветра, который, смотря на нее из окошка, злился и завывал, ни на полный томления взор молодого месяца, только что скинувшего с себя черную епанчу из туч, которая, на досаду, не давала ему до тех пор пощеголять перед людьми своею молодостью и удальством. Она спокойно спала себе, как и всякая другая смертная, и надо же какому-то злому недругу беспокоить и будить ее в эту сладкую минуту; надо же, чтоб какая-то безобразная белая фигура дернула ее за руку в самый патетический момент сна!..

Открыв заспанные глаза, Наденька немало струхнула. В околотке давно уже носились слухи насчет какой-то странной болезни, которая ходила будто бы из дома в дом в самых странных формах, проникала в самые сокровенные закоулки квартир и, наконец, очень равнодушно приглашала на тот свет.

Сообразив все эти обстоятельства, Наденька сильно встревожилась, потому что была крайне животолюбива и ни за что в свете не согласилась бы умереть. А привидение между тем не шевелилось и молча устремило на нее глаза свои. Наденька заключила, что дело-то плохо и что конец ее пришел невозвратно, и потому, простившись мысленно с ученым своим другом и поручив, кому следует, свою крошечную душу, обдумывала уж, какой даст там ответ в своем бренном и несколько легком земном странствии, как вдруг молодой и щеголеватый месяц взглянул прямо в лицо привидению.

– Так вы так-то! – вскричала Наденька, оправившись внезапно от своего испуга и быстро вскочив с постели, несмотря на очевидную легкость своего костюма, – так вы вот как! вы не удовлетворяетесь тем, что по целым ночам стонете и не даете мне спать – вы еще и подсматривать вздумали! Вы думаете, что я не благородная, не мадам, так со мною все, дескать, можно! Ошиблись, сударь, очень ошиблись! Конечно, я простая девица, конечно, я русская, да не хуже иной барыни, не хуже немки; вот что-с!

И маленькие глаза ее горели, маленькие ноздри раздувались, маленькие губы дрожали от гнева и негодования… Но привидение, которое было не что иное, как сам Иван Самойлыч, вместо ответа издало чрезвычайно простой и односложный звук, более похожий на мычанье, нежели на вразумительный ответ.

– Я все понимаю! – бойко сыпала между тем Наденька, – все понимаю не хуже всякой другой… Бесстыдник, сударь, срамник!

Иван Самойлыч отвечал, но как-то отрывисто и бессвязно и притом звук его голоса был так сух и беззвучно-бесстрастен, как будто ему и не шутя было больно и тошно жить на свете.

Говорил он все прежнюю свою историю, что вот, дескать, другие едят, другие пьют… всё другие…

Наденька слушала его в страхе и трепете; никогда она не видала его столь решительным; сердце ее упало; голос замер в груди; она хотела звать на помощь и не могла; умоляя, простирала она свои маленькие ручонки к лукавому нарушителю ее спокойствия, жалобен и безмолвно-красноречив был ее взор, взывавший о пощаде… Привидение остановилось.

На страницу:
16 из 26