bannerbanner
Рассказы
Рассказыполная версия

Полная версия

Рассказы

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 26

– Что? – раздался вопрос.

– Я говорю, славный он парень был. Голова, тихий такой, – говорили вполголоса.

– Деньги имел… и не жалел их для своего брата… – И опять наступило молчание.

– Кончается! – раздался хрип Тяпы над головой ротмистра.

Аристид Фомич встал и, усиленно твёрдо ступая ногами, пошёл в ночлежку.

– Пошто идёшь? – остановил его Тяпа. – Не ходи. Пьяный ведь ты… нехорошо!

Ротмистр остановился, подумал:

– А что хорошо на этой земле? Пошёл ты к чёрту!

По стенам ночлежки всё прыгали тени, как бы молча борясь друг с другом. На нарах, вытянувшись во весь рост, лежал учитель и хрипел. Глаза у него были широко открыты, обнажённая грудь сильно колыхалась, в углах губ кипела пена, и на лице было такое напряжённое выражение, как будто он силился сказать что-то большое, трудное и – не мог и невыразимо страдал от этого.

Ротмистр стал перед ним, заложив руки за спину, И с минуту молча смотрел на него. Потом заговорил, болезненно наморщив лоб:

– Филипп! Скажи мне что-нибудь… слово утешения другу… брось!.. Я, брат, люблю тебя… Все люди – скоты, ты был для меня – человек… хотя ты пьяница! Ах, как ты пил водку, Филипп! Именно это тебя и погубило… А почему? Нужно было уметь владеть собою… и слушать меня. Р-разве я не говорил тебе, бывало…

Таинственная, всё уничтожающая сила, именуемая смертью, как бы оскорблённая присутствием этого пьяного человека при мрачном и торжественном акте её борьбы с жизнью, решила скорее кончить своё бесстрастное дело, – учитель, глубоко вздохнув, тихо простонал, вздрогнул, вытянулся и замер.

Ротмистр качнулся на ногах, продолжая свою речь.

– Хочешь, я принесу тебе водки? Но лучше не пей, Филипп… Сдержись, победи себя… А то выпей! Зачем, говоря прямо, сдерживать себя… Чего ради, Филипп? Верно? Чего ради?..

Он взял его за ногу и потянул к себе.

– А, ты уснул, Филипп? Ну… спи! Покойной ночи… Завтра я всё это разъясню тебе и ты убедишься, что ничего не надо запрещать себе… А теперь спи… если ты не умер…

Он вышел, сопровождаемый молчанием, и, придя к своим, объявил:

– Уснул… или умер… Не знаю… Я н-немножко пьян…

Тяпа ещё более согнулся, осеняя свою грудь крестным знамением. Мартьянов молча поёжился и лёг на землю. Объедок стал быстро возиться на земле, вполголоса, злым и тоскливым тоном говоря:

– Чёрт вас всех возьми!.. Ну, умер! Ну, что же? Меня-то… мне зачем знать это? Зачем мне об этом рассказывать? Придёт время – я сам умру… не хуже его… Не хуже я других.

– Это верно! – громко говорил ротмистр, грузно опускаясь на землю. Придёт время, и все мы умрём не хуже других… ха-ха! Как мы проживём… это пустяки! Но мы умрём – как все. В этом – цель жизни, верьте моему слову. Ибо человек живёт, чтоб умереть. И умирает… И если это так – не всё ли равно, как он жил? Мартьянов, я прав? Выпьем же ещё… и ещё, пока живы…

Накрапывал дождь. Густая, душная тьма покрывала фигуры людей, валявшиеся на земле, скомканные сном или опьянением. Полоса света, исходившая из ночлежки, побледнев, задрожала и вдруг исчезла. Очевидно, лампу задул ветер или в ней догорел керосин. Падая на железную крышу ночлежки, капли дождя стучали робко и нерешительно. С горы из города неслись унылые, редкие удары в колокол – сторожили церковь.

Медный звук, слетая с колокольни, тихо плыл во тьме и медленно замирал в ней, но раньше, чем тьма успевала заглушить его последнюю, трепетно вздыхавшую ноту, рождался другой удар, и снова в тишине ночи разносился меланхолический вздох металла.

Наутро первым проснулся Тяпа.

Повернувшись на спину, он посмотрел на небо – изуродованная шея его только в этом положении позволяла ему видеть небо над головой.

Небо однообразно серое. Там, вверху, сгустился сырой и холодный сумрак, погасил солнце и, скрыв собою голубую беспредельность, изливал на землю уныние. Тяпа перекрестился и привстал на локте, чтоб посмотреть, не осталось ли где водки. Бутылка была пустая. Перелезая через товарищей, Тяпа стал осматривать чашки. Одну из них он нашёл почти полной, выпил, вытер губы рукавом и стал трясти за плечо ротмистра.

– Вставай… эй! Слышь?

Ротмистр поднял голову, глядя на него тусклыми глазами.

– Надо полиции заявить… ну, вставай!

– А что? – сонно и сердито спросил ротмистр.

– Что умер он…

– Это кто?

– Учёный-то…

– Филипп? Да-а!

– А ты забыл… эхма! – укоризненно хрипел Тяпа. Ротмистр встал на ноги, зычно зевнул и потянулся так, что у него кости хрустнули.

– Так иди ты, объяви…

– Я не пойду… не люблю я их, – угрюмо сказал Тяпа.

– Ну, разбуди дьякона… А я пойду посмотрю.

Ротмистр вошёл в ночлежку и стал в ногах учителя. Мёртвый лежал, вытянувшись во всю длину; левая рука была у него на груди, правая откинута так, точно он размахнулся, чтоб ударить кого-то. Ротмистр подумал, что, если б учитель встал теперь, он был бы такой же высокий, как Полтора Тараса. Потом он сел на нары в ногах приятеля и, вспомнив, что они прожили вместе около трёх лет, вздохнул. Вошёл Тяпа, держа голову, как козёл, собравшийся бодаться. Он сел по другую сторону ног учителя, посмотрел на его тёмное лицо, спокойное и серьёзное, с плотно сжатыми губами, и захрипел:

– Да… вот и умер… И я умру скоро…

– Тебе пора, – хмуро сказал ротмистр.

– Пора уж! – согласился Тяпа. – И тебе тоже надо бы умереть… Всё лучше, чем так-то…

– А может, хуже? Ты почём знаешь?

– Хуже не будет. Помрёшь – с богом будешь иметь дело… А тут с людьми… А люди – что они значат?

– Ну ладно, не хрипи, – сердито оборвал его Кувалда.

В сумраке, наполнявшем ночлежку, стало внушительно тихо.

Долго они сидели у ног мёртвого сотоварища и изредка поглядывали на него, оба погружённые в думы. Потом Тяпа спросил:

– Хоронить его ты будешь?

– Я? Нет! Полиция пускай хоронит.

– Ну! Чай, ты схорони… ведь за прошение-то с Вавилова взял его деньги… Я дам, коли не хватит…

– Деньги его у меня… а хоронить не стану.

– Нехорошо это. Мёртвого грабишь. Я вот скажу всем, что ты его деньги заесть хочешь… – пригрозил Тяпа.

– Глуп ты, старый чёрт, – презрительно сказал Кувалда.

– Не глуп я… а только нехорошо, мол, не по-дружески.

– Ну и ладно. Отвяжись!

– Ишь! А сколько денег-то?

– Четвертная… – рассеянно сказал Кувалда.

– Вона!.. Дал бы мне хоть пятёрочку…

– Экой ты мерзавец, старик… – равнодушно посмотрев в лицо Тяпы, сказал ротмистр.

– Право, дай…

– Пошёл к чёрту!.. Я ему на эти деньги памятник устрою.

– На что ему?

– Куплю жёрнов и якорь. Жёрнов положу на могилу, а якорь цепью прикую к нему… Это будет очень тяжело…

– Зачем? Чудишь ты…

– Ну… не твоё дело.

– Я, смотри, скажу… – снова пригрозил Тяпа. Аристид Фомич тупо посмотрел на него и промолчал.

– Слышь… едут! – сказал Тяпа, встал и ушёл из ночлежки.

Скоро в дверях её явился частный пристав, следователь и доктор. Все трое поочерёдно подходили к учителю и, взглянув на него, выходили вон, награждая Кувалду косыми и подозрительными взглядами. Он сидел, не обращая на них внимания, пока пристав не спросил его, кивая головой на учителя:

– Отчего он умер?

– Спросите у него… Я думаю, от непривычки…

– Что такое? – спросил следователь.

– Я говорю – умер он, по моему мнению, от непривычки к той болезни, которой захворал…

– Гм… да! А он давно хворал?

– Вытащить бы его сюда, не видно там ничего, – предложил доктор скучным тоном. – Может быть, есть знаки…

– Нуте-ка, позовите кого-нибудь вынести его, – приказал пристав Кувалде.

– Зовите сами… Он мне не мешает и тут… – равнодушно отозвался ротмистр.

– Ну! – крикнул полицейский, делая свирепое лицо.

– Тпру! – отпарировал Кувалда, не трогаясь с места, спокойно злой и оскаливший зубы.

– Я, чёрт возьми!.. – крикнул пристав, взбешённый до того, что лицо у него налилось кровью. – Я вам этого не спущу! Я…

– Добренького здоровьица, господа честные! – сладким голосом сказал купец Петунников, являясь в дверях.

Окинув острым взглядом всех сразу, он вздрогнул, отступил шаг назад и, сняв картуз, истово перекрестился. Затем по лицу его расплылась улыбка злорадного торжества, и, в упор глядя на ротмистра, он почтительно спросил:

– Что это здесь? Никак человека убили?

– Да вот что-то в этом роде, – ответил ему следователь.

Петунников глубоко вздохнул, опять перекрестился и тоном огорчения заговорил:

– А, господи боже мой! Как я этого боялся! Всегда, бывало, зайдёшь сюда, посмотришь… ай, ай, ай! Потом придёшь домой, и всё такое начинает мерещиться – боже упаси всякого!.. Сколько раз я господину этому, вот… главнокомандующему золотой ротой, хотел отказать от квартиры, но боюсь всё… знаете… народ такой… лучше уступить, думаю, а то как бы не того…

Он плавно повёл рукой в воздухе, потом провёл ею по лицу, собрал в горсть бороду и снова вздохнул.

– Опасные люди. И господин этот вроде начальника у них… совершенно атаман разбойников.

– А вот мы его пощупаем, – многообещающим тоном сказал пристав, глядя на ротмистра мстительными глазами. – Он мне тоже хорошо известен!..

– Да, мы с тобой, брат, старые знакомые… – подтвердил Кувалда фамильярным тоном. – Сколько я тебе и присным твоим взяток за молчание переплатил!

– Господа! – воскликнул пристав, – вы слышали? Прошу запомнить! Я этого не спущу… А-а! Так вот что? Ну, ты у меня помни это! Я тебя… сокр-ращу, мой друг…

– Не хвались на рать идучи… – спокойно говорил Аристид Фомич.

Доктор, молодой человек в очках, смотрел на него с любопытством, следователь со зловещим вниманием, Петунников с торжеством, а пристав кричал и метался, наскакивая на него.

В дверях ночлежки явилась мрачная фигура Мартьянова. Он подошёл тихо и стал сзади Петунникова, так что его подбородок приходился над теменем купца. Сбоку из-за него выглядывал дьякон, широко раскрывая свои маленькие, опухшие и красные глазки.

– Однако давайте же что-нибудь делать, господа! – предложил доктор.

Мартьянов скорчил страшную гримасу и вдруг – чихнул прямо на голову Петунникова. Тот вскрикнул, присел и прыгнул в сторону, чуть не сбив с ног пристава, который едва удержал его, раскрыв ему объятия.

– Видите? – тревожно сказал купец, указывая на Мартьянова. – Вот какие люди! а?

Кувалда хохотал. Доктор и следователь смеялись, а к дверям ночлежки подходили всё новые и новые фигуры. Полусонные, опухшие физиономии с красными, воспалёнными глазами, с растрёпанными волосами на головах, бесцеремонно разглядывали доктора, следователя и пристава.

– Куда лезете! – усовещивал их городовой, дёргая за лохмотья и отталкивая от двери. Но он был один, а их много, и они, не обращая на него внимания, лезли, дыша перегорелой водкой, молчаливые и зловещие. Кувалда посмотрел на них, потом на начальство, несколько смущённое обилием этой нехорошей публики, и, усмехаясь, сказал начальству:

– Господа! Может, вы хотите познакомиться с моими квартирантами и приятелями? Хотите? Всё равно – рано или поздно, вам придётся, по обязанностям службы, знакомиться с ними…

Доктор смущённо засмеялся. Следователь плотно сжал губы, а пристав догадался, что нужно было сделать, и крикнул на двор:

– Сидоров! Свисти… скажи, когда придут сюда, чтоб достали телегу…

– Ну, а я пойду! – сказал Петунников, выдвигаясь откуда-то из-за угла. – Квартирку вы мне сегодня ослободите, господин… Я ломать буду эту хибарочку… Позаботьтесь… а то я обращусь к полиции…

На дворе пронзительно рокотал свисток полицейского, у дверей ночлежки тесной толпой стояли её обитатели, позёвывая и почёсываясь.

– Итак, не хотите знакомиться?.. Невежливо!.. – смеялся Аристид Кувалда.

Петунников достал из кармана кошелёк, порылся в нём, вытащил два пятака и, крестясь, положил их в ноги покойника.

– Господи благослови… на погребение грешного праха…

– Что-о? – гаркнул ротмистр. – Ты – на погребение? Возьми прочь! Прочь возьми, я тебе говорю… мер-рзавец! Ты смеешь давать на погребение честного человека твои воровские гроши… разражу!

– Ваше благородие! – испуганно крикнул купец, хватая пристава за локти. Доктор и следователь выскочили вон, пристав громко звал:

– Сидоров, сюда!

Бывшие люди стали в дверях стеной и с интересом, оживлявшим их смятые рожи, смотрели и слушали.

Кувалда, потрясая кулаком над головой Петунникова, ревел, зверски вращая налитыми кровью глазами:

– Подлец и вор! Возьми деньги! Гнусная тварь – бери, говорю… а то я в зенки твои вобью эти пятаки, бери!

Петунников протянул дрожащую руку к своей лепте и, защищаясь другой рукой от кулака Кувалды, говорил:

– Будьте свидетелем, господин пристав, и вы, добрые люди.

– Мы, купец, недобрые люди, – раздался дребезжащий голос Объедка.

Пристав, надув лицо, как пузырь, отчаянно свистел, а другую руку держал в воздухе над головой Петунникова, извивавшегося перед ним так, точно он хотел влезть ему в живот.

– Хочешь, я заставлю тебя, ехидна подлая, ноги целовать у этого трупа? Х-хочешь?

И, вцепившись в ворот Петунникова, Кувалда швырнул его, как котёнка, к двери.

Бывшие люди быстро расступились, чтобы дать купцу место для падения. И он растянулся у их ног, испуганно и бешено воя:

– Убивают! Караул… убили-и!

Мартьянов медленно поднял свою ногу, прицеливаясь ею в голову купца. Объедок со сладострастным выражением на своей физиономии плюнул в лицо Петунникова. Купец сжался в маленький комок и, упираясь в землю ногами и руками, покатился на двор, поощряемый хохотом. А на дворе уже появились двое полицейских, и пристав, указывая им на Кувалду, кричал:

– Арестовать! Связать!

– Вяжите его, голубчики! – умолял Петунников.

– Не сметь! Я не бегу… я сам пойду, – говорил Кувалда, отмахиваясь от городовых, подбежавших к нему.

Бывшие люди исчезали один по одному. Телега въехала во двор. Какие-то унылые оборванцы уже тащили из ночлежки учителя.

– Я т-тебя, голубчик… погоди! – грозил пристав Кувалде.

– Что, атаман? – ехидно спрашивал Петунников, возбуждённый и счастливый при виде врага, которому вязали руки. – Что? Попал? Погоди! То ли ещё будет!..

Но Кувалда молчал. Он стоял между двух полицейских, страшный и прямой, и смотрел, как учителя взваливали на телегу. Человек, державший труп подмышки, был низенького роста и не мог положить головы учителя в тот момент, когда ноги его уже были брошены в телегу. С минуту учитель был в такой позе, точно он хотел кинуться с телеги вниз головой и спрятаться в земле от всех этих злых и глупых людей, не дававших ему покоя.

– Веди его, – скомандовал пристав, указывая на ротмистра.

Кувалда, не протестуя, молчаливый и насупившийся, двинулся со двора и, проходя мимо учителя, наклонил голову, но не взглянул на него. Мартьянов с своим окаменелым лицом пошёл за ним. Двор купца Петунникова быстро пустел.

– Н-но, поехали! – взмахнул извозчик вожжами над крупом лошади.

Телега тронулась, затряслась по неровной земле двора. Учитель, покрытый каким-то тряпьём, вытянулся на ней вверх грудью, и живот его дрожал. Казалось, что учитель тихо и довольно смеётся, обрадованный тем, что вот, наконец, он уезжает из ночлежки и более уж не воротится в неё, никогда не воротится… Петунников, провожая его взглядом, благочестиво перекрестился, потом тщательно начал обивать своим картузом пыль и сор, приставшие к его одежде. И по мере того, как пыль исчезала с его поддёвки, на лице его являлось спокойное выражение довольства. Со двора ему видно было, как по улице в гору шёл ротмистр, с прикрученными на спине руками, высокий, серый, в фуражке с красным околышком, похожим на полосу крови.

Петунников улыбнулся улыбкой победителя и пошёл к ночлежке, но вдруг остановился, вздрогнув. В дверях против него стоял с палкой в руке и с большим мешком за плечами страшный старик, ершистый от лохмотьев, прикрывавших его длинное тело, согнутый тяжестью ноши и наклонивший голову на грудь так, точно он хотел броситься на купца.

– Ты что? – крикнул Петунников. – Ты кто?

– Человек, – раздался глухой хрип. Петунникова этот хрип обрадовал и успокоил. Он даже улыбнулся.

– Человек! Ах ты… такие разве люди бывают?

И, посторонившись, он пропустил мимо себя старика, который шёл прямо на него и глухо ворчал:

– Разные бывают… как бог захочет… Есть хуже меня… ещё хуже есть… да!

Хмурое небо молча смотрело на грязный двор и на чистенького человека с острой седой бородкой, ходившего по земле, что-то измеряя своими шагами и острыми глазками. На крыше старого дома сидела ворона и торжественно каркала, вытягивая шею и покачиваясь.

В серых, строгих тучах, сплошь покрывших небо, было что-то напряжённое и неумолимое, точно они, собираясь разразиться ливнем, твёрдо решили смыть всю грязь с этой несчастной, измученной, печальной земли.

Супруги Орловы

…Почти каждую субботу перед всенощной из двух окон подвала старого и грязного дома купца Петунникова на тесный двор, заваленный разною рухлядью и застроенный деревянными, покосившимися от времени службами, рвались ожесточённые женские крики:

– Стой! Стой, пропойца, дьявол! – низким контральто кричала женщина.

– Пусти! – отвечал ей тенор мужчины.

– Не пущу я тебя, изверга!

– Вр-рёшь! пустишь!

– Убей, не пущу!

– Ты? Вр-рёшь, еретица!

– Батюшки! Убил, – ба-атюшки!

– Пу-устишь!

При первых же криках Сенька Чижик, ученик маляра Сучкова, целыми днями растиравший краски в одном из сарайчиков во дворе, стремглав вылетал оттуда и, сверкая глазёнками, чёрными, как у мыши, во всё горло орал:

– Сапожники Орловы стражаются! Ух ты!

Страстный любитель всевозможных происшествий, Чижик подбегал к окнам квартиры Орловых, ложился животом на землю и, свесив вниз свою лохматую, озорную голову с бойкой рожицей, выпачканной охрой и мумиёй, жадными глазами смотрел вниз, в тёмную и сырую дыру, из которой пахло плесенью, варом и прелой кожей. Там, на дне её, яростно возились две фигуры, хрипя и ругаясь.

– Убьёшь ведь, – задыхаясь, предупреждала женщина.

– Н-ничего! – уверенно и с сосредоточенной злобой успокоивал её мужчина.

Раздавались тяжёлые, глухие удары по чему-то мягкому, вздохи, взвизгивания, напряжённое кряхтенье человека, ворочающего большую тяжесть.

– И-эх ты! Ка-ак он её колодкой-то саданул! – иллюстрировал Чижик ход событий в подвале, а собравшаяся вокруг него публика – портные, судебный рассыльный Левченко, гармонист Кисляков и другие любители бесплатных развлечений – то и дело спрашивали Сеньку, в нетерпении дёргая его за ноги и за штанишки, пропитанные красками:

– Ну?

– Сидит на ней верхом и мордой её в пол тычет, – докладывал Сенька, сладострастно поёживаясь от переживаемых им впечатлений…

Публика тоже наклонялась к окнам Орловых, охваченная горячим стремлением самой видеть все детали боя; и хотя она уже давно знала приёмы Гришки Орлова, употребляемые им в войне с женой, но всё-таки изумлялась:

– Ах, дьявол! Разбил?

– Весь нос в кровь – так и тикёт! – захлебываясь, сообщал Сенька.

– Ах ты, господи, боже мой! – восклицали женщины. – Ах, изверг-мучитель!

Мужчины рассуждали более объективно.

– Беспременно он её должен до смерти забить, – говорили они.

А гармонист тоном провидца заявлял:

– Помяните моё слово – ножом распотрошит! Устанет возиться вот этаким манером, да сразу и кончит всю музыку!

– Кончил! – вскакивая с земли, вполголоса сообщал Сенька и мигом отлетал от окон куда-нибудь в сторону, в уголок, где занимал новый наблюдательный пост, зная, что сейчас должен выйти на двор Орлов.

Публика быстро расходилась, не желая попадаться на глаза свирепого сапожника; теперь, по окончании сражения, он терял в её глазах всякий интерес и, вместе с этим, был не безопасен.

Обыкновенно на дворе не было уже ни одной живой души, кроме Сеньки, когда Орлов являлся из своего подвала. Тяжело дыша, в разорванной рубахе, с растрёпанными волосами на голове, с царапинами на потном и возбуждённом лице, он исподлобья оглядывал двор налитыми кровью глазами и, заложив руки за спину, медленно шёл к старым розвальням, лежавшим кверху полозьями у стены дровяного сарая. Иногда он при этом ухарски посвистывал и так смотрел по сторонам, точно имел намерение вызвать на бой всё население дома Петунникова. Затем он садился на полозья розвален, отирал рукавом рубахи пот и кровь с лица и замирал в усталой позе, тупо глядя на стену дома, грязную, с облезлою штукатуркой и с разноцветными полосами красок, – маляры Сучкова, возвращаясь с работы, имели обыкновение чистить кисти об эту часть стены.

Орлову было лет под тридцать. Нервное лицо с тонкими чертами украшали маленькие тёмные усы, резко оттеняя полные, красные губы. Над большим хрящеватым носом почти срастались густые брови; из-под них смотрели всегда беспокойно горевшие, чёрные глаза. Среднего роста, немного сутулый от своей работы, мускулистый и горячий, он, долго сидя на розвальнях в каком-то оцепенении, рассматривал раскрашенную стену, глубоко дыша здоровой, смуглой грудью.

Солнце уже село, но на дворе душно; пахнет масляной краской, дёгтем, кислой капустой и какой-то гнилью. Из всех окон обоих этажей дома на двор льются песни и брань, иногда чья-нибудь испитая физиономия с минуту рассматривает Орлова, высунувшись из-за косяка, и исчезает, усмехаясь.

Являются маляры с работы; проходя мимо Орлова, они искоса смотрят на него, перемигиваются между собой и, наполняя двор бойким костромским говором, собираются кто в баню, кто в кабак. Сверху из второго этажа сползают на двор портные – народ полуодетый, худосочный и кривоногий, начинают подтрунивать над костромичами-малярами за их горохом рассыпающуюся речь. Весь двор наполняется шумом, бойким и живым смехом, шутками. Орлов сидит в своём углу и молчит, ни на кого не глядя. Никто не подходит к нему и никто не решается пошутить над ним, ибо знают, что теперь он – зверь лютый.

Он сидит, охваченный глухой и тяжёлой злобой, которая давит ему грудь, затрудняя дыхание, ноздри его хищно вздрагивают, а губы искривляются, обнажая два ряда крепких и крупных жёлтых зубов. В нём растёт что-то бесформенное и тёмное, красные, мутные пятна плавают пред его глазами, тоска и жажда водки сосёт его внутренности. Он знает, что, когда он выпьет, ему будет легче, но пока ещё светло, и ему стыдно идти в кабак в таком оборванном и истерзанном виде по улице, где все знают его, Григория Орлова.

Он не хочет выходить на всеобщее посмешище, но и пойти домой, чтобы одеться и умыться, тоже не может. Там, на полу, лежит избитая жена, а она ему теперь всячески противна.

Она там стонет, чувствует, что она мученица и что она права пред ним, – он знает это. Он знает и то, что она действительно права, а он виноват, это ещё более усиливает его ненависть к ней, потому что рядом с этим сознанием в душе его кипит злобное тёмное чувство и оно сильнее сознания. В нём всё смутно и тяжело, и он безвольно отдаётся тяжести своих внутренних ощущений, не умея разобраться в них и зная, что только полбутылка водки может облегчить его.

Вот идёт гармонист Кисляков. Он в плисовой безрукавке, в красной шёлковой рубашке, в шароварах, заправленных в щегольские сапоги. Подмышкой у него гармоника в зелёном мешке, чёрненькие усики закручены в стрелки, картуз ухарски надет набекрень, и всё лицо сияет удалью и весельем. Орлов любит его за удальство, за игру, за весёлый характер и завидует его лёгкой, беззаботной жизни.

С по-бед-дой, Гриша, поздравляюИ с расцар-рапанной щекой!

Орлов не сердится на него за эту шутку, хотя он уже слышал её раз пятьдесят, да гармонист и не со зла говорит это, а просто потому, что шутить любит.

– Что, брат! опять Плевна была? – спрашивает Кисляков, останавливаясь на минутку перед сапожником. – Эх ты, Гриня, спела дыня! Шёл бы ты туда, куда всем нам дорога… Клюнули бы мы с тобой.

– Я скоро, – не поднимая головы, говорит Орлов.

– Жду и страдаю по тебе…

Вскоре уходит и Орлов.

Тогда из подвала, держась за стены, выходит маленькая, полная женщина. Голова у неё плотно закутана платком, из отверстия на лице смотрит только один глаз, кусок щеки и лба. Пошатываясь, она идёт через двор и садится на то место, где сидел её муж. Её появление никого не удивляет – к этому привыкли, и все знают, что она просидит тут до той поры, пока Гришка, пьяный и настроенный на покаянный лад, не появится из кабака. Она выходит на двор потому, что в подвале душно, и для того, чтобы свести с лестницы пьяного Гришку. Лестница – полусгнившая и крутая; однажды Гришка упал с неё и вывихнул себе руку, так что недели две не работал, и за это время, чтобы прокормиться, они заложили почти все пожитки.

С той поры Матрёна и караулила его.

Иногда кто-нибудь со двора подсаживается к ней, чаще всех Левченко усатый унтер-офицер, в отставке, рассудительный и степенный хохол с гладко остриженной головой и сизым носом. Он садится и, позёвывая, спрашивает:

На страницу:
10 из 26