bannerbanner
Моника Лербье
Моника Лербье

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Завод Лербье был также затронут общим кризисом, поразившим деловой мир, и, несмотря на внешнее благополучие, держался с трудом. Разработка новых изобретений поглотила всю прибыль военного времени. Тем не менее Люсьен рассчитывал на блестящее будущее, расписываясь при заключении брачного контракта в получении пятисот тысяч франков приданого Моники, фактически не выплачиваемых, и внося в общество Лербье – Виньерэ лишь пятьсот тысяч наличностью. Трансформация азота при умелой эксплуатации будет золотым дном. Этим объяснялось его плохо скрываемое недовольство подозрительной щедростью Джона Уайта, их возможного компаньона. После свадьбы – сколько угодно… А до того времени, по мнению Виньерэ, девушка имеет, конечно, свою цену, но лишь цену патента. Рассуждая таким образом, он был не хуже и не лучше большинства мужчин.

Люсьен уже хотел проститься с Моникой, как та удержала его с мольбой в глазах:

– Мама сейчас приедет… Вы нас проводите.

В своем невинном порыве она упивалась летящими минутами счастья, как монахиня вечностью. Люсьен, с его решительным выражением лица, мускулистой худобой, агатовыми глазами был для нее всем. Что в сравнении с ним даже признанные красавцы – Саша Волан – бывший авиатор и теперь чемпион автомобильных гонок, даже Ангиной – Макс де Лом – литературный критик новой французской Антологии…

Она как раз видела их обоих флиртующими с Жинеттой. Мадемуазель Морен презрительно взглянула на стол Моники. Несмотря на приближавшийся конец базара, он больше чем наполовину был еще загроможден вещами…

– Ну, – сказала она, – у тебя дело что-то не идет. А у меня нечего больше продавать.

– Нет, есть, – запротестовал Саша Волан.

– А именно? Что же?

– Вот это.

Он указал на увядающую розу за ее поясом. Макс де Лом с двусмысленной улыбкой произнес:

– Ваш цветок.

Жинетта захохотала.

– Он слишком дорог для вас, друзья мои.

Оба разом воскликнули:

– Ну, например, сколько? Назовите цену.

– Не знаю. Двадцать пять луидоров. Дорого?

– Это даром, – галантно ответил Саша Волан. – Даю тридцать. Кто больше?

– Сорок, – произнес Макс де Лом.

– Пятьдесят!..

Мадемуазель Морен нашла, что если не цена, то двусмысленная шутка зашла слишком далеко и, отколов цветок, который уже хотел взять Саша Волан, протянула его появившемуся в этот момент Меркеру.

– Осталось за ним, господа, – сказала она с насмешливой гримасой. – Я не продаю, а дарю.

В больших салонах, где не было такой толкотни и шума, благотворительный базар казался рядом частных приемов.

Знаменитый джаз-банд Тома Фрики сменил оркестр республиканской гвардии. Между столиками, в большой зале с буфетом, фокстроты чередовались с джимми. Вокруг витрин собрались группами близкие знакомые, слышались взрывы смеха и громкие голоса. В сравнении с послеобеденной сутолокой теперь этот праздник казался праздником избранных, где собрался цвет высшего общества. Здесь соединились в своем кругу пятьсот-шестьсот постоянных посетителей всех торжеств и генеральных репетиций.

– Ваша мама не едет, – сказал Виньерэ. – Уже шесть часов. Я должен идти. Совершенно неотложное дело… (Свидание с Клео, у нее, в шесть с четвертью).

– Итак, – сказала Моника вздыхая, – до вечера. Не опаздывайте же слишком.

– В половине десятого, как всегда…

Моника проводила его нежным взглядом, и сейчас же ее охватило чувство острого одиночества. Зачем она здесь, на этой ярмарке тщеславия и соблазнов.

В ней вызывали отвращение роскошь и глупость, выставленные напоказ под правительственными эмблемами, и демонстративно шумливый подсчет «выручек». Пышная вывеска «В пользу увечных воинов Франции» не могла изгладить в ее душе незабываемого впечатления – большого госпиталя в Буафлери.

Несмотря на привычку к чужому страданию в других госпиталях, память об этом зрелище была невыносимой. Какие-то человеческие пресмыкающиеся, ползущие или подпрыгивающие на костылях, обрубки, передвигающиеся на колесиках, раненые в лицо, когда-то озаренное надеждой любви, умом, а теперь превращенное в бесформенную массу с белыми дырками вместо глаз, с искривленным, стянутым ртом…

Невыразимый ужас. Преступления войны – пятна сукровицы, которых никогда не смоет с окровавленного лба человечества все золото мира, все сострадание земли.

Послышался резкий смех Жинетты Морен. Одновременно Моника увидела свою мать и бросилась к ней навстречу. Мадам Лербье шла небрежной походкой, вся утопая в мехах.

– Уйдем отсюда, скорей!

– Что с тобой?

– Мне дурно!

Мадам Лербье сочувственно посмотрела на дочь:

– И неудивительно, в такой духоте… Но подожди, я немножко пройдусь.

Задыхаясь от жары, она распахнула свой соболий палантин.

На ее жирной шее блистали жемчуга.

– Это невыносимо, – говорила мадам Лербье, спускаясь по широкой лестнице министерства. – Твой отец взял автомобиль для себя… Люсьен мог бы догадаться прислать за нами свой.

– Ну, мы найдем такси.

– Терпеть не могу эти колымаги! Грязно и каждую минуту рискуешь жизнью.

– Ну тогда пойдем пешком, – рассмеялась Моника. Мать взглянула на нее косо.

– Во всяком случае, мама, если у тебя отвращение к такси, есть еще трамвай с той стороны моста.

– Как остроумно!

Моника ведь отлично знала, как презирала она демократические способы передвижения: мешаться с толпой, ползти черепашьим шагом, к тому же вонь… Мадам Лербье пожала плечами.

– Ты же согласишься, что хороший автомобиль…

– Натурально. Сто тысяч дохода лучше, чем пятьдесят, пятьдесят лучше, чем двадцать пять и так далее. Но что касается автомобиля… Даже если бы Люсьен его не имел, я пошла бы за него с таким же удовольствием.

– С милым рай и в шалаше, – засмеялась мадам Лербье. – Ты идеалистка и слишком молода. Посмотрю я, когда у тебя будет взрослая дочь… Позови вот этого, – простонала она. – Да зови же его. Эй! Шофер!

Человек в кожане презрительно проехал мимо, не отвечая.

– Животное! Большевик! Вот куда он нас ведет, твой социализм!

Мадам Лербье в отчаянии смотрела на набережную, вдоль которой дул резкий ветер, когда вдруг по зову швейцара подъехал роскошный экипаж. Одновременно их окликнула Мишель Жакэ, выходившая следом.

– Мадам Лербье, вы позволите вас довезти?

– Как? – воскликнула мадам Лербье. – Вы одна?

– Мадам Бардино, которой мама меня поручила, похитил Лео.

– Ну конечно, – не удержалась мадам Лербье.

– О, – сказала Мишель, съеживаясь кошечкой в экипаже, – кажется, это конец. Лео строит глазки Жинетте. В наказание ей следовало бы найти ему заместителя… Правда, Моника?

– Я ничего не заметила.

– Она видит только своего Люсьена. От меня же мой жених не заслоняет мира. Д'Энтрайг, с его титулом маркиза, импонирует только моей матери. С моим приданым она могла бы для меня найти и герцога.

– О, Мишель, – перебила ее скандализованная мадам Лербье. – Если бы ваша мама слышала, что вы говорите о ее будущем зяте!

– Она заткнула бы уши.

– Для современных молодых девушек нет ничего святого. Кстати, почему мы не имели удовольствия видеть сегодня вашего жениха?

– Да ведь сегодня же его четверг.

Мишель сколько возможно избегала этого торжества.

Собрание старых и молодых мужчин, одержимых болезнью попрошайничества или зудом выставлять себя напоказ… Там можно было также наблюдать всякие разновидности «синих чулок», как, например, мадам Жакэ, – автора небольшого сборника афоризмов и члена общества имени Жорж Санд (литературная премия – пятнадцать тысяч франков).

Мадам Лербье сокрушенно повторила:

– Да, верно, сегодня его четверг.

Насколько невысоко она ценила мадам Бардино, хотя и была с ней всегда любезна, настолько же преклонялась перед богатством мадам Жакэ. Это была бывшая танцовщица, которая из домов свиданий извлекла в конце концов не только знаменитые жемчужные ожерелья и особняк на авеню Булонского леса, но и мужа-посланника.

Он умер, разбитый параличом, во время войны, и она величественно носила по нем полутраур как по официальному отцу Мишель. Ее всеми признанный салон, где завсегдатаями были папский нунций и председательствующий сената, создал ей могущественное положение в обществе.

Она создавала академиков и низвергала министров.

В то время как Моника, погруженная в свои мечты, подавала односложные реплики на сплетни Мишель о ее подругах, мадам Лербье безмятежно отдавалась убаюкивающему покачиванию кареты. Превосходный экипаж после утомительных дневных разъездов! Выставка английских портретов – ничего не было видно за толпой. Новомодный чай с танцами на улице Дону – ни одного свободного столика! И в довершение всего от пяти до шести сидение на диване у мадам Рожэ…

Дрожь пробежала у нее от затылка по спине. Она таинственно улыбнулась себе в узком зеркальце золотой пудреницы, отразившем ее полное лицо. При искусной косметике и тщательном массаже морщины на нем были так же незаметны, как следы недавних поцелуев. Пятидесятилетняя мадам Лербье, занятая исключительно собственной персоной, преследовала только одну цель – казаться тридцатилетней. Плохая хозяйка, она, однако, недурно вела весь дом, при том, конечно, условии, чтобы ежемесячные расходы аккуратно оплачивались мужем. А что думал или делал ее муж? Это для нее не существовало, так же, как психология дочери. Вопреки, а может быть, и благодаря этому улыбающемуся эгоизму свет называл ее «прекрасной и доброй мадам Лербье». Злословие ее не касалось. Она отлично умела симулировать альтруизм и делала это очень искусно.

– До свидания, душечка, до завтра, – сказала Мишель, целуя Монику. – Мы встретимся в театре? До свидания, мадам Лербье.

– Привет вашей матушке.

– Благодарю вас. Она обрадуется, узнав, что мы возвращались вместе. Моя мама преклоняется перед вами.

Мадам Лербье с гордым видом прошла мимо низко склонившегося перед ней швейцара. Эти приметы всеобщего уважения – от высших до самых низших слоев общества – были ей необходимы как воздух. Атмосфера всевозможных предрассудков была единственной, в которой она могла существовать.

Лифт остановился. В тот же момент открылась дверь квартиры. Тетушка Сильвестра только что вернулась, скромно поднявшись по лестнице, и теперь ждала их.

– Вот видишь, мы остались живы, – подшутила мадам Лербье над сестрой.

Провинциальная жизнь создала у старой девы чувство страха перед двумя вещами: перед клетками лифта (с их таинственными многочисленными кнопками), подвешенными на канате, и перед перекрестками улиц, где сновали автобусы.

– В вашем Париже с ума можно сойти.

Она потрепала по руке Монику, которая, поцеловав ее, спросила:

– Ну что, понравился тебе французский театр?

В каждый свой приезд тетушка Сильвестра считала своим долгом посетить классический театр.

– Только этого и не хватает у нас в Гиере. А то бы совсем земным раем стал, – сказала она Монике. – Правда?

– Вполне с тобой согласна.

Моника снова расцеловала ее сморщенные, пергаментные щеки. Она чувствовала себя дочерью этой доброй старой девы больше, чем своей матери.

Гиер… Безмятежное прошлое воскресало в ее благодарных воспоминаниях. Классы… Окна, распахнутые в голубой простор. А сад!.. Скалы… Бельведер, с которого она первый раз увидела мир.

– Вот, посмотри, моя родная, – показала тетушка Сильвестра, – тебя ждет масса писем.

Моника окинула взглядом кучку конвертов на лакированном подносе.

– Ничего нет. Вздор один.

Ее забавляло, что адресованы они были то на имя «мадам Виньерэ», то на ее девичью фамилию, написанную с грубейшими ошибками. Всевозможные предложения, начиная с карточек частных детективов (быстро и секретно), кончая поздравлениями рыночных торговок и рекламами «секретов красоты».

– Скажи, тетя, разве не неприличны все эти объявления? Хоть новобрачных оставили бы в покое. В конце концов ведь это событие касается нас одних. Пойдем поболтаем, пока я буду переодеваться. Так хорошо поговорить обо всем без стеснения. Освежает, как душ.

Она надевала вечернее платье – широкую тунику, свободно драпирующуюся вокруг линий тела.

– Как она мне нравится, – говорила она, – как хорошо в ней себя чувствуешь. Одновременно впечатление и наготы, и целомудрия статуи. Помнишь статую Дианы в Марсельском музее?

– В тунике, ниспадающей до полу… Да! Хорошо!

Неожиданно, охваченная буйным порывом веселья, она схватила за талию ошеломленную тетушку и закружилась с ней по комнате, напевая. Хохоча, она покрывала поцелуями то нос, то подбородок доброй старушки. И та не сопротивлялась, добродушно отдаваясь этим бурным ласкам.

– Уф!.. – воскликнула наконец, отдуваясь, тетушка Сильвестра. – Довольно!

Моника поправляла прическу. Рукава соскользнули с плеч, обнажив золотистые волосы под мышками. Ее молодая, выпуклая грудь придавала всей фигуре вид статуэтки «Победа», стремящейся навстречу триумфу.

– Ты заметила, что под всем этим хламом есть одно письмо, – сказала тетушка Сильвестра и, разглядывая его, добавила:

– Какое-то странное…

– Правда? Покажи.

Засаленный конверт, дешевая бумага, измененный почерк… Похоже на какой-то анонимный донос. Моника вскрыла его с отвращением.

– Ну что там! – воскликнула тетушка Сильвестра, наблюдая сначала за удивленным, а потом покрасневшим от гнева лицом Моники.

– Прочти…

– Я без очков. Читай, я слушаю.

Голосом, полным негодования и невольного беспокойства, Моника начала читать:

«Мадемуазель!

Грустно подумать, что можно обманывать даже такую девушку, как вы. Человек, за которого вы выходите замуж, не любит вас, но обделывает на этом браке свои дела. Вы не первая… На его совести много других. Если не верите, справьтесь у мадам Люро, 192, улица Вожирар. Он соблазнил и бросил ее дочь, после рождения ребенка… Теперь тоже у него есть любовница. Зовут ее – Клео. Он бывает у нее каждый день. Она ничего не подозревает, и они любят друг друга. Считаю долгом вас предупредить.

Женщина, которая вас жалеет…»

Гневным движением Моника разорвала листок на клочки.

– В печку! Единственное, что подобные письма заслуживают.

– Есть же такие подлые душонки, – прошептала тетушка Сильвестра, – и чего только не придумает злоба! – Однако точность указаний – имя, адрес – озаботила ее. Пожалуй, следовало бы проверить. Она решила это сделать сама, не тревожа Моники.

Но Моника, предчувствуя ее намерение, уже сердилась:

– Нет, нет, мы не смеем оскорблять Люсьена такими подозрениями. Он сказал мне, что в его холостой жизни не было серьезной привязанности. Предположить, хотя бы на минуту, что он способен на подобный поступок, значит унизиться самой. А что касается так называемой Клео… – она улыбнулась. Разве одновременно с Люсьеном не уверял ее и отец, что с этой историей давно покончено?

Каприз, отлетевший до начала их любви…

Обед прошел очень весело. На шутки тетушки Моника отвечала с такой нарочитой веселостью, что мадам Лербье все время искоса на нее поглядывала. В этот вечер нервность дочери была заметна как никогда.

– Моника! – окликнула она, показывая на горничную, лопающуюся от неудержимого смеха. В ее руках со звоном подпрыгивало на подносе блюдо с паштетом в портвейне.

Но Моника закусила удила.

– Знаешь, папа, как Понетта окрестила Лео?

Г-н Лербье приподнял свою маленькую птичью головку.

– Мой хвостик!

– Неужели?

– Мишель слышала.

Тетушка Сильвестра заинтересовалась:

– А кто такая Понетта?

– Мадам Бардино.

– Но почему же Понетта?

– Вместо Полетта… Потому что ее можно оседлать, как пони.

На этот раз мадам Лербье сочла нужным для приличия рассердиться.

– Ты ужасно плохо воспитана, Моника!

– Это в твой огород, тетушка! Если бы не учила меня всегда говорить правду…

– Извини, но твоя мать тоже права: необходима известная манера, даже чтобы говорить правду.

– Конечно! – улыбнулась мадам Лербье. – А что это такое, правда?

– То, что я считаю истинным, отрезала Моника.

– Да? Значит, ты одна взяла на нее монополию? Что ты на это скажешь, Сильвестра, ее учительница?

Тетушка Сильвестра поддержала сестру.

– А кроме того, эта среда мне противна, – не столько извиняясь, сколько поясняя, продолжала Моника. – Какое счастье, что Люсьен так мало похож на всех этих паяцев, а я на этих кукол.

Она ждала одобрения от тети Сильвестры.

– Пора тебе, однако, знать, – сказала мадам Лербье в заключение, – что с твоей манерой говорить и действовать по прихоти твоего вдохновения тебя принимают за помешанную. В сущности, тебе следовало бы родиться мальчишкой. Посмотри на твоих подруг, Жинетту или Мишель…

Моника поставила стакан на стол, задыхаясь от смеха.

– Их мужей не придется поздравлять с обновкой, – сказала она, пользуясь отсутствием горничной.

Мадам Лербье поперхнулась, скандализованная. Ей хотелось, чтобы Моника, не будучи наивной гусыней, все же сохранила до свадьбы то приличное неведение, которое накануне великого дня, по традиции, благопристойно разрушает мать.

Но когда под предлогом научного образования внушается откровенность, не отступающая ни перед чем, даже перед произнесением названий самых тайных органов… Нет! Какие бы убеждения ни были у Сильвестры, а некоторые главы естественной истории должны для молодых девушек ограничиваться примерами растительного царства.

Точным определениям анатомии мадам Лербье предпочитала, «вопреки ее псевдоопасности», вуаль стыдливости, да, вот именно – «стыдливость перед тайной». Стыдливость – этим великим словом, по ее мнению, было сказано все.

– Ты меня заставляешь глубоко страдать, – прошептала она.

– Нужно с этим примириться, мама, со времен войны мы все в какой-то мере стали мальчишками.

Г-н Лербье предпочитал в эту область не вмешиваться. Он разрешал проблему пола и семьи просто: он жил отдельной жизнью – вот и все! Затем – главным образом – изобретатель был поглощен единственной мыслью: избежать неминуемого краха, а для этого возможно скорее выдать замуж Монику.

Пока что необходимо было посвятить наконец свою дочь в то соглашение, расходы по которому падали на нее. Но как она к этому отнесется? Моника, конечно, рассчитывала участвовать в расходах по дому или по меньшей мере самостоятельно покрывать собственные траты. Думая обо всем этом, г-н Лербье печально опустил голову. Однако, переходя в гостиную, он гордо выпрямился. Его жена рассказывала о щедрости Джона Уайта. Он заинтересовался.

– Эге! Я напишу этому меценату, поблагодарю его и предложу осмотреть завод. Быть может, приглашу его и позавтракать…

Ему представлялась радужная перспектива: не заполучит ли он больше от Виньерэ, противопоставив ему богача Уайта, и наоборот? Не говоря уже о том, что, присоединив затем Рансома и Пломбино… Он потер руки. Это надо обдумать. Но г-н Лербье забывал при этом, что одна карта была уже выставлена: любовь Моники. Впрочем, эта мысль не огорчила его ни капельки. В делах обычная кротость этого человека переходила в свирепость.

– Что ты скажешь относительно вторника, моя дорогая? Можно было бы пригласить Пломбино и Рансома, а также еще и министра земледелия?

– А Люсьена? – воскликнула Моника. – Ты о нем забыл? Если дело идет о твоем открытии…

– Да, конечно, и Люсьена.

Она воспользовалась тем, что он закуривал сигару, и в то время, как дамы рассаживались за карточным столом, высказала наконец мучившую ее заботу:

– Послушай, папа. Что касается Люсьена, то я получила сегодня вечером странное письмо. Анонимный донос…

Г-н Лербье поднял голову.

– Классический случай! И что же там говорится?

Не спуская глаз с отца, Моника передала ему содержание. Голос ее дрожал. Лербье развел руками, но ничего не ответил.

– Однако, папа, а если это правда? Если на улице Вожирар действительно существует мадам Люро?

– Не беспокойся, я бы об этом знал, – сказал он почти уверенно. – Не выдают же дочь за человека, не разузнав ничего о его жизни.

Моника вздохнула свободнее.

– Я была в этом уверена. Относительно Клео тоже, не правда ли?

Тут Лербье заговорил осторожнее, почувствовав себя на скользкой почве.

– Ты понимаешь, что мужчина до тридцати пяти лет не мог дожить аскетом… Я не берусь утверждать, что у твоего жениха, как и у всех других, не было в прошлом маленьких похождений… Но это пустяки! Все это уже кончено и будет погребено вместе с его холостой жизнью.

– И еще одно меня тревожит… В этом письме говорится, что Люсьен, женясь на мне, обделывает какое-то выгодное дело… Я не понимаю… Какое?

Лербье почесал затылок. Опасный момент наступил.

– Выгодное дело? Да нет же, Господи! Уверяю тебя, что с этой стороны он выказывает много чуткости и даже бескорыстия. Послушай, моя дорогая! Я должен тебе сделать признание… Все равно на днях я хотел посвятить тебя во все, так как перед подписанием твоего брачного контракта нам нужно сговориться. Ты сама предоставила мне случай… Дело вот в чем: ты знаешь, что прежде чем стать моим зятем, Люсьен должен сделаться моим компаньоном. С другой стороны, тебе известна и ценность моего изобретения… Я не говорю уже о том, что всю жизнь я посвятил этим изысканиям, о силах, на них затраченных, о всевозможных огорчениях, которые тоже, к сожалению, нужно было пережить. Мне пришлось израсходовать много, очень много денег, пустить в ход более половины нашего состояния. И если бы пришлось реализовать теперь капитал, составляющий твое приданое, как я это и хотел сделать – я оказался бы в чрезвычайно стесненном положении…

– Ах, папа, почему же ты мне раньше этого не сказал?

– Мне неприятно было говорить. Тогда твой жених, несмотря на тяжелый промышленный кризис, переживаемый всеми нами, сам предложил мне – зная о моих затруднениях – не вносить эти пятьсот тысяч франков… Конечно, если ты согласишься…

– Само собой разумеется, папа.

– …и оставишь их в моем распоряжении…

Моника поцеловала отца.

– Это только справедливо. Почему он сам не поговорил со мной об этом?

– Он предпочел, чтобы переговорил я. Ты понимаешь, я колебался… Мы сразу же смогли бы использовать и другие предложения, которые уже есть на примете: Уайт, Рансом, Пломбино… Само собой разумеется – ты мне только даешь взаймы. И будь уверена, с отдачей! Отличное, превосходное будущее… Ты сама увидишь, дитя мое, что, соглашаясь жениться на тебе такой, какая ты есть в настоящий момент, то есть без гроша, Люсьен поступает так, как и ты сама, я уверен, поступила бы… По отношению ко мне он проявляет чисто сыновние чувства. А по отношению к тебе… Ты сознаешь, что едва ли какая-нибудь другая женщина с большим правом могла бы утверждать, что на ней женятся по любви…

После первого порыва великодушия Моника стала раздумывать. Предложение Люсьена разбило все ее надежды на материальную независимость. Мысль, что в этот брак она уже не может внести ничего, кроме добрых намерений и страстной жажды труда, наполняла ее душу сожалением и ранила врожденную гордость. Но она была тронута деликатностью чувства Люсьена и благородством его жеста.

– Как это мило с его стороны, правда, мама? – спросила она г-жу Лербье.

– Можно мне вмешаться в ваш разговор? – спросила внимательно прислушивавшаяся тетя Сильвестра. – Я убеждена, что все, мной сказанное, на меня же и обрушится. Тем хуже! Я говорю, что думаю. Если не ошибаюсь, при основании вашего общества г-н Виньерэ должен был бы внести миллион?

Г-н Лербье нахмурил брови.

– Да. Так что же?

– Значит, отказываясь от пятисот тысяч франков, которые ему не принадлежат (потому что по брачному контракту Моники имущество супругов разделено), он на такую же сумму вносит меньше?

– Естественно.

– Это все, что мне хотелось знать.

– На что ты намекаешь? – воскликнула мадам Лербье.

– Ровно ни на что!.. Я констатирую только, что при нынешнем кризисе данная операция выгодна для всех вас.

– Каким образом? – спросила Моника.

– Во-первых, для твоего отца, которого это устраивает… Во-вторых, для твоего жениха, становящегося компаньоном за полцены и разыгрывающего великодушие за твой счет. Наконец, для тебя, так как тебя обходят с твоего же благословения…

Моника расхохоталась:

– Тетя отчасти права. В сущности, папа, в ваших расчетах никто из вас совершенно не принял во внимание меня. Это обидно!

Но Моника была счастлива той жертвой, которую могла принести любимым людям: одному – деньгами, другому – самолюбием. Счастье давать опьяняло ее, так же как и счастье получать. Она нетерпеливо ждала Люсьена, чтобы поблагодарить его и поддразнить. Но как он заставляет себя ждать!

Пробило десять.

– Он уже опоздал.

И тут же она вздрогнула.

– Вот он!..

Еще не было слышно шагов, но она уже ощущала магнетизм его присутствия и всем существом чувствовала его приближение… Звонок в передней. Наконец-то!

На страницу:
3 из 4