bannerbanner
На ножах
На ножах

Полная версия

На ножах

Текст
Aудио

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 16

– Мой муж путеец, Парчевский, – отвечала Пасиянсова.

– Парчевский! Путеец!.. Ну молодчина вы, Пасиянсова! – воскликнули все снова хором.

Одна Ванскок, разумеется, не похвалила бывшую Пасиянсову и заметила ей, что Парчевский был всегда против брака.

– Мало ли против чего они бывают! – небрежно отвечала ей бывшая Пасиянсова. – А на что же даны мужчине кровь, а женщине ум? Товар полюбится и ум расступится!

– Так это вы его заставили изменить принципу?

– Конечно, я. Неужто я и такого вздора не стою?

– И вы это без стыда так прямо говорите!

– Да, вот так прямо и говорю.

– Я на вас соберу сходку!

Пасиянсова только расхохоталась в глаза.

Наконец дошло до того, что сама Алина Фигурина, недавно яростно мстившая Бодростиной за ее замужество пересылкой ее мужу писем Глафиры к Горданову, уже относилась к браку Пасиянсовой с возмущавшим Ванскок равнодушием. Это был просто омут, раж, умопомрачение. Даже белокурая, голубоглазая Геба коммун, Данка Бурдымовская, тоже объявилась замужем, и все это опять неожиданно, и все это опять нечаянно, негаданно и недуманно.

Опять те же вопросы: как, что и за кого? И на все это спокойный рассказ, что Данка нашла себе избранника где-то совсем на стороне, какого-то Степана Александровича Головцына, которого встретила раз у литератора-ростовщика Тихона Ларионовича, прошлась с ним до своей квартиры, другой раз зашла к нему, увидала, что он тучен и изобилен, и хотя не литератор, а просто ростовщик, однако гораздо более положительный и солидный, чем Тихон Ларионович, и Данка обвенчалась, никем незримая, законным браком с Головцыным, которого пленила своими белыми плечами и уменьем делать фрикадельки из вчерашнего мяса.

– По крайней мере одно хотя, – сказала Ванскок Данке, – надеюсь же по крайней мере, что вы, Данка, тряхнете мошну своего ростовщика и поможете теперь своим.

– Эх, милый друг, – ответила Данка, едва удостоивая Ванскок мимолетного взгляда, – Головцын такой кремешок, что из него ничего не выкуешь.

При всей непроницательности Ванскок, она хорошо видела, что все эти госпожи врут и виляют, и Ванскок отвернулась от них и плакала о них, много, горько плакала о своем погибшем Иерусалиме, а между тем эпидемия новоженства все свирепела; скоро, казалось, не останется во внебрачном состоянии никого из неприемлющих браков. Ципри-Кипри с ее картофельным носом и та уловила в свои сети какого-то содержателя одного из увеселительных летних садов и сидела сама у васисдаса и продавала билеты. Об этой даже уж и вести не приходило, как она вышла замуж, а Ванскок только случайно заметила ее в васисдасе и, подскочив, спросила:

– Сколько вы здесь получаете, Ципри-Кипри, и не можете ли устроить сюда еще кого-нибудь из наших старинных?..

Но Ципри-Кипри не дала ей окончить и проговорила:

– Я здесь, душка, не по найму, я тут замужем.

Ванскок плюнула и убежала.

Негодование Ванскок росло не по дням, а по часам, и было от чего: она узнала, к каким кощунственным мерам прибегают некоторые лицемерки, чтобы наверстать упущенное время и выйти замуж.

Казимира Швернотская, как оказалось, за пояс заткнула Глафиру Агатову и отлила такую штуку, что все разинули рты. Двадцатилетний князек Вахтерминский, белый пухлый юноша, ненавидел брак, двадцатипятилетняя Казимира тоже, на этом они и сошлись. Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала: «Князь, сделайте дружбу, женитесь на мне и дайте мне свободу», – князь не задумался ни на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской, что уже само по себе нечто значило, но если к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, «за то, чтобы жить, не марая его имени», то, конечно, надо сказать, что княгиня устроилась недурно.

Литератор и ростовщик Тихон Ларионович, знавший толк во всех таких делах, только языком почмокал, узнав, как учредила себя Казимира.

– После Бодростиной это положительно второй смелый удар, нанесенный обществу нашими женщинами, – объявил он дамам и добавил, что, соображая обе эти работы, он все-таки видит, что искусство Бодростиной выше, потому что она вела игру с многоопытным старцем, тогда как Казимира свершила все с молокососом; но что, конечно, здесь в меньшем плане больше смелости, а главное больше силы в натуре: Бодростина живая, страстная женщина, любившая Горданова сердцем горячим и неистовым, не стерпела и склонилась к нему снова, и на нем потеряла почти взятую ставку. Княгиня же Казимира Вахтерминская, обеспечась как следует насчет русского князя, сплыла в Варшаву, а оттуда в Париж, где, кажется, довольно плохо сдерживает свое обязательство не марать русское княжеское имя. По крайней мере так были уверены все служащие в конторе банкира R*, откуда княгиня получала содержание, определенное ей от князя.

И все это оправдывалось, и всему этому следовали с завистью, с алчбой, лишь бы только удалось… Но такие фокусы нельзя часто повторять, и в этом их неудобство. Требуются постоянные усовершенствования, а изобретательные головы родятся не часто, и вот дело опять очутилось в заминке: браки попритихли.

Весталка Ванскок радовалась и с язвительной доброжелательностию говорила, что необходимо, чтобы опять явился назад Горданов, а он вдруг, как по ее слову, и явился удивить собою Петербург, или сам ему удивиться.

Глава трерья

Свой своего не узнал

Возвратясь в Петербург после трехлетнего отсутствия, Горданов был уверен, что здесь в это время весь хаос понятий уже поосел и поулегся, – так он судил по рассказам приезжих и по тону печати, но стройность, ясность и порядок, которые он застал здесь на самом деле, превзошел его ожидания и поразили его. Никакой прежней раскольничьей нетерпимости и тени не было. Ученики в три года ушли много дальше своего учителя и представляли силу, которой ужаснулся сам Горданов. Какие люди! какие приемы! просто загляденье! Вот один уже заметное лицо на государственной службе; другой – капиталист; третий – известный благотворитель, живущий припеваючи на счет филантропических обществ; четвертый – спирит и сообщает депеши из-за могилы от Данта и Поэ; пятый – концессионер, наживающийся на казенный счет; шестой – адвокат и блистательно говорил в защиту прав мужа, насильно требующего к себе свою жену; седьмой литераторствует и одною рукой пишет панегирики власти, а другою – порицает ее. Все это могло поразить даже Горданова, и поразило. Ясно, что его обогнали и что ему, чтобы не оставаться за флагом, надо было сделать прыжок через все головы. Он и не сробел, потому что он тоже приехал не с простыми руками и с непустой головой: у него в заповедной сумке было спрятано мурзамецкое копье, от которого сразу должна была лечь костьми вся несметная рать и сила великая. Богатырю нашему только нужно было к тому копью доброе древко, и он немедленно же пустился поискать его себе в давно знакомом чернолеске.

Павел Николаевич вытребовал Ванскок, приветил ее, дал ей двадцать пять рублей на бедных ее староверческого прихода (которым она благотворила втайне) и узнал от нее, что литераторствующий ростовщик Тихон Кишенский развернул будто бы огромные денежные дела. Павел Николаевич в этом немножко поусомнился.

– На большие дела, голубка Ванскок, нужны и не малые деньги, – заметил он своей гостье, нежась пред нею на диване.

– А разве же у него их не было? – прозвенела в ответ Ванскок.

– Были? Вы «бедная пастушка, ваш мир лишь этот луг» и вам простительно не знать, что такое нынче называется порядочные деньги. Вы ведь, небось, думаете, что «порядочные деньги» это значит сто рублей, а тысяча так уж это на ваш взгляд несметная казна.

– Не беспокойтесь, я очень хорошо знаю, что значит несметная казна.

– Ну что же это такое, например, по-вашему?

– По-моему, это, например, тысяч двести или триста.

– Ага! браво, браво, Ванскок! Хорошо, вы, я вижу, напрактиковались и кое-что постигаете.

Помадная банка сделала ироническую гримаску и ответила:

– Ужа-а-сно! есть что постигать!

– Нет, право, навострилась девушка хоть куда; теперь вас можно даже и замуж выдавать.

– Мне эти шутки противны.

– Ну, хорошо, оставим эти шутки и возвратимся к нашему Кишенскому.

– Он больше ваш, чем мой, подлый жид, которого я ненавижу.

– Ну, все равно, но дело в том, что ведь ему сотню тысяч негде было взять, чтобы развертывать большие дела. Это вы, дитя мое, легкомысленностью увлекаетесь.

– Отчего это?

– Оттого, что я оставил его два года тому назад с кассой ссуд в полтораста рублей, из которых он давал по три целковых Висленеву под пальто, да давал под ваши схимонашеские ряски.

– Ну и что же такое?

– Да вот только и всего, неоткуда ему было, значит, так разбогатеть. Я согласен, что с тех пор он мог удесятерить свой капитал, но усотерить…

– А он его утысячерил!

Горданов посмотрел снисходительно на собеседницу и, улыбаясь, проговорил:

– Не говорите, Ванскок, такого вздора.

– Это не вздор-с, а истина.

– Что ж это, стало быть, у него, по-вашему, теперь до полутораста тысяч?

– Если не больше, – спокойно ответила Ванскок.

– Вы сходите с ума, – проговорил тихо Горданов, снова потягиваясь на диване. – Я вам еще готов дать пятьдесят рублей на вашу богадельню, если вы мне докажете, что у Кишенского был источник, из которого он хватил капитал, на который бы мог так развернуться.

– Давайте пятьдесят рублей.

– Скажите, тогда и дам.

– Нет, вы обманете.

– Говорю вам, что не обману.

– Так давайте.

– Нет, вы прежде скажите, откуда Тишка взял большой капитал?

– Фигурина дала.

– Кто-о-о?

– Фигурина, Алина Фигурина, дочь полицейского полковника, который тогда, помните, арестовал Висленева.

Горданов наморщил брови и с напряженным вниманием продолжал допрашивать:

– Что же эта Алина – вдова или девушка?

– Да, она не замужем.

– Сирота, стало быть, и получила наследство?

– Ничуть не бывало.

– Так откуда же у нее деньги? Двести тысяч, что ли, она выиграла?

– Отец ее награбил себе денег.

– Да ведь то отец, а она-то что же такое?

– Она украла их у отца.

– Украла?

– Что, это вас удивляет? Ну да, она украла.

– Что ж она – воровка, что ли?

– Зачем воровка, она до сих пор честная женщина: отец ее был взяточник и, награбивши сто тысяч, хотел все отдать сыну, а Алине назначил в приданое пять тысяч.

– А она украла все!

– Не все, а она разделила честно: взяла себе половину.

– Пятьдесят тысяч!

– Да; а другую такую же половину оставила брату просвистывать с француженками у Борелей да у Дононов и, конечно, сделала это очень глупо.

– Вы бы ничего не оставили?

– Разумеется, у ее брата есть усы и шпоры, он может звякнуть шпорами и жениться.

– А отец?

– У отца пенсион, да ему пора уж и издохнуть; тогда пенсион достанется Алинке, но она робка…

– Да… она робка? Гм!.. вот как вы нынче режете: она робка!.. то есть нехорошо ему чай наливает, что ли?

– Понимайте, как знаете.

– Ого-го, да вы взаправду здесь какие-то отчаянные стали.

– Когда пропали деньги, виновных не оказалось, – продолжала Ванскок после маленькой паузы.

– Да?

– Да; люди, прислуга их, сидели более года в остроге, но все выпущены, а виновных все-таки нет.

– Да ведь виновная ж сама Алина!

– Ну, старалась, конечно, не дать подозрения.

– Какое тут, черт, подозрение, уж не вы одни об этом знаете! А что же ее отец и брат, отчего же им это в носы не шибнуло?

– Может быть, и шибнуло, но на них узда есть – семейная честь. Их дорогой братец ведь в первостепенном полку служит, и нехорошо же для них, если сестрицу за воровство на Мытной площади к черному столбу привяжут; да и что пользы ее преследовать, денег ведь уж все равно назад не получить, деньги у Кишенского.

– У Кишенского!.. Все пятьдесят тысяч у Кишенского! – воскликнул Горданов, раскрыв глаза так, как будто он проглотил ложку серной кислоты и у него от нее внутри все загорелось.

– Ну да, не класть же ей было их в банк, чтобы ее поймали, и не играть самой бумагами, чтобы тоже огласилось. Кишенский ей разрабатывает ее деньги – они в компании.

– А-а, в компании, – прошипел Горданов. – Но почему же она так ему верит? Ведь он ее может надуть как дуру.

– Спросите ее, почему она ему верит? Я этого не знаю.

– Любва, что ли, зашла?

– Даже щенок есть.

– Она замуж за него, может быть, собирается?

– Он женат.

Горданов задумался и через минуту произнес нараспев:

– Так вот вы какие стали, голубчики! А вы, моя умница, знаете ли, что подобные дела-то очень удобно всплывают на воду по одной молве?

– Конечно, знаю, только что же значит бездоказательная молва, когда старик признан сумасшедшим, и все его показание о пропаже пятидесяти тысяч принимается, как бред сумасшедшего.

– Бред сумасшедшего! Он сумасшедший?

– Да-а-с, сумасшедший, а вы что же меня допрашиваете! Мы ведь здесь с вами двое с глаза на глаз, без свидетелей, так вы немного с меня возьмете, если я вам скажу, что я этому не верю и что верить здесь нечему, потому что пятьдесят тысяч были, они действительно украдены, и они в руках Кишенского, и из них уже вышло не пятьдесят тысяч, а сто пятьдесят, и что же вы, наконец, из всего этого возьмете?

– Но вы сами можете отсюда что-нибудь взять, любезная Ванскок! Вы можете взять, понимаете? Можете взять благородно, и не для себя, а для бедных вашего прихода, которым нечего лопать!

– Благодарю вас покорно за добрый совет; я пока еще не доносчица, – отвечала Ванскок.

– Но ведь вас же бессовестно эксплуатируют: себе все, а вам ничего.

– Что ж, в жизни каждый ворует для себя. Борьба за существование!

– Ишь ты, какая она стала! А вы знаете, что вы могли бы облагодетельствовать сотни преданных вам людей, а такая цель, я думаю, оправдывает всякие средства.

– Ну, Горданов, вы меня не надуете.

– Я вас не надую!.. да, конечно, не надую, потому что вы не волынка, чтобы вас надувать, а я…

– А вы хотели бы заиграть на мне, как на волынке? Нет, прошло то время, теперь мы сами с усами, и я знаю, чего вам от меня надобно.

– Чего вы знаете? ничего вы не знаете, и я хочу перевести силу из чужих рук в ваши.

– Да, да, да, рассказывайте, разводите мне антимонию-то! Вы хотите сорвать куртаж!

– Куртаж!.. Скажите, пожалуйста, какие она слова узнала!.. Вы меня удивляете, Ванскок, это все было всегда чуждо вашим чистым понятиям.

– Да, подобные вам добрые люди перевоспитали, полно и мне быть дурой, и я поняла, что, с волками живучи, надо и выть по-волчьи.

– Так войте ж! Войте! Если вы это понимаете! – сказал ей Горданов, крепко стиснув Ванскок за руку повыше кисти.

– Что вы это, с ума, что ли, сошли? – спокойно спросила его, не возвышая голоса, Ванскок.

– Живучи с волками, войте по-волчьи и не пропускайте то, что плывет в руки. Что вам далось это глупое слово «донос», все средства хороши, когда они ведут к цели. Волки не церемонятся, режьте их, душите их, коверкайте их, подлецов, воров, разбойников и душегубов!

– И потом?

– И потом… чего вы хотите потом? Говорите, говорите, чего вы хотите?.. Или, постойте, вы гнушаетесь доносом, ну не надо доноса…

– Я думаю, что не надо, потому что я ничего не могу доказать, и не хочу себе за это беды.

– Беды, положим, не могло быть никакой, потому что донос можно было сделать безымянный.

– Ну, сделайте?

– Но, я говорю, не надо доноса, а возьмите с них отсталого, с Кишенского и Фигуриной.

– Покорно вас благодарю!

– Вы подождите благодарить! Мы с вами станем действовать заодно, я буду вам большой помощник, неподозреваемый и незримый.

У Горданова зазвенело в ушах и в голове зароился хаос мыслей.

Ванскок заметила, что собеседник ее весь покраснел и даже пошатнулся.

– Ну, и что далее? – спросила она.

– Далее, – отвечал Горданов, весь находясь в каком-то тумане, – далее… мы будем сила, я поведу вам ваши дела не так, как Кишенский ведет дела Фигуриной…

– Вы все заберете себе!

– Нет, клянусь вам богом… клянусь вам… не знаю, чем вам клясться.

– Нам нечем клясться.

– Да, это прескверно, что нам нечем клясться, но я вас не обману, я вам дам за себя двойные, тройные обязательства, наконец… черт меня возьми, если вы хотите, я женюсь на вас… А! Что вы? Я это взаправду… Хотите, я женюсь на вас, Ванскок? Хотите?

– Нет, не хочу.

– Почему? Почему вы этого не хотите?

– Я не люблю ребятишек.

– У нас не будет, Ванскок, никаких ребятишек, решительно никаких не будет, я вам даю слово, что у нас не будет ребятишек. Хотите, я вам дам это на бумаге?

– Горданов, я вам говорю, вы сошли с ума.

– Нет, нет, я не сошел с ума, а я берусь за ум и вас навожу на ум, – заговорил Горданов, чувствуя, что вокруг него все завертелось и с головы его нахлестывают шумящие волны какого-то хаоса. – Нет; у вас будет пятьдесят тысяч, они вам дадут пятьдесят тысяч, охотно дадут, и ребятишек не будет… и я женюсь на вас… и дам вам на бумаге… и буду вас любить… любить…

И он, говоря это слово, неожиданно привлек к себе Ванскок в объятия и в то же мгновение… шатаясь, отлетел от нее на три шага в сторону, упал в кресло и тяжело облокотился обеими руками на стол.

Ванскок стояла посреди комнаты на том самом месте, где ее обнял Горданов; маленькая, коренастая фигура Помадной банки так прикипела к полу всем своим дном, лицо ее было покрыто яркою краской негодования, вывороченные губы широко раскрылись, глаза пылали гневом и искри лись, а руки, вытянувшись судорожно, замерли в том напряжении, которым она отбросила от себя Павла Николаевича.

Гордановым овладело какое-то истерическое безумие, в котором он сам себе не мог дать отчета и из которого он прямо перешел в бесконечную немощь расслабления. Прелести Ванскок здесь, разумеется, были ни при чем, и Горданов сам не понимал, на чем именно он тут вскипел и сорвался, но он был вне себя и сидел, тяжело дыша и сжимая руками виски до физической боли, чтобы отрезвиться и опамятоваться под ее влиянием.

Он чувствовал, что он становится теперь какой-то припадочный; прежде, когда он был гораздо беднее, он был несравненно спокойнее, а теперь, когда он уже не без некоторого запасца, им овладевает бес, он не может отвечать за себя. Так, чем рана ближе к заживлению, тем она сильнее зудит, потому-то Горданов и хлопотал скорее закрыть свою рану, чтобы снова не разодрать ее в кровь своими собственными руками.

Душа его именно зудела, и он весь был зуд, – этого состояния Ванскок не понимала. Справедливость требует сказать, что Ванскок все-таки была немножко женщина, и если не все, то нечто во всей только что происшедшей сцене она все-таки приписывала себе.

Это ей должно простить, потому что ей был уже не первый снег на голову; на ее житейском пути встречались любители курьезов, для которых она успела представить собою интерес, но Ванскок была истая весталка, – весталка, у которой недаром для своей репутации могла бы поучиться твердости восторженная Норма.

Глава четвертая

Бой тарантула с ехидной

Тягостное молчание этой сцены могло бы длиться очень долго, если б его первая не прервала Ванскок. Она подошла к Горданову и, желая взять деньги, коснулась его руки, под которою до сих пор оставалась ассигнация.

Горданов оглянулся.

– Что вам от меня нужно? – спросил он. – Ах, да… ваши деньги… Ну, извините, вы их не заслужили, – и с этим Павел Николаевич, едва заметно улыбнувшись, сжал в руке билет и сунул его в жилетный карман.

Ванскок повернулась и пошла к двери, но Горданов не допустил ее уйти, он взял ее за руку и остановил.

– Скажите, вы этого не ожидали? – заговорил он с нею в шутливом тоне.

– Чего? Того, что вы захватите мои деньги? Отчего же? Я от вас решительно всего ожидаю.

– И вот вы и ошиблись; я, к сожалению, на очень многое еще неспособен.

– Например?

– Например! что «например»? например, нате вам ваши деньги.

Ванскок протянула руку и взяла скомканную и перекомканную ассигнацию и сказала: «прощайте!»

– Нет, теперь опять скажите, ожидали вы или нет, что я вам отдам деньги? – настаивал Горданов, удерживая руку Ванскок. – Видите, как я добр! Я ведь мог бы выпустить вас на улицу, да из окна опять назад поманить, и вы бы вернулись.

– Разумеется, вернулась бы, деньги нужны.

– Да; ну да уж бог с вами, берите… Что вы на меня остервенились как черт на попа? Не опасайтесь, это не фальшивые деньги, я на это тоже неспособен.

– А почему бы?

– Так, потому, почему вы не понимаете.

– Я бы то гораздо скорей поняла: прямой вред правительству.

– Труппа, труппа, дружище Ванскок, велика нужна, специалисты нужны!

– Ну, так что же такое? Людей набрать не трудно всяких, и граверов, и химиков.

– А попасться с ними еще легче. Нет, милая девица, я и вам на это своего благословения не даю.

– А между тем поляки и жиды прекрасно это ведут.

– Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.

– Я что-то этого не понимаю.

– Так уж вы, значит, устроены, чтобы не понимать. Это, голубь мой сизокрылый, экономический закон, в малом хозяйстве многое выгодно, что в большом не годится. Вы сами знаете, деревенский мальчишка продает кошкодаву кошку за пятачок, это и ему выгодно и кошкодаву выгодно; а вы вон с своими кошачьими заводами «на разумных началах» в снег сели. Так тоже наши мужичонки из навоза селитру делают, деготь садят, липу дерут, и все это им выгодно, потому что все это дело мужичье, а настоящий аферист из другого круга за это не берется, а возьмется, так провалится. И на что, на коего дьявола вам фальшивые деньги, когда экспедиция бумаг вам настоящих сколько угодно заготовит, только умейте забирать. А вот вы, вижу, до сих пор брать-то еще не мастерица.

– Нет, знаете, это хорошо брать, как есть где.

– Да, вот вам еще хочется, чтобы вам разложили деньги! А вы чего вот о сю пору глядите, а не берете, что я вам даю?

Он бросил билетик на стол, и Ванскок его подняла.

– У вас много теперь голодной братии? – заговорил снова Горданов.

– Сколько хотите; все голодны.

– И что же, способные люди есть между ними?

– Еще бы!

– Кто же это, например, из способных?

– Хоть, например, Иосаф Висленев.

– Ага! Иосафушка… а он способный?

– А вы как думаете?

– Да, он способный, способный, – отвечал Горданов, думая про себя совсем иное.

– Но отчего же он так бедствует?

– Оттого, что он честен.

– Это значит:

Милый друг, я умираю.Оттого, что я был честен,И за то родному краюБуду, верно, я известен.

Что же, это прекрасно! А он где служит?

– Висленев не может служить.

– Ах, да! он компрометирован, – значит дурак.

– Нет, не потому; он это считает за подлость.

– Вот как! и где же он пробавляется? Неужто все еще до сих пор чужое молоко и чужих селедок ест?

– Он пишет.

– Оды в честь прачек или романы об устройстве школ?

– Нет, он романов не пишет.

– Слава богу; а то я что-то читал дурацкое-предурацкое: роман, где какой-то компрометированный герой школу в бане заводит и потом его за то вся деревня будто столь возлюбила, что хочет за него «целому миру рожу расквасить» – так и думал: уж это не Ясафушка ли наш сочинял? Ну а он что же такое пишет?

– Обозрения.

– Да, разъясняет значение фактов; ну это не по нем. Что ж, платят, что ли, ему не ладно, что он так раскован?

– Все скверно, какая же у нас теперь литература? Ни с кем ужиться нельзя.

– Верно все русское направление гадит?

– А вы даже и над этою мерзостью можете шутить?

– Да отчего же не шутить-то? Отчего же не шутить-то, Ванскок?

– Ну, не знаю: я бы лучше всех этих с русским направлением передушила.

– А между тем ведь и Пугачев, и Разин также были русского направления, и Ванька Каин тоже, и смоленский Трошка тоже! Что, как вы об этом думаете?.. Эх, вы, ягнята, ягнята бедные! Хотите быть командирами, силой, а брезгливы, как староверческая игуменья: из одной чашки с мирянином воды пить не станете! Стыдитесь, господа сила, – вас этак всякое бессилье одолеет. Нет, вы действуйте органически врассыпную, – всяк сам для себя, и тогда вы одолеете мир. Понимаете: всяк для себя. Прежде всего и паче всего прочь всякий принцип, долой всякое убеждение. Оставьте все это глупым идеалистам «страдать за веру». Поверьте, что все это гиль, все гиль, с которою пропадешь ни за грош. Идеалистам пропадать, разумеется, вздор; их лупи, а они еще радуются, а ведь вы, я полагаю…

На страницу:
11 из 16