Полная версия
Детство Тёмы (сборник)
– Мама! – мог только закричать он и бросился, судорожно, безумно рыдая, к матери…
После обеда Карташевы, муж и жена, поехали объясняться к директору.
Господин во фраке, оказавшийся самим директором, принял их в своей гостиной сухо и сдержанно, но вежливо, с порядочностью воспитанного человека.
Горячий пыл матери разбился о нервный, но сдержанный и сухой тон директора. Он деликатно, терпеливо слушал ее взгляды на воспитание, какие именно цели она преследовала, слушал, скрывая ощущение какого-то невольного пренебрежения к словам матери, и, когда она кончила, как-то нехотя начал:
– В моем распоряжении с лишком четыреста детей. Каждая мать, конечно, воспитывает своих детей, как ей кажется лучше, считает, конечно, свою систему идеальной и решительно забывает только об одном: о дальнейшем, общественном уже воспитании своего ребенка, совершенно забывает о том руководителе, на обязанности которого лежит сплотить всю эту разрозненную массу в нечто такое, с чем, говоря о практической стороне дела, можно было бы совладать. Если каждый ребенок начнет рассуждать с своей точки зрения о правах своего начальника, забьет себе в свою легкомысленную, взбалмошную голову правила какого-то товарищества, цель которого прежде всего скрывать шалости, – следовательно, в основе его – уже стремление высвободиться от влияния руководителя, – зачем же тогда эти руководители? Будем последовательны – зачем же вы тогда? Мне кажется: раз вы почему-либо признаете необходимостью для вашего сына общественное воспитание, раз вы почему-либо отказываетесь от его дальнейшего обучения и передаете его нам, вы тем самым обязаны беспрекословно признать все наши правила, созданные не для одного, а для всех. К этому обязывает вас и справедливость; мы не мешались в воспитание вашего сына до поступления его в гимназию…
– Но ведь он остается же моим сыном?
– Во всем остальном, кроме гимназии. С момента его поступления ребенок должен понимать и знать, что вся власть над ним в сфере его занятий переходит к его новым руководителям. Если это сознание будет глубоко сидеть в нем – это даст ему возможность благополучно сделать свою карьеру; в противном случае рано или поздно явится необходимость пожертвовать им для поддержания порядка существующего гимназического строя. Это я прошу вас принять, как мой окончательный ультиматум как директора гимназии, а как частный человек – могу только прибавить, что если б даже я желал что-нибудь изменить в этом, то мне ничего другого не оставалось бы сделать, как выйти в отставку. Говорю вам это, чтоб яснее обрисовать положение вещей. Сын ваш, конечно, не будет исключен, и я должен был прибегнуть к такой крутой мере только для того, чтобы прекратить невозможную, говоря откровенно, возмутительную сцену. Безнаказанным его поступка тоже нельзя оставить… для других. Я верю в его невинность и в самом скором времени постараюсь удалить эту язву, Вахнова, которого мы держим из-за раненого отца, оказавшего в севастопольскую кампанию большие услуги городу… Но всякому терпению есть граница. Педагогический совет определит сегодня меру наказания вашему сыну, и сегодня же я уведомлю вас. Больше, к сожалению, я ничего не могу для вас сделать.
Мать Карташева молча, взволнованно встала. В ней все бурлило и волновалось, но она как-то совершенно потеряла под собой почву. Она чувствовала свое полное бессилие и вместе с тем чувствовала, что ее все больше охватывало желание чем-нибудь задеть неуязвимого директора. Но она побоялась повредить сыну и предпочла лучше поскорее уехать.
– Я хотел только сказать, – проговорил, вставая за женой Карташев, – я вполне разделяю все ваши взгляды… Я сам военный, и странно было бы не сочувствовать вам… Дисциплина… конечно…. Но я хотел только вам сказать насчет товарищества… Все ж таки, мне кажется, нельзя отрицать его пользы…
Жена с неудовольствием нетерпеливо ждала конца начатого мужем совершенно бесполезного разговора.
– Совершенно отрицаю в том виде, как оно вообще понимается, – ответил директор, – а именно – скрывать негодяев, заслуживающих наказания.
– Боже мой, – прошептала Карташева, – нашаливший ребенок – негодяй!
И вдруг то, чего она боялась, что еще держала в себе, вылетело как-то само собой:
– Но этот негодяй заслуживает все-таки, чтобы его выслушали, прежде чем осыпать его бранью?
Директор вспыхнул до корня волос.
– Сударыня, если я смею сказать вам у себя в доме… Я сказал бы… Я сказал бы, что не считаю себя ответственным в своих поступках перед вами.
Карташева спохватилась.
– Я прошу вас извинить мою невольную горячность… Это все так ново… пожалуйста, извините… У вашей жены есть дети? – обратилась она с неожиданным вопросом к директору.
– Есть, – озадаченно ответил он.
– Передайте ей, – дрожащим голосом проговорила Карташева, – что я от всего сердца желаю ей и ее детям никогда не пережить того, что пережили сегодня я и мой сын.
И, едва сдерживая слезы, она вышла на лестницу и поспешно спустилась к экипажу.
Сидя в экипаже, она ждала мужа, который остался еще, чтобы какой-нибудь прощальной фразой смягчить впечатление, произведенное его женой на директора… Мысли беспорядочно, нервно проносились в ее голове. Чужая… Совсем чужая… Все пережитое, перечувствованное, выстраданное – не дает никаких прав. Это оценка того, кому непосредственно с рук на руки отдаешь свой десятилетний, напряженный до боли труд. Убийственное равнодушие… Общие соображения?! Точно это общее существует отвлеченно, где-то само для себя, а не для тех же отдельных субъектов… Точно это общее, а не они сами, со временем станет за них в ряды честных, беззаветных работников своей родины… Точно нельзя, не нарушая этого общего, не топтать в грязь самолюбия ребенка.
– Едем, – проговорила она нервно садившемуся мужу, – едем скорее от этих неуязвимых людей, которые думают только о своих удобствах и не в состоянии даже вспомнить, что сами были когда-то детьми.
Вечером было прислано определение педагогического совета. Тёма в течение недели должен был на лишний час оставаться в гимназии после уроков.
На следующий день Тёма с надлежащими инструкциями был отправлен в гимназию уже один.
Поднимаясь по лестнице, Тёма лицом к лицу столкнулся с директором. Он не заметил сначала директора, который, стоя наверху, молча, внимательно наблюдал маленькую фигурку, усердно шагавшую через две ступени. Когда, поднявшись, он увидел директора, – черные глаза последнего строго и холодно смотрели на него.
Тёма испуганно, неловко стащил шапку и поклонился.
Директор едва заметно кивнул головой и отвел глаза.
VII
БУДНИ
Мелкий ноябрьский дождь однообразно барабанил в окна.
На больших часах в столовой медленно-хрипло пробило семь часов утра.
Зина, поступившая в том же году в гимназию, в форменном коричневом платье, в белой пелеринке, сидела за чайным столом, пила молоко и тихо бурчала себе под нос, постоянно заглядывая в открытую, лежавшую перед ней книгу…
Когда пробили часы, Зина быстро встала и, подойдя к Тёминой комнате, проговорила через дверь:
– Тёма, уже четверть восьмого.
Из Тёминой комнаты послышалось какое-то неопределенное мычание.
Зина возвратилась к книге, и снова в столовой раздался тихий, равномерный гул ее голоса.
В комнате Тёмы царила мертвая тишина.
Зина опять подошла к двери и энергично произнесла:
– Тёма, да вставай же!
На этот раз недовольным, сонным голосом Тёма ответил:
– И без тебя встану!
– Осталось всего пятнадцать минут, я тебя ни одной минуты не буду ждать. Я не желаю из-за тебя каждый раз опаздывать.
Тёма нехотя поднялся.
Надев сапоги, он подошел к умывальнику, раза два плеснул себе в лицо водой, кое-как обтерся, схватил гребешок, сделал небрежный раздел сбоку – кривой и неровный, несколько раз чеснул свои густые волосы; не докончив, пригладил их нетерпеливо руками, и одевшись, застегивая сюртук на ходу, вошел в столовую.
– Мама приказала, чтоб ты непременно стакан молока выпил, – проговорила Зина.
Тёма только сдвинул молча брови.
– Я не буду такой бурды пить… Пей сама! – ответил Тёма, толкая поданный Таней стакан чаю.
– Артемий Николаевич, мама крепкий чай не позволяют.
Тёма посидел несколько мгновений, затем решительно вскочил, взял чайник и подлил себе в стакан крепкого чаю.
Таня посмотрела на Зину, Зина на Тёму; а Тёма, довольный, что добился своего, макал в чай хлеб и ел его, ни на кого не глядя.
– Молоко будете пить? – спросила Таня.
– Полстакана.
После молока Зина встала и, решительно проговорив: «Я больше ни минуты не жду», – начала спешно собирать свои тетради и книги.
Тёма не спеша последовал ее примеру.
Брат и сестра вышли в подъезд, где давно уже ждал их со всех сторон закрытый, точно облитый водой, экипаж, мокрая Буланка и такой же мокрый, сгорбившийся, одноглазый Еремей.
В экипаж исчезли сперва Зина, а за ней Тёма.
Еремей застегнул фартук и поехал.
Дождь уныло барабанил по крыше экипажа. Тёме вдруг показалось, что Зина заняла больше половины сиденья, и потому он начал полегоньку теснить Зину.
– Тёма, что тебе надо? – спросила будто ничего не понимавшая Зина.
– Ну, да ты расселась так, что мне тесно!
И Тёма еще сильнее нажал на Зину.
– Тёма, если ты сейчас не перестанешь, – проговорила Зина, упираясь изо всех сил ногами, – я назад поеду, к папе!..
Тёма молча продолжал свое дело. Сила была на его стороне.
– Еремей, поезжай назад! – потеряв терпение, крикнула Зина.
– Еремей, пошел вперед! – закричал в то же время Тёма.
– Еремей – назад!
– Еремей – вперед!
Окончательно растерявшийся Еремей остановился и, заглядывая через щель единственным глазом к своим неуживчивым седокам, проговорил:
– Ну ей-же-богу, я слизу с козел, и идьте, як хотыте, бо вже не знаю, кого и слухаты!
Внутри экипажа все стихло. Еремей поехал дальше. Он благополучно добрался до женской гимназии, где сошла Зина. Тёма поехал дальше один.
Фантазия незаметно унесла его далеко от действительности, на необитаемый остров, где он, всласть навоевавшись с дикарями и со всевозможными чудовищами мира, надумался наконец умирать.
Умирать Тёма любил. Все будут жалеть его, плакать; и он будет плакать… И слезы вот-вот уж готовы брызнуть из глаз Тёмы… А Еремей давно уже стоит у ворот гимназии и удивленным глазом смотрит в щелку. Тёма испуганно приходит в себя, оглядывается, по царящей тишине во дворе соображает, что опоздал, и сердце его тоскливо замирает. Он быстро пробегает двор, лестницу, проворно снимает пальто и старается незамеченным проскользнуть по коридору.
Но высокий Иван Иванович, размахивая своими длинными руками, уже идет навстречу. Он как-то мимоходом ловит за плечо Тёму, заглядывает ему в лицо и лениво спрашивает:
– Карташев?
– Иван Иванович, не записывайте, – просит Тёма.
– Учитель же все равно запишет, – отвечает флегматично Иван Иванович, у которого не хватает духу прямо отказать.
– У нас батюшка… я попрошу…
Иван Иванович нерешительно, нехотя говорит:
– Хорошо…
Тёма отворяет большую дверь и как-то боком входит в свой класс. Его обдает спертым, теплым воздухом, он торопливо кланяется батюшке и спешит озабоченно на свое место.
По окончании урока маленькая фигурка бежит за священником:
– Батюшка, сотрите мне abs.[4]
Батюшка идет, переваливаясь с боку на бок, не спеша откидывает свою шелковую рясу, достает платок, сморкается и спрашивает Тёму:
– А зачем же вы опаздываете?
За Тёмой и батюшкой, толкаясь, бежит целый хвост любопытных учеников. Всякому интересно хоть одним ухом послушать, в чем дело.
– У нас часы отстают, – отвечает Тёма, понижая голос так, чтобы другие не слышали. – Я теперь их поставлю на четверть часа вперед.
– Вы часов не портите, а лучше сами вставайте на четверть часа раньше, – говорит батюшка и исчезает в дверях учительской.
Хвост фыркает.
Тёма подавляет недоумение, делает беспечную физиономию перед насмешливо смотрящими на него учениками и спешит в класс. Там он садится на свое место, поднимает оба колена, упирается ими в скамью и, стараясь смотреть равнодушно, вдумывается в смысл батюшкиных слов.
Вахнов свернул бумажку и, помочив ее слюнями, водит ею вокруг шеи и лица Тёмы. Тёма досадливо говорит:
– Ну, отстань же!
Но Вахнов не отстает.
– Ну, что ты за свинья! – говорит Тёма.
В ответ Вахнов хватает Тёму за руку и выкручивает ее ему за спину. У Тёмы закипает бессильная злоба, ему хочется «треснуть» Вахнова, и он пускается на хитрость.
– Ну, оставь же, – повторяет уже ласково Тёма.
Вахнов смягчается, снисходительно дает Тёме щелчок и выпускает его руку. Тёма быстро вскакивает на скамью и, «треснув» Вахнова, мчится от него по скамьям. Верзила Вахнов несется за ним. Тёма прыгает на пол и бросается к двери. Вахнов настигает его, мнет и со всего размаха бьет ладонью по лопаткам.
– Ну, что ты за свинья?! – говорит тоскливо Тёма.
Вахнов отвечает увесистыми шлепками.
– Оставь же, – уже жалобно молит Тёма. – Ну, что ты меня мучишь?
В голосе Тёмы слышатся Вахнову слезы. Ему делается жаль Тёму.
– Му-мочка! – говорит Вахнов и опять, уже от избытка чувств, тискает Тёму.
По коридору идет молодой, в очках, учитель латинского языка Хлопов. При входе учителя все уже по местам. Хлопов внимательно осматривает класс, быстро делает перекличку, затем сходит с своего возвышения и весь урок гуляет по классу, не упуская ни на мгновение никого из виду. Проходя мимо скамьи, где сидит маленький с кудрявой головой и потешной птичьей физиономией Герберг, учитель останавливается, нюхает воздух и говорит:
– Опять чесноком воняет?!
Герберг краснеет, так как аромат несется из его ящика, где лежит аппетитный кусок принесенной им для завтрака фаршированной щуки.
– Я вас в класс не буду пускать! Что это за гадость?! Сейчас же вынесите вон! – И, помолчав, говорит вслед уносящему свое лакомство Гербергу:
– Можете себе наслаждаться, когда уж так нравится, дома.
Ученики фыркают, смотрят на Герберга, но на лице последнего, кроме непонимания: как может не нравиться такая вкусная вещь, как фаршированная щука, – ничего другого не отражается. Тёма с любопытством смотрит на Герберга, потому что он сын Лейбы, и Тёма, постоянно видевший Мошку за прилавком отца, никак не может освоиться с фигурой его в гимназическом сюртуке.
– Корнев, склоняйте, – говорит учитель.
Корнев встает, перекашивает свое и без того некрасивое, вздутое лицо и кисло начинает хриплым, низким голосом.
Учитель слушает и раздраженно морщится.
– Да что вы скрипите, как немазаная телега? Ведь, наверно же, во время рекреации[5] умеете говорить другим голосом.
Корнев прокашливается и начинает с более высокой ноты.
– Иванов, продолжайте…
Сосед Тёмы, Иванов, встает, смотрит своими косыми глазами на учителя и продолжает.
– Неверно! Вахнов, поправить!
Вахнов встрепанно вскакивает и молчит.
– Карташев!
Тёма вскакивает и поправляет.
– Ну? Дальше!
– Я не знаю, – угрюмо отвечает Иванов.
– Вахнов!
– Я вчера болен был.
– Болен, – кивает головой учитель. – Карташев!
Тёма встает и вздыхает: недаром он хотел повторить перед уроком – все выскочило из головы.
– Ну, не знаете, говорите прямо!
– Я вчера учил.
– Ну, так говорите же!
Тёма сдвигает брови и усиленно смотрит вперед.
– Садитесь!
Учитель в упор осматривает Вахнова, Карташева и Иванова.
Вахнов самодовольно водит глазами из стороны в сторону. Иванов, сдвинув брови, угрюмо смотрит в скамью. Затянутый, бледный Тёма огорченно, пытливо всматривается своими испуганными голубыми глазами в учителя и говорит:
– Я вчера знал. Я испугался…
Учитель пренебрежительно фыркает и отворачивается.
– Яковлев, фразы!
Встает первый ученик Яковлев и уверенно и спокойно говорит:
– Asinus excitatur baculo.
– Швандер! Переводите.
Встает ненормально толстый, упитанный, чистенький мальчик. Он корчит болезненные рожи и облизывается.
– Пошел облизываться! Да что вы меня есть собираетесь, что ли?!
Ученики смеются.
Швандер судорожно нажимает большой палец на скамью, делает усилие и говорит:
– Осел…
– Ну?
– Погоняется…
Швандер делает еще одну болезненную гримасу и кончает:
– Палкою.
– Слава богу, родил.
Вторая половина урока посвящается письменному ответу.
Учитель ходит и внимательно следит, чтобы не списывали. Глаза его встречаются с глазами Данилова, в которых вдруг что-то подметил проницательный учитель.
– Данилов, дайте вашу книжку.
– У меня нет книжки, – говорит, краснея, Данилов и неловко поднимается с места, зажимая в то же время коленями латинскую грамматику.
Учитель заглядывает и собственноручно вытаскивает злополучную книгу.
Данилов сконфуженно смотрит в скамью.
– Тихоня, тихоня, а мошенничать уже научился, Стыдно! Станьте без места!
Симпатичная сутуловатая фигура Данилова как-то решительно идет к учительскому месту и становится лицом к классу. Его сконфуженные красивые глаза смотрят добродушно и открыто прямо в глаза учителю.
Раздается давно ожидаемый, отрадный для ученического слуха звонок.
– К следующему классу…
Учитель задает по грамматике, потом фразы с латинского на русский, затем сам диктует с русского на латинский и, отняв еще пять минут из рекреационных, наконец уходит.
Больше всего огорчают учеников эти лишние пять минут.
После урока Хлопова как-то мало оживления. Большинство сидит в любимой позе – с коленками, упертыми в скамью, и устало, бесцельно смотрит.
На учительском возвышении неожиданно появляется старый, толстый учитель русского языка.
– У попугая на шесте было весело! – монотонно, нараспев тянет он и чешет свою лысину о приставленную к ней линейку.
Тёме с Вахновым тоже весело, и никакого дела им нет ни до попугая, ни до учителя, ни до его системы, в силу которой учитель считал необходимым прежде всего ознакомить детей с синтаксисом.
– Герберг, где подлежащее?
– На шесте, – вскакивает Герберг и впивается своей птичьей физиономией в учителя.
– Дурак, – тем же тоном говорит учитель, – ты сам на шесте…. Карташев!..
Тёма, только что получивший в самый нос щелчок, встрепанно вскакивает и в то же мгновение совсем исчезает, потому что Вахнов ловким движением своей ноги стаскивает его на пол.
– Карташев, ты куда девался? – кричит учитель.
Тёма, красный, появляется и объясняет, что он провалился.
– Как ты мог провалиться, когда под тобою твердый пол?
– Я поскользнулся…
– Как ты мог поскользнуться, когда ты стоял?
Вместо ответа Тёма опять едет под скамью. Он снова появляется и с ожесточенным отчаянием смотрит украдкой на Вахнова. Вахнов, положив локоть на скамью, прижимает ладонью рот, чтобы не прыснуть, и не смотрит на Тёму. Тёма срывает сердце незаметным пинком Вахнову в плечо, но учитель увидел это и обиделся.
– Карташеву единицу за поведение.
Лысая, как колено, голова учителя наклоняется и ищет фамилию Карташева. Тёма, пока учитель не видит, еще раз срывает свой гнев и теребит Вахнова за волосы.
– Карташев, где подлежащее?
Тёма мгновенно бросает Вахнова и ищет глазами подлежащее.
Яковлев, отвалившись вполуоборот с передней скамьи, смотрит на Тёму. «Подскажи!» – молят глаза Тёмы.
– У попугая, – шепчет Яковлев, и ноздри его раздуваются от предстоящего наслаждения.
– У попугая, – подхватывает радостно Тёма.
Общий хохот.
– Дурак, ты сам попугай… С этих пор Карташев не Карташев, а попугай. Герберг не Герберг, а шест. Попугай на шесте – Карташев на Герберге.
Класс хохочет. Яковлев стонет от восторга.
Толстая, громадная фигура учителя начинает слегка колыхаться. Добродушные маленькие серые глаза прищуриваются, и некоторое время старческое «хе-хе-хе» несется по классу.
Но вдруг лицо учителя опять делается серьезным, класс стихает, и тот же монотонный голос нараспев продолжает:
– В классе – где подлежащее?
Гробовое молчание.
– Дурачье, – добродушно, нараспев говорит учитель. – Все попугаи и шесты. Сидят попугаи на шестах.
Между тем Тёма не спускает глаз с Яковлева.
– Разве он смеет подсказывать глупости? – не то советуется, не то протестует Тёма, обращаясь к Вахнову.
Как только раздается звонок, он бросается к Яковлеву:
– Ты смеешь глупости подсказывать?!
– А тебе вольно повторять, – пренебрежительно фыркает Яковлев.
– Так вот же тебе! – говорит Тёма и со всего размаха бьет его кулаком по лицу. – Теперь подсказывай!
Яковлев первое мгновенье растерянно смотрит и затем порывисто, не удостоивая никого взглядом, быстро уходит из класса. Немного погодя появляется в дверях бритое, широкое лицо инспектора, а за ним весь в слезах Яковлев.
– Карташев, подите сюда! – сухо и резко раздается в классе.
Тёма поднимается, идет и испуганно смотрит в выпученные голубые глаза инспектора.
– Вы ударили Яковлева?
– Он…
– Я вас спрашиваю: ударили вы Яковлева?
И голос инспектора переходит в сухой треск.
– Ударил, – тихо отвечает Тёма.
– Завтра на два часа без обеда.
Инспектор уходит. Тёма, воспрянувший от милостивого наказания, победоносно обращается к Яковлеву и говорит:
– Ябеда!
– А по-твоему, ты будешь по морде бить, а тебе ручки за это целовать? – грызя ногти и впиваясь своими маленькими глазами в Тёму, ядовито-спокойно спросил Корнев.
Вошел новый учитель – немецкого языка, Борис Борисович Кноп. Это была маленькая, тщедушная фигурка. Такие фигурки часто попадаются между фарфоровыми статуэтками: в клетчатых штанах и синем, с длинными узкими рукавами, фраке. Он шел тихо, медленною походкой, которую ученики называли «раскорякой».
В Борисе Борисовиче ничего не было учительского. Встретив его на улице, можно было бы принять его за портного, садовника, мелкого чиновника, но не за учителя.
Ученики ни про одного учителя ничего не знали из его домашней жизни, но про Бориса Борисовича знали всё. Знали, что у него жена злая, две дочки – старые девы, мать – слепая старуха, горбатая тетка. Знали, что Борис Борисович бедный, что он трепещет перед начальством не хуже любого из них. Знали и то, что Борису Борисовичу можно перо смазывать салом, в чернильницу сыпать песок, а в потолок, нажевав бумаги, пускать бумажных чертей.
В последнее время Борис Борисович стал заметно подаваться.
Сделав перекличку, он с трудом сошел с возвышения, на котором стоял его стол, и расслабленно, по-стариковски, остановившись перед классом, начал не спеша вынимать из заднего кармана фрака носовой платок.
Высморкавшись, Борис Борисович поднял голову и обратился к ученикам с благодушной речью, в которой предложил им не шуметь, слушать спокойно урок и быть хорошими, добрыми детьми.
– Пожалуйста, – кончил Борис Борисович, и в голосе его зазвучала просьба усталого, больного человека.
Но Борис Борисович сейчас же спохватился и уже более строго прибавил:
– А кто не захочет смирно сидеть, того я без жалости буду совсем строго наказывать.
Несколько минут все шло хорошо. Болезненный вид учителя смирил учеников. Но Вахнов, уже наладив опытной рукой перо, издал им тонкий, тревожный, хорошо знакомый учителю звук.
Борис Борисович вскипел.
– Вы свиньи, и с вами нельзя по-человечески говорить… Вы тогда только чувствуете уважение к человеку, когда он вас вот как душить будет.
И, дрожа от бешенства, Борис Борисович поднял свой кулачок и показал, как будет душить.
– Ах ты, немецкая селедка! – прошептал кто-то и, разжевав бумагу, искусно влепил ее в борт фрака Бориса Борисовича.
Учитель опешил. Несколько секунд длилось молчание.
– Хорошо, – наконец как-то подавленно проговорил он. – Я вот так с этим и пойду к директору. Я покажу ему это. Я расскажу ему, что вы со мной делаете, как вы меня мучаете. Я приведу его в класс, и пусть он сам смотрит на всех этих чертей (учитель показал на висевших по потолку на ниточке чертей), на это перо и на эту чернильницу, и я скажу, что самый главный и злой, самый грубый, бессмысленный скот – это Вахнов.
– За что вы ругаетесь?! – вскочил Вахнов. – Вы всегда надо мной издеваетесь. Я ничего не делаю, а вы ругаетесь.
И Вахнов вдруг завыл благим матом.
Учитель растерялся и полез в карман за табакеркой. Он медленно вынул ее из кармана, постучал по ней пальцем, открыл крышку, достал щепотку табаку и, не сводя глаз с Вахнова, начал потихоньку нюхать. Вахнов продолжал выть, внимательно наблюдая сквозь пальцы учителя.
– Я пойду жаловаться инспектору, – проговорил Вахнов, перестав вдруг завывать, и порывисто направился к двери.