Полная версия
Детство Тёмы (сборник)
– Послушай, француз, – скажет Корнев, – сегодня тебе спать не дадут.
– Откуда ты взял, что я буду спать? – фыркал Дарсье, поплотнее умащиваясь.
Корнев некоторое время добродушно рассматривал Дарсье и произносил с каким-то пренебрежительным снисхождением:
– Рыло.
– Сам ты… – так же добродушно огрызался француз.
– Что с ним церемониться? – говорил Рыльский, обращаясь к Дарсье. – Вот тебе постановление коммуны: если ты не повторишь последней фразы, когда остановятся, то каждый раз с тебя том Писарева.
– Ну… – размахивая руками, подскакивал До лба, – давай, брат, деньги, по крайней мере, без всякой помехи спать будешь.
– Дурачье, – смеялся вместе со всеми Дарсье, – не дам.
– Тем хуже для тебя…
– Хорошо, хорошо… – кивал головой Дарсье, – посмотрим еще.
Начиналось чтение: и в то время как все слушали с напряженным вниманием, Дарсье напрасно изнемогал в непосильной борьбе: что-то лезло на глаза, закрывало их, и Дарсье кончал тем, что сладко засыпал коротким чутким сном. Очень чутким. Чуть остановятся, уж Дарсье знал, в чем дело, и, еще не проснувшись, лениво повторял последнюю фразу.
А Рыльский делал жест и продолжал читать.
– А кто слишком склонен к Яни, того больно бьют по пяткам… Дарсье, повтори.
Дарсье вскакивал и быстро повторял, и от сумасшедшего хохота дрожали стекла, потому что Яни – и бог земли, и в то же время фамилия красавицы гимназистки, к которой неравнодушно французское сердце Дарсье: вся фраза выдумана Рыльским без всякой связи с предыдущим и последующим чтением, специально для Дарсье.
– Ну, так хоть это запомни хорошенько… – наставительно говорил Рыльский.
И снова шло чтение, а затем споры, рассуждения. Подымались разные вопросы, решались. Это решающее значение обыкновенно принадлежало Корневу и Рыльскому. Иногда выдвигался Долба – здоровенный ученик из крестьян, в прыщах, с красным лицом, с прямыми черными волосами и широким большим лбом.
– Лбина-то у тебя здоровенная… – говорил Корнев, внимательно всматриваясь в Долбу.
– Бык, – отвечал Долба и, расставя ноги, смеялся мелким деланным смехом.
Только глазам было не до смеха, и они внимательно, пытливо всматривались в собеседника.
Корнев грызет, бывало, ноготь, подумает и проговорит:
– На Бокля похож.
Долба вспыхнет, смеряет четвертью свой лоб, скажет «ну» и опять рассмеется.
– Способная бестия… – заметит опять Корнев не то раздумчиво, не то с какою-то завистью.
– Дурак я, – ответит Долба, потом заглянет в глаза Корневу и, пригнувшись, рассмеется своим мелким смехом.
– Да что ты все смеешься?
– Дурак, – ответит уклончиво Долба.
– Глаза хитрые…
– Мужицкие глаза.
– Положительно загадочная натура, – высказывал свое мнение Корнев в отсутствие Долбы и задумывался.
– Рисуется немного… но талантливый, подлец, – соглашался Рыльский.
Многочисленная партия Карташева была полной противоположностью партии Корнева. Все это были люди, которые ничего не читали, ничем не интересовались, ни о чем не помышляли, кроме ближайших интересов дня. Они ходили в гимназию, лениво учили уроки и в свободное от занятий время скучали и томились.
Корнев с компанией язвили их, вышучивали, донимали и осмеивали все то, что в их глазах казалось неприкосновенным.
Карташев был представителем своей партии. Случилось это как-то само собой: Карташев усердно отстаивал тех, кто попадал на острые зубы противной партии; он обладал даром слова, находчивостью в спорах; он, наконец, был добр и не мог выносить бессердечия партии Корнева ко всем тем, кто или стоял ниже их в умственном отношении, или не разделял их взглядов.
Начнет, бывало, Корнев без церемонии ругать кого-нибудь, а Карташев чувствует такое унижение, как будто его самого ругают. Выругается Корнев и примется за чтенье.
– Я не понимаю этого удовольствия, – заговорит Карташев скрепя сердце, – говорить человеку в глаза «идиот».
– А я не понимаю удовольствия с идиотами компанию водить, – ответит небрежно Корнев и примется за свои ногти, продолжая читать.
– Если б даже и идиот он был, что ж, он поумнеет оттого, что его назовут идиотом?
Корнев молчит, погрузившись в чтение.
– Если не поумнеет, то отстанет, – бросит за него Рыльский.
– Или в морду даст? – пустит со своего места Семенов.
– Испугал!
– А вот назови меня…
Рыльский весело смеялся.
– Ну, а если два человека назовут тебя идиотом. Тоже в морду дашь?
– Дам, конечно.
– Ну, а три?..
– Хоть десять.
Корнев отрывается от чтения и говорит мягким, ласковым голосом:
– Если бы ты встретил неприятеля, мой друг, ты что бы сделал? – Он делает свирепое лицо. – Приколол бы, ваше превосходительство. – А если ты десять неприятелей встретил? – Приколол бы! – Мой друг, разве ты можешь десять человек приколоть? Подумай хорошенько. – Так точно, не могу.
Корнев меняет тон и говорит наставительно:
– Солдат, и тот понял.
– Так ведь то солдат, – поясняет Рыльский, – а он сын полковника… Вот, погоди, подрастет он, один всю Европу приколет.
– Ах, как остроумно! – говорит Семенов.
В числе карташевской партии, между прочим, были Вервицкий и Берендя. Они сидели на одной скамейке и дружили, хотя по виду дружба их была очень оригинальна: друзья постоянно ссорились.
Вервицкий был широкоплечий блондин, с голубыми глазами, с круглым лицом, с грубым, сиплым голосом, сутуловатый, с широкими плечами.
Берендя, или Диоген, как называл его язвительно Вервицкий, худой, высокий, ходил, подгибая коленки, имел длинную, всегда вперед вытянутую шею, какое-то не то удивленное, не то довольное лицо, носил длинные волосы, которые то и дело оправлял рукой, имел желто-карие лучистые глаза и говорил так, что трудно было что-нибудь разобрать.
Главным недостатком Беренди Вервицкий считал его глупость. Он этим и донимал своего друга.
Надо отдать справедливость, Вервицкий умел подчеркнуть глупость друга. Когда он, бывало, вытянув шею, подгибая коленки, шел, стараясь изобразить Берендю, класс умирал от смеха. В мастерской передаче Вервицкого так ясно было, что Берендя действительно глуп. А еще яснее это было, когда Берендя вступал в спор.
Рот только откроет Берендя, а уж Вервицкий упрется на локоть, уставится в друга и с наслаждением слушает. Берендя с какой-то особой манерой откинется, вытянет длинные ноги и, устремив в пространство свои лучистые глаза, начнет, поматывая головой, длинную речь. Слушает Вервицкий, слушает и начнет сам поматывать головой, потом скосит немного глаза, на манер Беренди, что-то зашепчет себе под нос и кончит тем, что и сам расхохочется, и в публике вызовет смех.
Сбитый с позиции, Берендя обрывался и бормотал:
– Мне кажется странно, право, такое отношение…
Остальное исчезало в какой-то совершенно непонятной воркотне и в поматывании головой.
– Дурак ты, дурак, – говорил в ответ Вервицкий, с искренним сокрушением качая головой. – И всегда будешь дурак, хоть сто лет живи… Вот так и будешь все мотать головой, на кладбище повезут, и то мотать будешь, а о чем – так и не разберет никто.
– Ну, что ж, это очень грустно, – говорил Берендя.
– А ты думаешь, весело? – перебивал своим сиплым голосом Вервицкий.
– Очень грустно… очень грустно… – твердил Берендя.
– Тьфу! Противно слушать… не только слушать, смотреть.
– Очень грустно… очень грустно…
– И думает, что очень умную вещь говорит.
Такие стычки не мешали, однако, друзьям вместе готовить трудные уроки, ходить друг к другу в гости, поверять свои тайны и понимать друг в друге то сокровенное, что ускользало от наблюдения толпы, но что было в них и искало сочувствия.
Бывало, излившись друг перед другом, друзья ложились вместе на одну кровать, в загородной квартире Беренди, в доме мещанки, у которой Берендя снимал квартиру со столом и самоваром за двенадцать рублей в месяц. Берендя то начинал острить на свой счет, и тогда друзья хохотали до слез. А то вставал, вынимал скрипку и, смотря своими лучистыми глазами в зеленые обои своей комнаты, начинал играть. Чувствительный Вервицкий присаживался к окну, подпирал подбородок рукой и задумчиво смотрел в окно.
Время летело, скучный урок лежал нетронутым, наступали сумерки, темная ночь охватывала небо и землю, охватывала душу сладкой истомой, и было так хорошо, так сладко и так жаль чего-то.
А на другой день рассердится, бывало, Вервицкий и бесцеремонно начнет перед всем классом черпать доводы о глупости Беренди из тех же сокровенных сообщений, которые делал ему приятель накануне. Вспыхнет, бывало, покраснеет Берендя и забормочет, заикаясь, что-то себе под нос.
А Вервицкого еще больше подмывает:
– Ба-ба-ба! Ба-ба-ба! Пошел пилить! Ты говори прямо: я наврал? ты не говорил?
И как ни отделывался Берендя, а в конце концов, поматывая головой и пощипывая свою пробивающуюся бородку, едва внятно лепетал:
– Ну, говорил…
– А зачем же ты сразу забормотал так, как будто я сам все выдумал? Вот это и подлость у тебя, что ты все: туда-сюда… туда-сюда… как змея головой, когда уж ей некуда деваться…
И Вервицкий впивался в друга, а друг, под неотразимыми доводами, только молчал, продолжая поматывать головой.
– Что?! Замолчал!!
Кличку Диогена Берендя получил при следующих обстоятельствах.
– Мы изучаем Диогена, – однажды философствовал он, – и говорим, что он мудрец. Но если я полезу в бочку, буду со свечой искать человека… меня, по крайней мере, посадят в сумасшедший дом.
– И посадят когда-нибудь, – уверенно ответил Вервицкий. – Ты, знаешь, напоминаешь мне метафизика из басни. Ты хочешь непременно своим умом до всего дойти, а ума-то и не хватает: и выходит – веревка вервие простое…
– По-позволь…
– Не позволю: надоел и убирайся к черту.
– Как угодно… я только хотел сказать, что ту-ту-тут неладно… кто-нибудь из нас дурак – или Диоген, или мы…
– Ты дурак.
– Я утешаю себя, что, явись вот перед тобой сейчас Диоген, – тебе ничего не осталось бы, как и его назвать дураком.
– Ну, хорошо. Теперь, когда я захочу тебя выругать дураком, я буду тебе говорить: «Диоген». Хорошо?
– Мне очень приятно будет…
– Ну, и мне приятно будет.
Так и осталась за Берендей кличка Диоген.
Выдавались иногда дни, когда между партиями Корнева и Карташева водворялся род перемирия. Тогда Корнев и Карташев точно сбрасывали свои боевые доспехи и чувствовали какое-то особенное влечение друг к другу.
Один из таких дней подходил к концу. Последний урок был математика. Оставалось четверть часа до звонка. Учитель математики, маленький, с белым лицом и движениями, напоминавшими заведенную куклу, кончил объяснение и сел за стол. Он наклонил голову к журналу, понюхал фамилии всех учеников и произнес голосом, от которого заранее становилось страшно:
– Корнев.
Корнев побледнел и, перекосив, по обыкновению, лицо, пошел к доске.
Математика не давалась ему. В этом отношении перевес был на стороне Карташева, который хотя и не делал ничего, но все-таки держался на спасительной тройке. Корнев пытался доказывать теорему голосом человека, который твердо убежден, что он ничего не докажет, да и не дадут ему доказать.
– Возьмем треугольник ABC и наложим на треугольник DEF так, чтобы точка А упала в точку D.
Учитель слушал и в то же время внимательно, с любопытством бегал глазами по лицам учеников.
Яковлев, первый ученик, молча поднял брови. Рыльский досадливо опустил глаза. Долба с сожалением смотрел в сторону, а один ученик, Славский, не утерпел и даже искренне чмокнул губами.
– Как же вы это сделаете, чтоб точка А попала в точку D? – спросил учитель, смотря в то же время в лица учеников.
– Наложу так…
Наступила пауза. Учитель вытянул шею и внушительно сухо сказал:
– У вас, Корнев, выражения совершенно не математические.
– Я не способен к математике, – ответил Корнев, и раздраженное огорчение зазвучало в его голосе.
Учитель не ожидал такого ответа и, недоумевая, обратился к нему:
– Ну, так оставьте гимназию…
– Я себе избрал специальность, в которой математика ни при чем…
– Меня ни капли не интересует, какую вы специальность себе избрали, но вас должно интересовать, я думаю, то, что я вам скажу: если вы не будете знать математики, то вам придется отказаться от всякой специальности.
– А если я не способен?..
– Нечего и лезть…
По коридору уже несся звонок.
Учитель собрал тетради, пытливо заглянул в глаза Корневу и, сухо поклонившись классу, вышел своей походкой заведенной куклы.
– Охота тебе с ним вступать в пререкания? – обратился к нему с упреком Рыльский.
– Да ведь пристает…
– Ну и черт с ним. Человек мстительный, требовательный, только создашь такие отношения…
– Черт его знает, обидно стало: я, главное, знаю, чего ему хочется. Чтоб я сказал, что вот будем вращать до тех пор, пока вершина А совпадет с вершиной D…
Рыльский, Долба и Дарсье удивленно смотрели на Корнева.
– Если знал, зачем же ты не сказал?
– Да когда же я в этом смысла не вижу.
– Ну, уж это… – махнул рукой Рыльский и засмеялся.
Рассмеялся и Долба.
– Нет, ты уж того…
– Ну, какой смысл, объясни?! – вспыхнул Корнев.
– Да никакого, – сухо смерил его глазами Рыльский, – а экзамена не выдержишь…
– Ну и черт с ним…
– Разве, – проговорил пренебрежительно Рыльский.
– Я, собственно, совершенно согласен с Корневым, – вмешался Карташев, – не все ли равно сказать: будем вращать или наложим.
– Ну, и говорите на здоровье. Станьте вот перед этой стенкой и пробивайте ее головой.
– Эка мудрец какой, подумаешь, – возразил Корнев, раздумчиво грызя ногти.
– Вот тебе и мудрец… Вечером у тебя?
– Приходите…
Дальше всех по одной и той же дороге было Семенову, Карташеву и Корневу.
Когда они дошли до перекрестка, с которого расходились дороги, Корнев обратился к Карташеву:
– Тебе ведь все равно: пойдем со мной.
Карташев обыкновенно ходил с Семеновым, но сегодня его тянуло к Корневу, и он, не смотря на Семенова, сказал:
– Хорошо.
– Идешь? – спросил отрывисто Семенов, протягивая руку, и сухо добавил: – Ну, прощай.
Карташев постарался сжать ему как можно сильнее руку, но Семенов, не взглянув на него, попрощался с Корневым и быстро пошел по улице, маршируя в своем долгополом пальто, выпячивая грудь и выпрямляясь, точно проглотил аршин.
– Вылитый отец, – заметил Корнев, наблюдая его вслед. – Даже приседает так, хотя воображает, вероятно, что марширует на славу.
Карташев ничего не ответил, и оба шли молча.
– Послушай, – начал Корнев, – я тебя, откровенно сказать, не понимаю. Ведь не можешь же ты не понимать, что вся та компания, которой ты окружил себя, ниже тебя? Я не понимаю, какое удовольствие можно находить в общении с людьми, ниже тебя стоящими? Ведь от такого общества поглупеть только можно… Ведь не можешь же ты не понимать, что они глупее тебя?
Корнев остановился и ждал ответа. Карташев молчал.
– Я положительно не могу понять этого, – повторил Корнев.
Карташев сам не знал, что ответить Корневу. Согласиться, что его друзья глупее его, ему не позволяла совесть, а вместе с тем слова Корнева приятно льстили его самолюбию.
– А я тебя не понимаю, – мягко заговорил Карташев, – твоей, да и всех вас резкости со всеми теми, кого вы считаете ниже себя…
– Например?
– Да вот хотя с Вервицким, Берендей, Мурским…
– Послушай, да ведь это же окончательные дураки.
– Но чем же они виноваты? А между тем они так же страдают, как и другие. Ты бросишь ему дурака и думать забыл, а он мучится.
– Ну, уж и мучится.
– И как еще!.. Да я тебе откровенно скажу про себя: другой раз вы мне наговорите такого, что положительно в тупик станешь: может, действительно дурак… Тоска такая нападет, что, кажется, лег бы и умер.
– Да и никогда тебя дураком и не называл никто; говорили, что ты… ну, не читаешь ничего… Ведь это ж верно?
– Собственно, видишь ли, я читаю и много читал, но только все это как-то несистематично.
Корнев усиленно грыз ногти.
– Писарева читал? – спросил он тихо, точно нехотя.
– И Писемского читал.
– Не Писемского, а Писарева. Писемский беллетрист, а Писарев критик и публицист.
«Беллетрист», «публицист» – всё слова, в первый раз касавшиеся уха Карташева. Его бросило в жар, ему сделалось стыдно, и уж он открыл было рот, чтобы сказать, что и Писарева читал, как вдруг передумал и грустно признался:
– Нет, не читал.
Искренний тон Карташева тронул Корнева.
– Если хочешь, зайдем – я дам тебе.
– С удовольствием, – согласился Карташев, догадываясь, что Писарев и был тот источник, который вдохновлял Корнева и его друзей.
– Странная вещь, – говорил между тем Корнев. – Говорят, твоя мать такая умная и развитая женщина – и не познакомила тебя с писателями, без знания которых труднее обойтись образованному человеку, чем без классического сухаря…
– Моя мать тоже против классического образования. Я теперь вспоминаю, она мне Писарева даже предлагала, но я сам, откровенно говоря, все как-то откладывал.
– Не могла ж она не читать… Вы какие журналы получаете?
– Мы, собственно, никаких не получаем.
– Вы ведь богатые люди?
Карташев решительно не знал, богатая женщина его мать или нет, и скорее даже был склонен думать, что никакого богатства у них нет, потому что и дом и именье были заложены, но ответил:
– Кажется, у матери есть средства.
– У нас ничего нет. Только вот что батька заработает. Мой отец в таможне. Но хотя там можно, он ничего не берет, – это я знаю, потому что у нас, кроме двух выигрышных билетов, ничего нет. Родитель молчит, но мать у меня из мещанок, жалуется и не раз показывала.
Голос Корнева звучал какой-то иронией, и Карташеву неприятно было, что он так отзывается о своей матери.
Они подошли к высокому белому дому, в котором помещалась женская гимназия, как раз в то время, когда оттуда выходили гимназистки.
В самой густой толпе учениц, куда, как-то ничего не замечая, затесались Карташев и Корнев, Корнева окрикнула стройная гимназистка лет пятнадцати.
– Вася! – проговорила она, сверкнула своими небольшими острыми глазками и весело рассмеялась.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Глупый мальчик!.. (от нем. dummer Knabe).
2
Оставьте его (от нем. lessen Sie ihn).
3
Очень хорошо (от нем. sehr gut).
4
Отсутствует (от лат. absens).
5
Перемена (от лат. recreatio).
6
Эй, вы, потише! (фр.)
7
Пошел, пошел, глупое животное! (фр.)
8
Прошу читателя иметь в виду, что речь идет о гимназии в отдаленное время, т. е. 20 лет тому назад. (Примеч. Н. Г. Гарина-Михайловского.)