bannerbanner
Некуда
Некудаполная версия

Полная версия

Некуда

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 52

Когда Лиза с Женни вышли к парадно накрытому в зале столу, мужчины уже значительно повеселели.

Кроме лиц, вошедших в дом Гловацкого вслед за Сафьяносом, теперь в зале был Розанов. Он был в довольно поношенном, но ловко сшитом форменном фраке, тщательно выбритый и причесанный, но очень странный. Смирно и потерянно, как семинарист в помещичьем доме, стоял он, скрестив на груди руки, у одного окна залы, и по лицу его то там, то сям беспрестанно проступали пятна.

Женни подошла к нему и с участием протянула свою руку. Доктор неловко схватил и крепко пожал ее руку, еще неловче поклонился ей перед самым носом, и красные пятна еще сильнее забегали по его лицу.

Лиза ему очень сухо поклонилась, держа перед собою стул.

Отвечая на этот сухой поклон, доктор побагровел всплошную.

Сели за стол.

Женни села в конце стола, Петр Лукич на другом. С правой стороны Женни поместился Сафьянос, а за ним Лиза.

– Между двух прекрасных роз, – проговорил Сафьянос, расстилая на коленях салфетку и стараясь определить приятность своего положения между девушками.

Женни, наливая тарелку супу, струсила, чтобы Лиза не отозвалась на эту любезность словом, не отвечающим обстоятельствам, и взглянула на нее со страхом, но опасения ее были совершенно напрасны.

Лиза с веселой улыбкой приняла из рук Сафьяноса переданную ей тарелку и ласково сказала:

– Merci.[16]

– Я много слисал о васем папеньке, – начал, обращаясь к ней, Сафьянос, – они много заботятся о просвисении, и завтра непременно хоцу к ним визит сделать.

– Папа теперь дома, – отвечала Лиза, и разговор несколько времени шел в этом тоне.

Однако Сафьянос, сидя между двумя розами, не забыл удостоить своим вниманием и подчиненных.

– Оцэнь созалею, оцэнь созалею, отец дьякон, цто вы оставляете уцилиссе, – отнесся он к Александровскому. – Хуць минэ некогда било смотреть самому, ну, нас поцтенный хозяин рекомэндует вас с самой лестной стороны.

– Да, покидаю, покидаю. Линия такая подошла, ваше превосходительство, – отвечал дьякон с развязностью русского человека перед сильным лицом, которое вследствие особых обстоятельств отныне уже не может попробовать на нем свои силы.

– Мозет бить, там тозэ захоцете заняться?

– Преподаванием? О нет! Там уже некогда. То неделю нужно править, а там архиерейское служение. Нет, там уж не до того.

– Да, да: это тоцно.

– В гору пошел наш отец-дьякон, – заметил, относясь к Сафьяносу, Саренко.

– Да цто з! Талант усигда найдет дорогу.

– И чудесно это как случилось, – заговорил Александровский, – за первенствующего после смерти протодьякона Павла Дмитриевича ездил по епархии Савва Благостынский. Ну и все говорили, что он будет настоящим протодьяконом. Так все и думали и полагали на него. А тут приехали владыко к нам, литургисают в соборе; меня регент Омофоров вторствующим назначил. Ну, я и действовал; при облачении еще даже довольно, могу сказать, себя показал, а апостол я стал чести, Благостынский и совсем оробел. – Александровский рассмеялся и потом серьезно добавил: – Регент Омофоров тут же на закуске у Никона Родивоновича сказал: «Нет, говорит, ты, Благостынский, швах». А тут и владычнее предписание пришло, что быть мне протодьяконом на месте покойного Павла Дмитриевича.

– Тссссс, сказытэ пузаноста! – воскликнул Сафьянос, качая головою.

– Лестно! – произнес Саренко.

– Да! – да ведь что приятно-то? – вопрошал Александровский, – то приятно, что без всяких это протекций. Конечно, регенту нужно что-нибудь, презентик какой-нибудь этакой, а все же ведь прямо могу сказать, что не по искательству, а по заслугам отличен и почтен.

– Ну, конецно, конецно, – подтвердил Сафьянос.

Уже доедали жаркое, и Женни уже волновалась, не подожгла бы Пелагея «кудри», которые должны были явиться на стол под малиновым вареньем, как в окно залы со вздохом просунулась лошадиная морда, а с седла веселый голос крикнул: «Хлеб да соль».

Все оглянулись и увидели Зарницына.

Он сидел на прекрасной, смелой лошади и держал у козырька руку в красно-желтой лайковой перчатке.

Увидя чужого человека, Зарницын догадался, что происходит что-то особенное, и отъехал.

Через минуту он картинно вошел в залу в коротенькой жакетке и с изящным хлыстиком в огненной перчатке.

Кроме дьякона и Лизы, все почувствовали себя очень неловко при входе Зарницына, который в передней успел мимоходом спросить о госте, но, нимало не стесняясь своей подчиненностью, бойко подошел к Женни, потом пожал руку Лизе и, наконец, изящно и развязно поклонился Сафьяносу.

– Оцэнь рад, – произнес Сафьянос торопливо, протягивая свою руку.

– Зарницын, учитель математики, – счел нужным отрекомендовать его Гловацкий.

Сафьянос хотел принять начальственный вид, даже думал потянуть назад свою пухлую греческую руку, но эту руку Зарницын уже успел пожать, а в начальственную форму лицо Сафьяноса никак не складывалось по милости двух роз, любезно поздоровавшихся с учителем.

– Мне очень мило, – начал Зарницын, – мне очень мило, хоть теперь, когда я уже намерен оставить род моей службы, засвидетельствовать вам мое сочувствие за те реформы, которые хотя слегка, но начинают уже чувствоваться по нашему учебному округу.

«Церт возьми, – думал Сафьянос, – еще он мне соцувствия изъявляет!» – Но сказал только:

– Я сам оцень рад сблизаться с насыми сотовариссами.

– Да, настала пора взаимнодействия, пора, когда и голова и сердце понимают, что для правильности их отправлений нужно, чтобы правильно действовал желудок. Именно, чтобы правильно действовал желудок, чтобы был здоров желудок.

– Желудок всему голова, – подтвердил дьякон.

– Я пока служил, всегда говорил это всем, что верхние без нижних ничего не сделают. Ничего не сделают верхние без нижних; я и теперь, расставаясь с службой, утверждаю, что без нижних верхние ничего не сделают.

Зарницын ловко закинул руку за спинку стула, поставленного несколько в стороне от Сафьяноса, и щелкнул себя по сапогу хлыстиком.

– Стуо з, вы разви увольняетесь? – спросил Сафьянос.

– Я сегодня буду иметь честь представить вам прошение о своем увольнении, – грациозно кланяясь, ответил Зарницын.

Саренко тихо кашлянул и смял в боковом кармане тщательно сложенный листик, на котором было кое-что написано про учителя математики, и разгладил по темени концы своего хвоста.

– Стуо з, типэрь карьеры отлицные, – уже совсем либерально заметил Сафьянос.

– Я не ищу карьеры. Теперь каждому человеку много деятельности открывается и вне службы.

– Да, эти компании.

– И без компаний.

– Стуо з вы хотите?

Зарницын пожал многозначительно плечами, еще многозначительнее улыбнулся и произнес:

– Дело у каждого из нас на всяком месте, возле нас самих, – и, вздохнув гражданским вздохом, добавил: – именно возле нас самих, дело повсюду, повсюду дело ждет рук, доброй воли и уменья.

– Это тоцно, – ответил Сафьянос, не понимающий, что он говорит и что за странное такое обращение допускает с собою.

– Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны: это факт. Я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили рекомендовать вам на мое место очень достойного и способного молодого человека.

– Я усигда готов помочь молодым людям, ну только это полозено типэрь с согласием близайсаго нацальства делать.

– Ближайшее начальство вот – Петр Лукич Гловацкий. Петр Лукич! вы желали бы, чтобы мое место было отдано Юстину Феликсовичу?

– Да, я буду очень рад.

– И я буду рада, – весело сказала Лиза.

– И вы? – оскалив зубы, спросил Сафьянос.

– И я тоже, – сказала с другой стороны, закрасневшись, Женни.

– И вы? – осклабляясь в другую сторону, спросил ревизор и, тотчас же мотнув головою, как уж, в обе стороны, произнес: – Ну, поздравьте васего протязе с местом.

– Поздравляю! – сказала Лиза, указывая пальцем на Помаду.

В шкафе была еще бутылка шампанского, и ее сейчас же роспили за новое место Помады.

Сафьянос первый поднял бокал и проговорил:

– Поздравляю вас, господин Помада, – чокнулся с ним и с обеими розами, также державшими в своих руках по бокалу.

– Вот случай! – шептал кандидат, толкая Розанова. – Выпей же хоть бокал за меня.

– Отстань, не могу я пить ничего, – отвечал Розанов.

В числе различных практических и непрактических странностей, придуманных англичанами, нельзя совершенно отрицать целесообразность обычая, предписывающего дамам после стола удаляться от мужчин.

Наши девицы очень умно поступили, отправившись тотчас после обеда в укромную голубую комнату Женни, ибо даже сам Петр Лукич через час после обеда вошел к ним с неестественными розовыми пятнышками на щеках и до крайности умильно восхищался простотою обхождения Сафьяноса.

– Не узнаю начальственных лиц: простота и благодушие! – восклицал он.

Было уже около шести часов вечера, на дворе потеплело, и показалось солнце.

Ученое общество продолжало благодушествовать в зале. С каждым новым стаканом Сафьянос все более и более вовлекался в свою либеральную роль, и им овладевал хвастливый бес многоречия, любящий все пьяные головы вообще, а греческие в особенности.

Сафьянос уже вволю наврал об Одессе, о греческом клубе, о предполагаемых реформах по министерству, о стремлении начальства сблизиться с подчиненными и о своих собственных многосторонних занятиях по округу и по ученым обществам, которые избрали его своим членом.

Все благоговейно слушали и молчали. Изредка только Зарницын или Саренко вставляли какое-нибудь словечко.

Выбрав удобную минуту, Зарницын встал и, отведя в сторону Вязмитинова, сказал:

– Добрые вести.

– Что такое?

Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: «У нас уж на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю вам ее сто экземпляров и сто программ адреса. Распространяйте, и т. д.».

– И это все опять по почте?

– По почте, – отвечал Зарницын и рассмеялся.

– Что ж ты будешь делать?

– Пускать, пускать надо.

– Ведь это одно против другого пойдет.

– Ничего, теперь все во всем согласны.

– Ты сегодня совсем весь толк потерял.

– Рассказывай, – отвечал Зарницын.

– Хоть с Сафьяносом-то будь поосторожнее.

– Э! вздор! Теперь их уж нечего бояться: их надо шевелить, шевелить надо.

Между тем из-за угла показался высокий отставной солдат. Он был босиком, в прежней солдатской фуражке тарелочкой, в синей пестрядинной рубашке навыпуск и в мокрых холщовых портах, закатанных выше колен. На плече солдат нес три длинные, гнуткие удилища с правильно раскачивавшимися на волосяных лесах поплавками и бечевку с нанизанными на ней карасями, подъязками и плотвой.

– Стуо, у вас много рыбы? – осведомился Сафьянос, взглянув на солдата.

– Есть-с рыба, – таинственно ответил Саренко.

– И как она… то есть, я хоцу это знать… для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географическом отношении.

– И в статистическом, – подсказал Зарницын.

– Да, и в статистицеском. Я бы дазэ хотел сам порасспросить этого рыбаря.

– Служба! служба! – поманул в окно угодливый Саренко.

Солдат подошел.

– Стань, милый, поближе; тебя генерал хочет спросить.

Услыхав слово «генерал», солдат удилища положил на траву, снял фуражку и вытянулся.

– Стуо, ты поньмаес рыба? – спросил Сафьянос.

– Понимаю, ваше превосходительство! – твердо отвечал воин.

– Какую ты больсе поньмаес рыбу?

– Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!

– И стерлядь поньмаес?

– И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.

– Будто и стерлядь поньмаес?

– Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, – шиловатая вся. Скусная самая рыба.

– Гм! Ну, а когда ты более поньмаес?

Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал:

– Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!

– Гм! И зимою дозэ поньмаес?

Солдат вовсе потерялся и, выставив вперед ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнес:

– Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы ее одинаково понимать можем.

Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.

– Это все оцэн вазно, – заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны.

Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.

Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп, и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя.

Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над черной расселиной, приветствовал ее криком: «шуты, шуты!» Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.

По отъезде ученой экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кормежку.

Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.

– Аах! – простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую дуну, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.

– И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! – прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату Женни.

Пили чай; затем Сафьянос, Петр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и еще чрез несколько минут тихонько вошел доктор.

Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.

– Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? – застенчиво спросил он.

– Вы – нет, доктор, а вот Алексей Павлович тут толчется, и никак его выжить нельзя.

– Погодите, Евгения Петровна, погодите! будет время, что и обо мне поскучаете! – шутил Зарницын.

– Да, в самом деле, куда это вы от нас уходите?

– Землю пахать, пахать землю, Евгения Петровна. Надо дело делать.

– Где ж это вы будете пахать? Мы приедем посмотреть, если позволите.

– Пожалуйста, пожалуйста.

– Вы в перчатках будете пахать? – спросила Лиза.

– Зачем? Он чужими руками все вспашет, – проронил Розанов.

– А ты, Гамлет, весь день молчал и то заговорил.

– Да уж очень ты занятен нынче.

– Погоди, брат, погоди, – будет время, когда ты перестанешь смеяться; а теперь прощайте, я нарочно фуражку в кармане вынес, чтобы уйти незамеченным.

Женни удерживала Зарницына, но он не остался ни за что.

– Дело есть, не могу, ни за что не могу.

– Чья это у тебя лошадь? – спросил его, прощаясь, доктор.

– А что?

– Так, ничего.

– Хороший конь. Это я у Катерины Ивановны взял.

– У Кожуховой?

– Да.

– Купил?

– Н… нет, так… пока взял.

Зарницын вышел, и через несколько минут по двору послышался легкий топот его быстрой арабской лошади.

– Что это он за странности делает сегодня? – спросила Женни.

– Он женится, – спокойно отвечал доктор.

– Как женится?

– Да вы разве не видите? Посмотрите, он скоро женится на Кожуховой.

– На Кожуховой! – переспросила, расширив удивленные глаза, Женни. – Этого не может быть, доктор.

– Ну, вот увидите: она его недаром выпускает на своей лошади. А то где ж ему землю-то пахать.

– Ей сорок лет.

– Потому-то она и женит его на себе.

– Любви все возрасты послушны, – проговорил Помада.

Женни и Лиза иронически улыбнулись, но эти улыбки нимало не относились к словам Помады.

«Экая все мразь!» – подумала, закусив губы, Лиза и гораздо ласковее взглянула на Розанова, который при всей своей распущенности все-таки более всех подходил, в ее понятиях, к человеку. В его натуре сохранилось много простоты, искренности, задушевности, бесхитростности и в то же время живой русской сметки, которую он сам называл мошенническою философиею. Правда, у него не было недостатка в некоторой резкости, доходящей иногда до nec plus ultra,[17] но о бок с этим у него порою шла нежнейшая деликатность. Он был неуступчив и неспособен обидеть первый никого. Вязмитинов давно не нравился Лизе. Она не знала о нем ничего дурного, но во всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее было что-то неприятное. Она говорила себе, что никто никогда не узнает, чту этот человек когда сделает. Глядя теперь на покрывавшееся пятнами лицо доктора, ей стало жаль его, едва ли не так же нежно жаль, как жалела его Женни, и докторше нельзя было бы посоветовать заговорить в эти минуты с Лизою.

– Где эта лодка, на которой ездили? – спросила Лиза.

– Тут у берега, – отвечал доктор.

– Я хотела бы проехаться. Вы умеете гресть?

– Умею.

– И я умею, – вызвался Помада.

Лиза встала и пошла к двери. За нею вышли доктор и Помада.

У самого берега Лиза остановилась и, обратись к кандидату, сказала:

– Ах, Юстин Феликсович, вернитесь, пожалуйста, попросите мне у Женни большой платок, – сыро что-то на воде.

Помада пустился бегом в калитку, а Лиза, вспрыгнув в лодку, сказала:

– Гребите.

– А Помада?

– Гребите, – отвечала Лиза.

Доктор ударил веслами, и лодочка быстро понеслась по течению, беспрестанно шурша выпуклыми бортами о прибрежный тростник извилистой Саванки.

– Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! – далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка все неслась по течению, и тишина окружающей ее ночи не нарушалась ни одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.

Доехав до леса, Лиза сказала:

– Вернемтесь.

Доктор залаптил левым веслом и, повернув лодку, стал гресть против воды с удвоенною силою.

На небе уже довольно высоко проглянула луна. Она играла по мелкой ряби бегущей речки и сквозь воду эффектно освещала бесчисленные мели, то покрытые водорослями, то теневыми наслоениями струистого ила.

Лицо доктора было в тени, лицо же Лизы было ярко освещено полною луною.

– Доктор! – позвала Лиза после долгого молчания.

– Что прикажете, Лизавета Егоровна? – отозвался Розанов.

– Я хочу с вами поговорить.

Розанов греб и ничего не ответил.

– Я хочу говорить с вами о вас самих, – пояснила Лиза.

Ответа снова не было, но усиленный удар гребца сказал за него: «Да, я так и думал».

– Вы слушаете, по крайней мере? – спросила Лиза.

– Я все слышал.

– Что, вам очень хочется пропасть тут? Ведь так жить нельзя, как вы живете…

– Я это знаю.

– Или по-вашему выходит, что еще можно?

– Нет, я знаю, да только…

– Что только?

– Деться некуда.

– Ну, это другой вопрос. Прежде всего вы глубоко убеждены в том, что так жить, как вы живете, при вашей обстановке и при вашем характере, жить невозможно?

– Позвольте, Лизавета Егоровна… – после короткой паузы начал было доктор; но Лиза его прервала.

– Вы хотите потребовать от меня отчета, по какому праву я завела с вами этот разговор? По такому же точно праву, по какому вы помешали мне когда-то ночевать в нетопленом доме.

– Да нет, напрасно вы об этом говорите. Я совсем не о том хотел спросить вас.

– О чем же?

– О том, что если вы намерены коснуться в ваших словах известного вам скандального события, то, умоляю вас, имейте ко мне жалость – оставьте это намерение.

– Фуй! С чего это вы взяли? Как будто это пошлое событие само по себе имеет такую важность…

– Скандал.

– Дело не в скандале, а в том, что вы пропадаете, тогда как, мне кажется… я, может быть, и ошибаюсь, но во всяком случае мне кажется, что вы еще можете быть очень полезны.

– Я разбит совсем.

– Для этого-то и нужно, чтобы вы были несколько в лучшем положении; чтобы вы были спокойнее, счастливее; чтобы ваша жизнь наполнялась чем-нибудь годным.

– Моя жизнь прошла.

– Ну, это хандра и ничего более.

– Нет уж… Энергия вся пропала.

– Тем настоятельнее нужно спасаться.

– Как? где спасаться? от кого? От домашних врагов спасенья нет.

– Какой вы вздор говорите, доктор! Вы сами себе первый враг.

– А от себя не уйдешь, Лизавета Егоровна.

– Ну, значит, и говорить не о чем, – вспыльчиво сказала Лиза, и на ее эффектно освещенном луною молодом личике по местам наметились черты матери Агнии.

«Черт знает, что это в самом деле за проклятие лежит над людьми этой благословенной страны!» – проговорила она сама к себе после некоторого раздумья.

Она сердилась на неловкий оборот, данный разговору, и насупилась. Доктор, не раз опускавший весла при разговоре, стал гресть с удвоенным старанием.

Проехав овраг, Лиза сказала совсем другим тоном:

– Мне все равно, что вы сделаете из моих слов, но я хочу сказать вам, что вы непременно и как можно скорее должны уехать отсюда. Ступайте в Москву, в Петербург, в Париж, куда хотите, но не оставайтесь здесь. Вы здесь скоро… потеряете даже способность сближаться.

– Я не могу никуда уехать.

– Отчего это?

– Мне жаль ребенка.

– А при вас хорошо ребенку?

– Все-таки лучше.

– Старайтесь устроить ребенка, ищите кафедры, защищайте диссертацию.

– Мне ее жаль.

– Кого?

– Ее… жену.

Лиза сделала презрительную гримасу и сказала:

– Это даже смешно, Дмитрий Петрович.

– Да, я знаю, что смешно и даже, может быть, глупо.

– Может быть, – отвечала Лиза.

– Что ж делать?

– Уехать, работать, оставить ее в покое, заботиться о девочке. Другой мир, другие люди, другая обстановка, все это вас оживит. Стыдитесь, Дмитрий Петрович! Вы хуже Помады, которого вы распекаете. Вместо того чтобы выбиваться, вы грязнете, тонете, пьете водку… Фуй!

Доктор опустил весла и закрыл лицо.

– Вы, кажется, плачете? – спросила Лиза.

– Плачу, – спокойно отвечал доктор.

– Это уж из рук вон! Что, наконец, вас так мучает? Доктор! доктор! неужели и вы уже стали ничтожеством, и в вас заглохло все человеческое?

Розанов долго молчал и разом спокойно поднял голову.

– Что? – спросила глядевшая на него Лиза.

– Вы правы.

– Так ступайте же, и чем скорее, тем лучше.

– У меня нет денег.

– Это вздор. У меня есть около двухсот рублей моих собственных, и вы меня обидете, если не возьмете их у меня взаймы.

– Нет, не возьму.

– Я вам сказала, что вы меня обидите и лишите права принять со временем от вас, может быть, большую услугу. – Так уедете? – спросила она, вставая, когда лодка причаливала к берегу.

– Уеду, – решительно отвечал Розанов.

– Ваше слово.

– Да.

На берегу показался Помада, сидящий с свернутым большим платком на коленях.

– И еще… – сказала Лиза тихо и не смотря на доктора, – еще… не пейте, Розанов. Работайте над собой, и вы об этом не пожалеете: все будет, все придет, и новая жизнь, и чистые заботы, и новое счастье. Я меньше вас живу, но удивляюсь, как это вы можете не видеть ничего впереди.

Сказав это, Лиза оперлась на руку Помады и, дойдя с ним молча до крыльца, прошла тихонько в комнату Женни.

Доктор отправился было домой, но Вязмитинов и Гловацкий, высунувшись из окна, упросили его зайти.

В зале опять был Зарницын, неожиданно возвратившийся с несколькими бутылками шампанского, которые просил у Гловацкого позволения распить.

Общество было навеселе, и продолжалась картежная игра.

Сафьянос либеральничал с Зарницыным и, по временам обращаясь к Помаде, говорил:

– Вы, господин Помада, подумайте о васем слузэнии. Я вам вверяю пост, господин Помада, вы долзны руководить детей к цести: тэпэрь такое время.

– Именно такое время, – подтверждал Зарницын.

Доктор сел у стола, и семинарист философского класса, взглянув на Розанова, мог бы написать отличную задачку о внутреннем и внешнем человеке. Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.

На страницу:
17 из 52