
Полная версия
Очерки и рассказы (сборник)
А иногда я ничего к ней не чувствовал, – решительно ничего, и от этого сознания испытывал удовлетворение.
Как-то вечером муж, почти не выходивший из дому, уехал к товарищу.
Мы с ней собирались было в театр, но, проводив мужа, она сказала:
– Может быть, останемся дома.
Мы остались, пили чай, разговаривали, она играла на рояле и вполголоса пела.
У нее был нежный голосок, но очень небольшой, и лучше всего выходило, когда она тихо, как будто про себя, напевала. Тогда ее головка, античная, как головка богини, наклонялась к нотам, и глаза мягко смотрели.
А потом она сразу бросала и, вставая, говорила что-нибудь в этом роде:
– Ах, какое прелестное платье я сегодня видела.
Начиналось описание платья, она оживлялась, но когда замечала, что это мало меня интересует, говорила с упреком:
– Вас это мало интересует? А я люблю все красивое: статую, платье, выезд, цветы… Цветы я люблю до безумия…
– Какие?
– Всякие. Больше всех чайную розу.
– Есть духи такие.
– Из духов я люблю – омелу.
– Омелу? С ветками омелы шли во Франции республиканцы, омела одна из всех растений в мире дала свой яд Локи…
– Не знаю. Кто такой Локи?
– Бог скандинавской мифологии…
Она помолчала и спросила:
– Вы все знаете?
– Я ничего не знаю, – ответил я.
– Ах, как я люблю…
Я сгорел было, но она кончила:
– …когда ничего не знают.
А потом она, может быть, поняла, что происходило во мне, и покраснела вдруг, и на мгновение я почувствовал острие ланцета в своем сердце.
А потом она стала напряженная, задумчивая, чужая…
Так постоянно у нас бывало.
Какой-то прерывающийся тон. Появится и оборвется. Иногда долго не обрывается. Я, с своей стороны, употреблял все усилия, чтобы не прерывать его, даже и тогда, когда был в полосе равнодушия. А она никогда не стесняла себя: как чувствовала, так и чувствовала. Вследствие этого получалось неприятное впечатление неожиданного перерыва. И не скоро потом она возвращалась к тому, чего так хотел я. Возвращалась как будто помимо своей воли. Смотрела недоумевающими, спрашивающими глазами. Я приходил в отчаяние, что не понимаю ее настроения и сам порчу его. Как будто вдруг я терял ее, и страх овладевал мной оттого, что я больше не найду ее. И, когда я терял всякую надежду, я вдруг находил ее и с ней все, чего хотел я, все, что в ней было дорогого мне, и в размерах больших, чем прежде. В такие мгновения я хотел бы целовать хоть край ее платья или упасть на колени и молиться.
И, конечно, не только ничего подобного не делал, но употреблял все усилия, чтобы она не догадалась, что~ происходило во мне, и, догадавшись, не лишила бы меня навсегда права быть с ней, говорить, чувствовать радость и восторг от ее присутствия.
И в то же время, если бы меня спросили или если бы я сам себя спросил, что я чувствовал, как я чувствовал ее, я должен был бы ответить: никак.
Пока она здесь, ощущение сильное от ее лица, глаз, волос, фигурки.
Но нет ее, и я не только не мог собрать в памяти черты ее лица, но не чувствовал даже ее просто как человека.
Она улетучивалась вся без остатка.
В тот вечер, когда мужа не было дома, она вдруг спросила меня: думаю ли я, что она любит своего мужа?
– Не знаю.
– Разве можно любить больное, умирающее тело? – спросила она, прямо смотря мне в глаза. – Два года уже он так болен… Подозрительный, ревнивый.
– Он ревнивый?
– О, он другой там в своей спальне… Я больше не сплю с ним…
Я молчал.
– Я давно его не люблю… И после него уже любила…
– И теперь любите? – спросил я.
– На этот вопрос я не отвечу.
«И не надо», – подумал я и в первый раз обиделся. Конечно, я старался скрыть эту свою обиду. Тем легче это было, что она опять начала играть и играла до звонка мужа.
Он так, несчастный, тяжело дышал, так жаль его было. Наталья Александровна ушла спать, а мы с ним просидели еще очень долго. Он рассказывал о своих впечатлениях у товарища, о далеких временах своего ученья, о тюрьме.
IIIНа другой день, когда, по обыкновению, вместо университета я поехал на острова с Натальей Александровной, она бросила мне:
– Сегодня ночью он хотел, чтобы я опять любила его. Это ужасно…
Я все еще дулся на нее и сказал равнодушно:
– Отчего вы не разведетесь?
– Но разве можно бросить его в таком положении? Начать с того, что у него никаких средств, он страшно самолюбив… Я раз попробовала намекнуть на то, чтобы положить его в больницу, – что было…
Я думал: «Ты холодная».
Она промолчала и тихо про себя сказала:
– Я так устала.
И вдруг она положила мне голову на плечо и мне показалось, что она плачет. Я взглянул: она действительно плакала. Слезы длинные, без перерыва текли из глаз и лились по лицу, по носу, на пальто ее.
Я схватил ее за руки, приблизил свое лицо к ней и страстно заговорил:
– Наталья Александровна, я отдал бы жизнь, чтобы вы не плакали, чтоб только видеть вас счастливой, веселой…
Мне хотелось обнимать, целовать ее лицо, руки, я смотрел и смотрел ей в глаза, чувствуя ее близкой, дорогой себе, такой дорогой.
– Наталья Александровна, если бы вы заболели, если бы вы умирали сто лет, я бы обожал вас еще сильнее оттого. В том-то и дело, что вы не любите его, и не оттого, что он болен, а оттого, что и раньше вы его не любили…
– Я не знаю… Он умный, блестящий, самый блестящий между всеми товарищами: я выбрала его… И я думала тогда, что люблю его…
– Но потом, когда вы полюбили другого?
Она утомленно пожала плечами:
– Я думала, что люблю этого другого…
Мое сердце забилось при этом так, точно хотело вырваться, и я замолчал.
И вдруг я вспомнил, что я сказал только что ей: ведь я в любви ей объяснялся. А она: «Я думала, что люблю этого другого»… только думала… Я замер и боялся дышать. Было жутко потому, что я чувствовал всем своим существом, что она уже моя. «А что мы будем делать с мужем и тем другим? И сколько их еще будет?» – вдруг промелькнуло в моей голове. Я знаю, что я не злой и не циничный, и растерялся, откуда во мне эта мерзость: на любовь, доверие отвечать цинизмом. Еще не владеть и уже не уважать. Я выругал себя как мог, и прогнал свои дурные мысли.
И тогда она, положив свою руку на мою, тихо сказала:
– Теперь мне так хорошо.
– Потому что вы слышали мои мысли и отвечаете на них, и я целую вашу руку.
Рука была в перчатке, и я поцеловал перчатку, а она сжала мою руку и быстро опять спрятала свою в муфту.
Она испуганно проговорила:
– Больше ничего не надо.
Не надо. Так не надо, что я согласился бы теперь очутиться в университете, с товарищами, где угодно, только не с ней. Я даже больше не думал о ней. Как будто ничего и не произошло.
И она себя так держала. Так держали мы себя и дома, приехавши. И все опять пошло так, как будто ничего и не было. Только там, где-то в тайниках души, мы знали, что было, – было, но брошено в бездну. И не я после слов «пока больше ничего не надо» полезу в эту бездну за тем, что уже было.
IVМы опять ездили в театр, на выставки, катались, по вечерам вместе с мужем читали громко, она играла, пела, переходя всегда резко и неожиданно от одного настроения к другому.
Так и вырисовывались для меня два человека в ней: нежная, ласковая, живое лицо; или холодная, сама не знающая, чего она ищет, чего хочет, готовая, как перчатки, менять тех, кого любит. А может быть, и просто пустая, легкомысленная и даже порочная. Но в общем, тянуло к ней, и с ее стороны чувствовалось то же. Однажды мы неожиданно встретились с ней на улице, и оба так обрадовались, в такой детский восторг пришли, так не боялись прятать то, что было у нас на душе, что пошли дальше, держась за руки.
– Сделайте мне подарок, – зайдем и купим розу.
Мы зашли в цветочный магазин, и я купил ей большую чайную розу. Я хотел красную, но она любила чайные: желтые, с нежно-розовым налетом на лепестках.
– Но мороз ее убьет, – заметил я.
– Нет, я спрячу ее на груди. – И она отошла в угол, а когда спрятала, подошла и весело сказала: – Какая она холодная!
И от мысли, что роза касается теперь ее груди, кровь хлынула мне в голову, мои глаза вспыхнули, вспыхнули и ее, и мгновение мы, без страха быть узнанными друг другом, смотрели один другому в глаза.
О, как весело возвращались мы домой.
И когда пришли, и она, уйдя к себе, возвратилась торжествующая, с свежей розой в руках, и в доказательство, что она не замерзла, протянула ее мне, я взял эту розу и с восторгом поцеловал ее. Я смотрел ей в глаза, и ее глаза вспыхнули, как будто сказали «а-а» и замерли в таком же восторге.
И ее руки протянулись ко мне, вся она, как порыв, потянулась, и я прильнул к ее свежим от холода губам, не отрывая своих глаз, я видел замерзшую бездну в ее глазах, видел то, чего не видел раньше никогда, не видел, не ощущал и не знал.
А она, освободившись, говорила, задыхаясь:
– Но разве я виновата, что люблю все прекрасное! И посмотри, посмотри, разве можно не любить тебя.
И она повернула меня к зеркалу, мы смотрели в него и смеялись там друг другу, и опять я целовал ее так, что закружилась голова, и мы сели с ней на стулья как раз в то время, когда раздались знакомые шаги ее мужа в туфлях.
Он вошел. Она спокойно поправляла прическу, а я держал в руках чайную розу и не чувствовал никакого угрызения совести.
Он остановился в дверях, окинул нас холодным взглядом и с горечью в голосе, с неприятной улыбкой сказал:
– Сколько роз…
– Одна, – сухо ответила она.
– А на щеках…
– Глупости ты говоришь – гуляй, и у тебя будут такие же.
– Не будут.
Холодом смерти пахнуло.
– О, как это все ужасно…
И, наклонившись к столу, опустив голову на руки, Наталья Александровна зарыдала, вздрагивая, а мы, – муж и я, – стояли, пока она, вскочив, не ушла к себе в спальню, а мы, в свою очередь, пустые, как с похорон, разошлись каждый в свою комнату.
Я ходил по комнате, смотрел на розу и думал:
«Мороз все-таки убил ее».
VМы приняли решение: мы любим, – мы жених и невеста, но до смерти этого несчастного ничего, что создавало бы фальшивое положение.
И не потому, что мы признавали какие-то его права, но потому, что не хотели унижать своего чувства.
Но сами собой отношения наши все-таки становились все ближе и ближе.
Иногда она, положив мне руки на плечи, говорила, смотря мне в глаза:
– Но это так тяжело…
– И здесь одно утешение, – отвечал я, – что, будь это иначе, было бы еще тяжелее.
Однажды она сказала:
– А если так протянется еще два-три года… Два уже прошло… И я стану старухой, которую никто больше любить не захочет…
– Я вечно буду любить.
– Ты какой-то странный. Ни с чем считаться не хочешь. Есть целая наука – физиология, в ней вечности нет. Пять-десять лет – и конец и молодости и вечности. Как будто ты девушка, а я мужчина… Какой полный контраст между тобой и тем другим…
– Ну, и иди к нему, – тихо отстраняя ее, отвечал я.
А она осыпала меня поцелуями и говорила:
– Как я люблю тебя, когда ты так обидишься вдруг…
– Я не обижаюсь, но, может быть, контраст действительно и большой: я люблю тебя, для меня ты где-то там вверху… я стремлюсь к тебе… Унизить тебя – равносильно для меня ну… смерти… А тот, другой, может быть, искал только чувственного, и ты сама сознавала непрочность и ушла.
Она тихо ответила:
– Он ушел… Я слишком легко отдалась ему, и он не дорожил мной…
Она рассмеялась:
– Теперь он поет другое…
– А ты?
– Я уже сказала ему, что люблю тебя…
– И, несмотря на это, он продолжает надеяться? Если бы когда-нибудь ты меня разлюбила?
– Ах, какой ты смешной… Какой ты еще ребенок…
– Но тебе, очевидно, доставляет удовольствие, что он еще любит тебя?
– Да, конечно. Это меня удовлетворяет, и я счастлива, что люблю тебя, и он это видит, и я могу мстить ему теперь.
– За что?
– За то, что он считал себя таким неотразимым, за то, что считал, что ни я никого, ни меня никто полюбить больше не может… А полюбил ты, полюбил чистый, как хрусталь, идеалист, человек, который готов молиться на меня. И когда? Когда я начинала приходить совсем в отчаяние, что навсегда стану его игрушкой. А-а… Ты представить себе не можешь, что ты для меня, как безумно я люблю тебя!
И прежде, чем я успевал удержать ее, она уже стояла предо мной на коленях, прекрасная, как мадонна, с сверкающими глазами, и губы ее, как молитву, шептали:
– И ты еще сравниваешь себя с тем, унижаешь себя…
Никакое перо не передаст ее взгляд и как любил я. Еще один такой взгляд ее я помню… И в очень необычной обстановке. Мы шли с ней под руку в театральном коридоре во время антракта. Вдруг она сжала сильно мне руку, и, когда я оглянулся на нее, она, забыв всю окружающую нас обстановку, смотрела на меня такими же восторженными глазами. Я невольно наклонился к ней и потонул в ее взгляде.
– Едем домой! Я не могу больше здесь оставаться… Хочу тебя одного видеть, любить хочу… Едем ужинать куда-нибудь…
Но я поборол себя и уговорил ее ехать ужинать домой.
Дорогой она огорченно спрашивала:
– Отчего ты такой чистый?
Такие ее вопросы всегда вызывали во мне бессознательную тревогу души.
– Наташа, моя дорогая, со всякой другой я не был бы чистым… Но заставить тебя после неосторожного шага переживать потом тяжелое неудовлетворение…
– Зачем я не такая, как ты?
Она устало положила мне голову на плечо и замолчала.
А я что-то долго и много говорил.
– Ты знаешь, – перебила она меня, – мы сегодня в театре его встретили.
– Где? Когда? Отчего ты мне его не показала?
– Но я сжала тебе руку, а ты такими глазами посмотрел на меня, что я забыла все на свете…
VIБыл день Нового года. Скучный день визитов на родине, но здесь, в столице, где у меня никаких знакомых, было еще скучнее.
Скучала и Наташа и шепнула утром:
– Часа в три уедем за город и будем там где-нибудь обедать…
Где обедать?
Я не знал, где обедают, как обедают, – знал только, что третья тысяча, вчера полученная, лежала у меня в боковом кармане.
Наш кучер назвал нам несколько ресторанов, на одном из них мы остановились и поехали.
И она и я были в очень плохом настроении и всю дорогу молчали.
Я не знал, чего она хотела, но знал хорошо, чего я не хочу, знал и чувствовал, что то, чего я не хочу, сегодня случится.
Мы вошли в отдельный кабинет, и я спросил карточку.
Она наклонилась через мое плечо и сказала:
– Помни, что сегодня наш первый Новый год, и, если ты угостишь меня шампанским, я ничего не буду иметь против.
Она отошла к окну, возвратилась и, смотря в упор, сказала:
– И я заставлю тебя пить сегодня.
Кровь прилила мне к голове, и я, как во сне, сказал:
– Ну что ж, я буду пить.
Длинный обед тянулся очень долго. Дверь поминутно отворялась и затворялась: вносили сперва закуски, потом подавали что-то. Подали шампанское, и мы бокалами осушали его.
Молча, сосредоточенно, как люди, преследующие одну цель.
Когда подали кофе и ликер, она шепнула мне:
– Пусть он уходит и больше не приходит.
Моя голова была в тумане, я повернулся к лакею и медленно, раздельно, – быстрее я не мог себя заставить говорить, – сказал:
– Теперь уходите и не приходите больше.
– Слушаю-с.
Дверь захлопнулась. Я сидел спиною к двери, но знал, что мы теперь одни. Знал, что надо что-то делать. Надо, иначе мы навсегда останемся чужими друг другу. Нечеловеческим усилием я поборол себя и поднял на нее глаза. Она смотрела на меня и, улыбнувшись протянула мне руку. Я взял ее руку и поцеловал. Что-то ни от меня, ни от нее не зависевшее руководило дальнейшим. Это «что-то» было одинаковое у нас обоих: так надо. Это «надо» заставило ее подвинуться ко мне, меня обнять ее, поцеловать, еще и еще поцеловать, пока не встретил я ее глаз. В эти глаза, как в двери, я вошел и познал наконец, куда вели эти двери…
Мы уехали из ресторана. Я был в каком-то тумане.
Мы не поехали домой. Мы долго ездили по островам, заехали в другой ресторан, взяли кабинет с камином и просидели там до двух часов ночи.
Домой приехали в три, нам отворил муж, и лицо его было такое желтое и с оскаленными зубами, такое страшное, как будто он уже из могилы пришел, чтобы приветствовать нас, новобрачных, и светить нам теперь своей желтой свечкой.
Все было так ясно, что мы, ни слова не сказав друг другу, разошлись по своим комнатам.
VIIМы стали проводить ночи у меня в комнате. Она приходила, когда все в доме ложились спать, и уходила с первыми лучами дня. И я всегда в лихорадочном ожидании слышал, как она шла ко мне: сперва отдаленный скрип пола где-то в коридоре, потом ближе, в передней, и каждый раз после этого тишина, – это она стоит, затаив дыхание, и ждет: не выглянет ли муж? Последний скрип двери, и в мертвом просвете ночи что-то белое торопливо бросается ко мне в кровать.
Она точно пьянела.
– Ax, милый, милый, разве это не прекрасно? Зажги свечку… Будем смотреть друг на друга. Вот так…
Она лежала, облокотившись на голый локоть, и смотрела на меня. Глаза ее сияли, и вся она была вдохновенная и прекрасная.
– Сбрось же и ты это одеяло! Разве у нас не красивые тела, чтобы мы их закрывали! Ах, какой ты! Тебя испортило воспитание. Древние греки любили тело. И что может быть прекраснее их статуй? Когда мы будем во Флоренции, я тебе покажу Венеру. Но как ты слушаешь меня? Тебе неприятно?
Однажды она в такую минуту сказала:
– Ты полная противоположность с тем… другим… Ах, как это у него… Для него это был прямо культ..
– Уходи! Иди!
И прежде чем она пришла в себя, я заставил ее встать, сунул ей ее вещи в руки и выпроводил за дверь.
Она сперва растерялась, а потом впала в отчаяние ребенка и горько рыдала, умоляя меня:
– Не прогоняй, не прогоняй, прости меня, прости…
Но я был неумолим.
Я не помню, скоро ли я заснул, вероятно скоро и без мыслей. Я проснулся, когда уже было совсем светло. Положив руки на кровать и на них голову, стоя на коленях, спала Наташа. Ее волосы были распущены, в позе, усталом лице были покорность и страдание.
– Наташа, Наташа, прости меня!
Она открыла глаза, и слезы полились по ее щекам. Тихо, не двигаясь, она шептала:
– Не прогоняй.
– Наташа, милая, ты можешь меня прогнать, а я разве уйду когда-нибудь от тебя!
– Не прогоняй, – упрямо повторяла она, страстно целуя мои руки. – Ты не знаешь, как ты мне дорог, как нужен. Ты мой свет, я молюсь на тебя. Ты мой повелитель, я твоя рабыня: не прогоняй… Бей меня, режь, но не прогоняй.
– Но бог с тобой, Наташа… уже поздно, нас увидят…
– Мне все равно…
В тот день на выставке, стоя под руку со мной около одной картины, она, прижавшись ко мне, шептала:
– О, если бы ты знал, какой ты был красивый сегодня ночью. Из твоих глаз пламя сверкало. Я обезумела от восторга, ужаса, любви… Я только сегодня поняла, кто ты для меня, как можешь ты заставить любить себя. Да, заставить! И ты можешь и должен!
VIIIРаз ночью вдруг раздалось шлепанье туфель, и в полуоткрытую дверь из передней проникла полоска света.
В одно мгновение Наташа соскользнула и исчезла в гостиной, дверь в которую никогда не запиралась. Я же так и остался, успев только закрыть глаза, когда муж со свечкой появился в дверях.
Сердце мое сильно билось в груди. Несмотря на закрытые веки, я, казалось, видел его: страшного, с оскаленными зубами.
Мгновения казались вечностью, казалось, на мне он лежит и душит, и ужас охватывал меня, и не мог я вздохнуть, хотел крикнуть, вскочить и броситься на него.
Когда он ушел наконец, я долго лежал с широко открытыми от ужаса глазами.
На другой день мне стоило неимоверных усилий заставить себя выйти к чаю.
Он посмотрел так, точно плюнул мне в лицо. Как может смотреть только умирающий.
И все мое существо задрожало от безумной жажды никогда не видеть больше этого человека.
– Я сегодня уезжаю.
Наташа, до этого мгновения равнодушная ко всему, так и остановилась с недоеденным куском. Она побледнела и смотрела на меня растерянно и испуганно.
Потом, быстро проглотив мешавший ей кусок, она сказала, вставая:
– Я прошу вас на одну минуту.
Муж остался, а мы ушли в гостиную.
– Что это значит?
– Наташа, я больше не могу. Большего унижения я никогда не переживал. И теперь, чем дольше, тем ужаснее будет. Очевидно, что все это жжет его каленым железом, и он потерял всякое самообладание. Человек принципиальный, дошел до того… Ты посмотри на его лицо… Нет, Наташа, мы растеряем все святое… в конце концов мы кончим тем, что станем все трое одинаково ненавидеть друг друга. Нельзя, Наташа…
– Перейдем отсюда…
Мы перешли в мою комнату.
Она просила, умоляла, плакала.
– Ну, в таком случае и меня возьми с собой.
– Наташа, это невозможно.
IXЯ живу в своей новой комнате.
Пусто и скучно. С Наташей видимся редко. Ничего не переменилось, но… что-то точно растет между нами. И пусть…
Мужа перевезли в больницу для операции. Его предупредили, что операции он почти наверное не выдержит. Настоял.
Наташа наняла хорошенькую квартирку в три комнатки: столовая, кабинет и спальня.
– Я думала, – сказала она, показывая на кабинет, – что это будет твоя комната.
– Как муж?
– Его дни сочтены.
За неделю перед пасхой Наташа приехала и сообщила о смерти мужа.
– Я с похорон…
– Умер… Итак, свободны…
Она молча положила голову на мою грудь и задумалась.
Что я чувствовал? Не все ли равно теперь… Я женюсь, уеду с ней в провинцию…
– Ты переедешь ко мне или наймешь новую квартиру?
– Что скажут, Наташа? Не успели похоронить… потерпи: недолго, да и экзамены…
– Как хочешь…
Мы совсем перестали ссориться с Наташей.
– До пасхи зайдешь?
– Заниматься надо, Наташа… и… память его, так сказать, почтим…
– Как хочешь… Может быть, к заутрени пойдем?
– Если не попаду к заутрени, то на весь первый день приду.
XНа первый день я пришел очень рано. Наташа не ждала меня и встретила встревоженная, оживленная.
– Что это?
На столе лежали бриллиантовая брошка, браслет.
– Представь себе, – растерянно заговорила она, – я только что получила вот эти подарки от того… другого… он, знаешь, такой жалкий… как сумасшедший… прислал и умоляет принять в память прошлого вот это и это кольцо.
Она показала кольцо на мизинце.
Точно налетевшим вдруг вихрем засыпало глаза, сорвало шляпу.
– Одно из двух: или эти подарки вы принимаете и я ухожу, – или вы отсылаете их сейчас же с посыльным ему обратно, и я остаюсь.
– Но послушай…
Я взялся за шапку.
Она бросилась ко мне, схватила за руку и потащила к дивану.
Посадила и сама, сев рядом, начала говорить.
Я не слушал. Кровь бурлила, застучала в висках, в ушах. Когда она наконец кончила, я, встав, ледяным голосом спросил:
– Угодно отправить это назад?
Тогда она закричала:
– Ты злой, злой!
– Угодно отправить вещи?
– Эгоист, отвратительный эгоист, со своей химерной вечной любовью. Глупая, гнусная вечная любовь! Из-за нее можно оскорблять безнаказанно, превращать в ад настоящее и самому превратиться в конце концов в отвратительную куклу из музея с бабушкиной прописью в руках: «Что скажут». Несмотря на твою молодость, от тебя уже теперь веет такой затхлостью, как будто тебе уже двести, триста, тысячу лет.
– Может быть, довольно на сегодня, Наташа? – сказал я, опять беря шапку.
Она молчала, а я уходил.
Она вскочила и крикнула, когда я был уже в дверях:
– Но я ведь отправляю же эти вещи!
Раздражение, злость в голосе… И я ушел… Она крикнула:
– Ну, и убирайся!
XIИ вот я дома и в отвратительном расположении духа, как человек, собравшийся совершенно иначе провести свой день.
Теперь весь этот день в моем распоряжении. И прежде так бывало, но от меня зависело, как распорядиться им. А теперь… теперь… я хотел провести этот день с ней.
А она, может быть, проведет его… проведет? Неужели она способна на это?.. кто она?
Я стоял перед окном и напряженно сквозь окна смотрел на улицу. Мокрый весенний снег большими хлопьями падал на землю, и по улицам торопливо проходили облепленные снегом белые мохнатые фигуры. Вот так праздник. Хорошо бы очутиться теперь на родине: там давно тепло, солнце, там забыть всю эту серую прозу.
Нельзя забыть. Болит, и мысль напряженно работает.
Почему не пойти к ней?
Я оставляю без ответа этот вопрос. Уподобиться тому? Нет уж… Она оскорбила, она, если захочет, найдет дорогу.
Три дня: нет Наташи.
Может быть, я и не прав. Во всяком случае, неприлично, без попытки выяснить, так рвать отношения. Я нахожу выход. Я иду к Наташе в то время, когда знаю, что ее нет дома.