
Полная версия
Очерки и рассказы (сборник)
– Живей, ребята, живей! – тихо раздавалась уже в лесу собранная ласковая команда Еремина. – Ты что, – с укором обратился он к одному из рубщиков, – бабу гладишь?
Еремин взял у него топор и не спеша начал ловко работать им. Рабочие, убедившись, что он знает свое дело, оживились, и топоры весело заговорили в лесу.
– Вот это работа, – проговорил, подходя, инженер, с удовольствием втягивая в себя свежий смолистый воздух утра.
– За день-то помаешься этак, что и руки не подымешь, – ответил ему один из рабочих.
– Я вот тебе расскажу, как стрелки и колеса в часах между собой перессорились…
И инженер рассказывал, а время незаметно шло, работа быстро подвигалась вперед и только останавливалась, когда инженер, делая поворот, устанавливал инструмент и снимал угол.
Рабочие в это время стояли, вытирали пот, били комаров и говорили тихо друг другу:
– Ай-ай! ушли!
– Ай-ай? – насмешливо отзывался инженер. – Посмотрите вы, как пойдете у меня дальше.
– Неужто не настоящая еще работа?
– А вот я вас с версты с завтрака поставлю… Как в день-то придется рублика по два на человека, тогда небось интереснее будет.
– Неужто по два придется?
– Неужли врать стану? В нашем деле хоть лопатой греби деньги: только умей…
– Это ничего бы…
Прибежал техник и тихо сообщил инженеру, что Вальнек и врет немилосердно, да и вообще никакого представления о деле не имеет.
– Еремин, веди линию так, примерно на сотенный подъем, на поворотах я потом сниму углы.
– Да чего же? и я сниму, – угрюмо ответил Еремин.
– Только не наври…
Еремин не удостоил ответом уходившего инженера.
Вальнек совершенно растерянно шел за цепью, кричал до хрипоты, был весь в поту, отмахивался руками и книжкой от комаров, смотрел с ужасом на свои окровавленные руки от раздавленных, напившихся его же кровью комаров, щупал волдыри и путал, путал и путал.
– Стойте! – грубо остановил его инженер.
Голос Вальнека, оравшего на рабочего, оборвался на полуноте.
Рабочие с любопытством положили цепь, бросили колья, смотрели на инженера и вполголоса, так, чтоб он слышал, делились впечатлениями о бестолковых распоряжениях Вальнека.
– Зевает, зевает, а ничего по делу не растолкует… Точно с цепи сорвался.
– Сбил нас вовсе… Вишь, народ точно не свой стал…
– Разыскал же этакого…
И рабочий равнодушно сплюнул.
Вальнек озабоченно-ласково, с затаенным страхом смотрел на инженера.
– Послушайте! Что ж это у вас такое, – говорил инженер, всматриваясь в линию зигзагами набитых кольев, – это, по-вашему, прямая?
Вальнек встал около инженера, внимательно уставился в линию и проговорил:
– Вот тот кол надо вправо подвинуть.
– Кой черт тот, – заорал инженер. – Тут ни одного кола нет верного!
Вальнек мрачно смотрел на ряды своих кольев.
– Да вы даже не понимаете, что такое прямая линия?!
– Господин инженер, я понимаю, что такое прямая линия, но я не вижу… у меня глаза плохи стали.
– Так на что же вы надеялись?! Я вам, что ли, свои глаза дам?!
– Али не вы, но я разумел…
– Что вы разумели?! Что вам позволят валять здесь дурака?!
Вальнек усердно давил наседавших на него комаров.
– Вы не можете работать…
– Господин инженер, – взмолился Вальнек.
– Послушайте, господин Вальнек, идиот вы окончательный или что-нибудь наконец понимаете?! Вы понимаете, что то, что вы делаете, – ерунда, бессмысленная ерунда, бол-ва-н вы!
– Али-то зачем же так пан инженер перед рабочими…
– Да как же тебя не ругать?! Ведь ты едешь за три тысячи верст и врешь, что знаешь свое дело. Мало того, что ты денег стоишь, ты время отнял, понимаешь ли ты, глупая твоя мо-о-рда, понимаешь?!
Инженер дрожал от бешенства и совал свои кулаки Вальнеку под самый нос.
– Животное! Где я теперь здесь в трущобе буду искать вместо тебя человека?!
Вальнек быстро отошел и сел на срубленный пень.
Инженер постоял несколько мгновений и проговорил упавшим голосом технику:
– Ведите пикетаж, – я пойду с нивелиром.
– С начала?
– Да, конечно.
Рабочие, техник и инженер возвратились назад.
Работа быстро закипела в искусных руках.
Техник с своим отрядом уже прошел мимо все сидевшего Вальнека.
Показался и инженер.
– Господин инженер… простите… не сердитесь… Я сам вижу, что действительно… Ну, я думал, что мои глаза еще могут… ну, что же, ну, я сам вижу, что ослеп… ну, что ж? ну, несчастье… Позвольте мне нивелировать…
– Да ведь вы не умеете же.
– Умею, господин инженер…
Инженер, установив нивелир, навел его на рейку и проговорил, обращаясь к Вальнеку:
– Прочтите.
Вальнек прочел.
Инженер повернул трубу к другой рейке. Вальнек опять прочел.
– Десять лет нивелировал.
– Не совсем верно, – сморщился инженер, поверяя чтение Вальнека, но, подумав, проговорил, пожимая плечами: – Попробуйте.
Инженер ушел, крикнув:
– Завтракать!
Совершенно разбитый и усталостью, и комарами, и нравственным потрясением, Вальнек с наслаждением пошел к своей корзине, в которую племянница уложила ему хлеб, жареный кусок говядины, соль и бутылочку с водкой.
Но каков был ужас Вальнека, когда на говядине, к которой он наклонился с таким аппетитом и чуть было не схватил уж ее руками, он вдруг разглядел свернувшуюся гадюку.
Отскочить, толкнуть ногой корзину с проклятой гадюкой, рассыпать оскверненную провизию по земле – было делом одного мгновения, конечно, со стороны Вальнека, но завтрак пропал, и Вальнек в угрюмом молчании вместо завтрака все время просидел на пне, ни на мгновение не переставая хлопать на себе назойливых комаров.
Три оставшихся при нем рабочих молча ели хлеб свой и лукаво переглядывались.
Наконец гнев Вальнека прошел, аппетит заговорил громче прежнего, и Вальнек скрепя сердце потянулся за хлебом, на котором не лежала гадюка. Водка разбилась от неосторожного толчка, и Вальнек, жуя хлеб и посыпая его солью, с сожалением смотрел на валявшиеся осколки.
Передние партии позавтракали, и уже давно затих в отдалении и говор их и стук топоров, а Вальнек все еще не подымался, потому что его всего разломало от непривычной работы, да и хотелось ему быть как можно подальше от проклятых инженера и его прислужника техника.
Наконец Вальнек встал и разбито, тяжело зашагал к инструменту. Каждый шаг в неприспособленных тяжелых сапогах в этом лесу, в этом царстве комаров был тяжелою пыткою для Вальнека. Он, гнавшийся только за деньгами, ненавидел уж всю эту каторжную должность свою.
Установив кое-как инструмент, Вальнек навел трубу на рейку, крикнул «держи», приказал рабочим отмахивать веткой комаров и нагнулся к трубе.
Вальнек смотрел, рабочий махал, махал… Рабочему надоело уже махать, когда, совершенно красный, Вальнек поднялся, растерянно оглянулся и опять сейчас же снова прильнул к трубе…
Произошла какая-то непонятная история: волоски в трубе, без которых невозможно чтение делений рейки, исчезли куда-то.
Все еще не веря исчезновению волосков, Вальнек пригласил и рабочего убедиться в том же.
Рабочий присел, прицелил свой глаз и с некоторым страхом заглянул в трубу, а Вальнек замахал над ним.
– Ну что, видишь волоски?
– Ничего не вижу.
– Не видишь потому, что инженер порвал их.
– Порвал? – спросил рабочий и хлопнул руками себе по ляжкам.
– Порвал, потому что молокосос, – проговорил авторитетно Вальнек. – Кричать умеет, али сам с инструментом обращаться не умеет.
– Что за оказия, – проговорил рабочий и рассмеялся. – Тот тебя корит, а теперь ты его. Кто же вас рассудит.
– Старший рассудит. Вечером разбор будет. Ты слышал, как он меня ругал?
– Все, чать, слышали!
– Вечером разберут.
– Т-а-а-к. А теперь что делать станем?
– Да что ж теперь? За ним бежать, он ведь тоже волосков не приделает.
– Знамо, не приделает… Эй-эй! Клади рей-й-ку! Машина изгадилась.
Реешники положили рейки и пришли к инструменту. Еще раз заглянули.
– Да нету, нету, – проговорил авторитетно Вальнек. – Хоть все глаза просмотри.
– Что за оказия? – удивились рабочие. – Теперь чего ж ему за это будет?
– Будет доволен. За все будет… Я вдвое против него старше, и то смолчал, чтоб пример не подавать дурной, а он не может? Ему надо ругаться?
– Неловко-то неловко, – уж и мы поняли.
– Вы ведь слышали?
– Когда не слышали. Эхе-хе! Вот они дела-то какие. Чего ж теперь делать станем?
– Да чего ж? – развел руками Вальнек, – спать. Ну?!
– Ну, а чего ж?
– Да ничего, конечно, – согласился рабочий. – Хоть смотри, хоть не смотри. Нет так нет. Эко дело-то…
– А как ён-то придет, – проговорил другой рабочий, – да увидит, что мы спим, да вместо денег взашей нас?
– Это мой ответ, – важно ответил Вальнек.
– Знамо, его, – поддержал Вальнека первый рабочий, – нам что? Что велит, то и делай. Что ён, что хоть ему прикажет, – хоть палку поставь, – велит слушать, – чего ж тут? Слушай…
– Известно, – согласился другой рабочий, – как ни зови, только корми… Так чего же? Спать так спать…
IXУже солнце книзу пошло, когда возвратившийся за шесть верст назад инженер, напрасно поджидавший Вальнека, наткнулся на мирно почившую группу. Часовой, поставленный Вальнеком отмахивать комаров, и тот, свалившись на плечо Вальнека, укрыв и его и себя веткой, заснул богатырским сном.
Грубо растолкав ногами спящую «сволочь», инженер молча наблюдал, как подымался ошалевший Вальнек, весь вздувшийся от сплошных волдырей, с лицом и затылком, покрытым насосавшимися кровью, прилипшими и застывшими комарами, торчавшими грязно-кровяными пупырышками на вздутой поверхности.
Ничего не понимавший, все забывший, Вальнек сперва вытянул отекшие руки в воздух, точно хотел поддержать какую-то навалившуюся на него тяжесть, потом быстро провел ими по чесавшемуся немилосердно лицу, бессмысленно уставился на полосы крови, появившиеся на руках, тупо осмотрелся, остановился на инженере, и наконец все вспомнил, и окончательно пришел в себя от крика инженера с большими ногами.
– Вон, мерзавец!
Вальнек со сна так равнодушно сдвинул брови, как будто ругали не его, а кого-то другого.
– Да, ругаться вы умеете, али же и волоски рвать умеете…
– Какие волоски?
Вальнек только величественным жестом показал на нивелир и принялся равнодушно растирать новых насевших на шею комаров.
– Да как я мог порвать волоски, когда их нет… когда они на стекле нарисованы…
– Пхе! ну так стекло разбили…
Рабочие даже наклонились вперед, когда инженер прильнул к трубе.
Вальнек, и тот не мог отказать себе в удовольствии и вполоборота с накипевшим злорадством следил за инженером.
Рука инженера поднялась и что-то тронула у трубы.
– Пожалуйте, – проговорил инженер, обращаясь к Вальнеку.
Вальнек лениво и нехотя подошел к трубе и нагнулся. Вальнек смотрел, смотрел…
– Ну?!
Вальнек поднялся наконец, растерянно оглянулся, развел руками, сделал свое «пхе!» и ничего не понял: вертикальный и горизонтальный волоски были на своем месте.
– Десять лет нивелировали?! – спросил инженер с непередаваемой интонацией.
У Вальнека воздух захватило в груди.
Все это вместе, – и полное фиаско, и комары, и кошмарный сон, и разбитое тело, и болящие ноги, и весь этот проклятый лес, и воздух, точно пропитанный тонкими колючими иглами, и, наконец, этот взгляд, пронизывающий и режущий без ножа, – все сразу раздавило ослабевшую волю Вальнека.
– Не мучьте… отпустите меня.
– Вечером в контору… Отвезите его на тот берег…
О, с каким наслаждением зашагал Вальнек за рабочими из этого ада…
XВальнеку выдали на обратный проезд сто рублей и шестьдесят жалованья за текущий месяц, взяв с него расписку, что расчетом он доволен и претензий он иметь не будет.
– Нет, не будет! Будьте вы все прокляты.
Вальнек вышел на улицу и вздохнул полной грудью.
– Ситец, полотно голландское, носки, – так обратился приказчик, останавливая лакомые взгляды на железнодорожнике Вальнеке.
Единственное неприятное чувство, которое испытывал Вальнек, – это была мысль о племяннице, которой надо еще объяснить неожиданную перемену, постигшую его, а следовательно, и ее. Вальнеку жаль было огорчать эту племянницу с улицы, уже успевшую укрепиться в мысли, что завтрашний день ее обеспечен.
Вальнек вошел в магазин и с достоинством, ему присущим, набрал разных утешений своей спутнице на сто пятьдесят рублей.
– Деньги двадцатого… Расписку…
– Очень хорошо-с…
Приказчик быстро написал счет и ловко положил его перед невозмутимо сидевшим Вальнеком.
Вальнек отстранился, сдвинул брови и спросил оторванно-равнодушно:
– Где?
Приказчик указал пальцем.
Вальнек обмакнул перо, посмотрел на него на свет и расписался: «Инженер-технолог Вальнек-Вальновский».
– Кстати, у вас кокарда и знак на шапку есть?
– Пожалуйте…
– Это уж так запомним, – проговорил Вальнек, выходя к нагруженному извозчику в шапке с кокардой и знаком.
– Пожалуйста, не беспокойтесь…
В тот же день, под вечер, маленький пароход отвалил от берега. Единственных три пассажира: Вальнек, племянница и какой-то молодой господин – сидели на палубе.
Приятная прохлада потянула с реки от задвигавшегося парохода.
На душе у Вальнека было легко и спокойно.
Его племянница суетилась около чая, сервированного на чистой скатерти.
Вальнек давно уже не ощущал того удовлетворения от семейной обстановки, такого отдыха души и тела, какой испытывал теперь.
И впереди пять, шесть дней, и все такие же, все с правом забыть вся и всё и чувствовать полное удовлетворение сытой, довольной жизни. А там…
Вальнек отогнал мрачные мысли и оглянулся на свою спутницу. А какое удовлетворение у нее?!
Как преобразилась она, и как стала похожа и она на счастливую, довольную женщину.
И Вальнек с удовольствием смотрел на свою племянницу: судьба уже слепила эти два оторванных листка своей мастикой.
«А там, в Киеве?!» – мелькнуло в голове Вальнека.
«Все будет хорошо!» – подумал строго вдохновенно Вальнек и перевел глаза на молодого человека.
Молодой человек почтительно смотрел на племянницу.
«О люди, люди! – подумал Вальнек. – Давно ли с этой самой племянницей не хотели говорить, а теперь этот, вероятно, будет счастлив, если я представлю его…»
Вальнек встретился глазами с молодым человеком и, сделав нерешительное движение, подошел к нему.
– Инженер, граф Вальнек-Вальновский, – прошу пана…
Вальнек величественно пожал руку и жестом пригласил к чайному столу молодого человека.
– Графиня Вальнек-Вальновская – племянница… Прошу пана…
Хорошо засыпал Вальнек в этот вечер под убаюкивающий говор воды и однообразный стук машины…
Нехорошие сны только снились Вальнеку.
Снилось ему, что сидит у него на коленях оборванный десятилетний грязный сын его, Владек. Сидит и плачет, так плачет, и так болит его, Вальнека, сердце.
Ах, боже мой, его ли то сын, его ли то Владек, которого когда-то чистого, в шелковых башмачках держал он на своих коленях и целовал его маленькие нежные ножки… Э-эх, какие грязные, дырявые, вонючие сапоги теперь на тех ножках…
Ах, как плачет Владек, как сжимается сердце Вальнека.
– Не плачь, Владек, не плачь, мой сын любимый… Сжалится над нами господь… вырастешь как-нибудь… Матка бозка пошлет тебе богатую невесту…
Ах, плачет маленький Владек, плачет потому, что есть хочет. И тяжело так Вальнеку: знает он, как накормить сына, знает, что есть у него, Вальнека, на груди заветный мешочек, куда зашил он свои деньги.
Уже не Владек, а сам Вальнек плачет и воет, и бьется его тело под гнетущим кошмаром.
Проснулся молодой человек и смотрит на Вальнека сквозь просвет светлой ночи. Встал тихо, подошел и опять смотрит и видит, как выбился мешочек с деньгами из-под рубахи и танцует на бьющейся груди у Вальнека.
Подумал молодой человек, вынул нож и, отрезав осторожно шнурочек, положил деньги Вальнека в свой карман.
Приснилось Вальнеку, что отдал-таки сыну он деньги, – отдал, хоть и жаль было. И опять заснул Вальнек так крепко, точно в бездну какую провалился.
Тихо кругом, стала машина, и вода не говорит больше: ночует пароход у пристани.
Неясная тень молодого человека скользнула по трапу и скрылась на берегу в селе в предрассветном тумане.
Вот звякнул почтовый колокольчик, залился и потонул в сонном воздухе: на лошадях поехал дальше молодой человек.
Все спит: и вода, и берег, и пароход, и другой пароход там в неясном отражении воды, и Вальнек.
Так хорошо тянет свежий воздух из отворенной двери, такой прохладой обдает его истрепавшееся тело…
ИСПОВЕДЬ ОТЦА
Посвящается О. А. Боратынской
Я, слава богу, в своей практике никогда не прибегал к розге. Но, признаюсь, став отцом довольно-таки капризного своего первого сына, Коки, я пришел в тупик, что мне предпринять с ним.
Представьте себе сперва грудного, затем двух– и трехлетнего тяжелого мальчика с большой головой, брюнета, с черными глазками, которыми он в упор исподлобья внимательно смотрит на вас. Это напряженный, раздраженный, даже, может быть, злой или упрямо-капризный взгляд. Это вызов, взгляд, как бы говорящий: «А вот ничего же ты со мной не поделаешь!»
И действительно, поделать с ребенком ничего нельзя было: если он начинал капризничать, то вы могли терпеть, могли раздражаться, упрекать няньку, свою жену за то, что они распустили ребенка так, что хоть беги из дому; могли действительно убегать и, проносясь мимо окон детской, уже с улицы видеть все тот же упрямый, но с каким-то напряженным интересом провожающий вас взгляд, – лицо все с тем же открытым ртом, из которого в это мгновение несется все тот же надрывающий душу вой. И хотя вы теперь его, этого воя, уже не слышите, но вся фигура ребенка говорит об этом всем вашим издерганным нервам.
Конечно, прогулка вас успокоит. К вам подведут вашего утихшего наконец сына с тем, чтобы вы оказали ему какую-нибудь ласку. И, гладя – может быть, сперва и насилуя себя – его по головке, вы думаете, смотря в это желто-зеленое напряженное лицо и черные глаза: «Может быть, и действительно нервы».
А если мальчик в духе, и глаза его искрятся тихо, удовлетворенно, и если тогда он вдруг подойдет к вам и, доверчиво приложив головку к вашему рукаву, спросит, довольный и ласковый: «А так можешь?» – и покажет вам какой-нибудь несложный жест своей маленькой ручкой, – вам и совсем жаль его станет, и вы почувствуете, что и он вас и вы его очень и очень любите.
Но опять и опять эти вопли!.. Все та же однообразная, бесконечная нота!..
– Милый Кока, скажи, у тебя болит что-нибудь?
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Вот ты плачешь, а папе жалко тебя, и так жалко, что папа заболеет, умрет, если ты не перестанешь…
– Ты, значит, совсем не любишь папу?
Вой сразу поднимается на несколько нот выше.
– Ну, так перестань…
В ответ успокоенная прежняя ровная нота.
Няня держит ребенка, растерянно гладит складки его рубашки, смотрит вниз; жена сама не своя зайдет то с одной стороны, то с другой.
– Дайте мне ребенка!
– Да, барин…
– Глупая женщина! Я отец этого ребенка, люблю его больше, чем вы, и знаю, что делаю.
Слова эти для жены. И, раз так поставлен вопрос, речь уже не о капризе Коки, а кабинетный, своего рода вопрос о доверии.
Я с ребенком один в столовой. Весь ее, жены, протест в том, что она не идет за мной: как бы слагает ответственность на одного меня. О, я не боюсь ответственности!
– Перестань!
Мой голос спокойный, ласковый даже, но решительный. Я не унижусь, конечно, до нескольких энергичных шлепков: я только прижал к груди малютку, может быть, немного сильнее обыкновенного и быстро, очень быстро, и очень решительно шагаю с ним по комнате. О, радость: средство действует! Ребенок ошеломлен и стихает. Я, конечно, настороже и голосом спокойным, как будто все так и должно быть, говорю:
– Хочешь, я дам тебе эту куклу?
И я передаю ему с этажерки фарфоровую игрушку. Он берет игрушку и спрашивает как ни в чем не бывало:
– А зачем она не идет?
Я таким же тоном отвечаю:
– Потому, что она глупенькая.
Наш разговор продолжается, и я продолжаю его и тогда, когда входят повеселевшие смущенные воспитательницы. Мой авторитет установлен настолько, что раз проходя, я слышу нянин голос:
– А я папу позову!
– Няня, я вовсе не желаю быть пугалом своих детей: я запрещаю вам стращать ребенка моим именем…
Но раз стал на почву авторитета…
Я уже бегал с сыном по комнате и прижимал изо всех сил его; но это больше, увы, не помогало: он еще громче кричал.
Однажды, потеряв терпение, я вдруг внес его в переднюю, поставил там на ноги и, сказав «кричи», быстро запер за собой дверь, оставив его одного.
Опять победа, – он боялся одиночества.
Затем и это средство перестало действовать. Следующее средство был угол.
Идя дальше и дальше по пути отцовского авторитета, однажды… ну, одним словом, я дал волю рукам… дал ему несколько шлепков.
И он опять покорился сразу, вдруг, но уже не разговаривал со мной, а, озабоченный, торопился уйти от меня. Я слышал, как он, войдя в детскую, сказал возбужденно, почти весело няне:
– Няня, пойдем…
– Куда, милый?
– Уйдем и возьмем братика.
У нас только что родился тогда второй сын Гаря.
– Куда?
– Я возьму братика, и мы уйдем от папы.
Он говорил возбужденно, с удовольствием, по своему обыкновению смакуя, точно в это время рот его набит был чем-то сладким и вкусным.
Я никогда не забуду этой подслушанной сцены. Этот порыв уйти от меня, этот бессильный протест малютки, сознание в нем неравенства борьбы со мной, великаном… Мне стало совестно, жаль его первой надорванной веры в свои силы. Мне захотелось вдруг быть не отцом его, а другом, который мог бы только любить, не неся ответственности за его воспитание. Но эта ответственность…
Дальнейшим, впрочем, моим воспитательным опытам положила конец сама судьба.
Приехал к нам сверстник Коки, мой племянник, Володя, и заболел корью.
Заболевании было легкое, и доктор посоветовал ввиду неизбежности для всякого такой болезни, как корь, заразить и сына.
В одно веселое утро, когда мальчик сидел в столовой на полу, мы с женой пришли, чтобы вести его в комнату больного.
– Кокочка, хочешь видеть Володю?
Володя лежал теперь в противоположной стороне дома, один в большой комнате.
Кока полюбил своего худенького вертлявого двоюродного брата Володю и с его приездом переменился до неузнаваемости: почти перестал капризничать, смотрел влюбленными глазами на Володю и даже рычал от удовольствия.
Нелюдимка, угрюмый, он теперь по целым часам говорил что-то Володе, тяжело ворочая языком, смотря на Володю своими сверкающими радостью глазками.
А когда капризы его все-таки настигали, Володя трогательно-нежно ухаживал за ним и все стоял около него, терпеливый, с болью и лаской смотрел ему в глазки. И Кока смотрел на него пытливо, любяще, продолжая выть и выть, и все растирал слезы, мешавшие ему смотреть на своего Володю.
И вдруг этот Володя заболел. Кока только и спрашивал о Володе.
Когда жена спросила его, хочет ли он идти к Володе, лицо его расцвело, – он что-то держал в руках и бросил, легко встал и сразу протянул обе ручки мне и жене.
Мы так и повели его, и, боже мой, какое бесконечное счастье было на его лице! И все трое мы шли такие веселые, счастливые, и если бы нам сказали тогда, что мы ведем этого малютку с большим любящим сердцем на смерть.
Это было так. У Володи корь прошла легко, а у Коки осложнилась, – развилась бугорчатка легких, бугорчатка перешла на желудок, на мозг, и в три месяца наш Кока сгорел.
За несколько минут до смерти он пожелал, чтобы его поднесли к окну.
Мы жили тогда для него на даче, у моря. Тихий, спокойный догорал день, золотилось море. Последний ветерок едва шевелил деревья, и они, словно вздыхая от избытка счастья, еще сильнее подчеркивали красоту земли и моря. Над окном пела какая-то птичка, точно прощаясь, выкрикивая нежно-нежно какую-то чудную ласку.
Коке было почти три года, но он так вырос за время болезни, точно ему было вдвое. Он так сознательно, так грустно смотрел своими черными глазками, положив головку на мое плечо. Он тихо, как птичка, если можно это назвать пением, запел:
Папа хороший,Мама хорошая,Я хорошийИ птичка хо…Он не кончил своей песенки: он так и уснул у меня на плече своим вечным сном, тихий, задумчивый, среди огней догорающего дня, вспыхнувшего моря, аромата вечернего сада… Птичка смолкла и, вспорхнув, утонула в небе…
Мы стояли неподвижные, осиротелые, я с дорогой ношей на плечах, с ужасным сознанием непоправимости.