bannerbanner
Мужик
Мужикполная версия

Полная версия

Мужик

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

В молодом Редозубове было много удали лихого русского парня. Здоровый, сильный, искренний, он всегда готов был совершить что-то необычайное, нелепое и смелое, – эта готовность так и сверкала в его темных глазах. А все остальные люди, окружавшие Надю, напоминали своим скромным видом и беспокойной жадностью в глазах маленьких трусливых собачек, сидящих с поджатыми хвостами неподалеку от вкусного куска, около которого уже стояли, зорко насторожившись, три сильных пса. Они подвизгивали этим псам голодным, алчным визгом и, наверное, прекрасно понимали, что их ожидание безнадежно, что им ничего не перепадет, кроме трепки в возможном драке трех больших собак. Но все-таки они сидели и ждали, и подвизгивали, и, мучая себя, возбуждали аппетит сильных. Им стало еще более мучительно, когда они увидали, что явился четвертый большой и сильный пес, спокойный, уверенный в себе, с крепкими зубами и жилистыми лапами. Но, однако, у этих маленьких, робких собачек не хватило чутья для того, чтобы правильно сосчитать своих врагов…

А кусок – этот вкусный, жирный кусок – чувствовал, что его хотят сожрать, и это было лестно для него, он как бы поджаривался на огне общего внимания к нему и в сладком соку сознания своей притягательной силы.

Наде было лестно, но и тревожно, беспокойно среди этих людей. Они смотрели на нее с улыбками, и зубы их зловеще сверкали, а глаза блестели жадностью. Иногда она чувствовала себя раздраженной ухаживаниями и любезностями, ей становилось как Сил приторно, и чувство острого беспокойства охватывало ее.

– Господи! – устало и тоскливо говорила она Лиде. – Сколько их собралось!.. И все-то, до одного, хотят жениться на мне!.. А хоть бы один был какой-нибудь такой… особенный, какой-нибудь… хоть бы негр, что ли?

Только бы непохожий на них…

Тонкие губы Лиды вздрагивали от сдерживаемой улыбки, и, глядя сквозь ресницы в растерянное лицо подруги, она говорила:

– Зазнаешься ты…

– А если не негр… так хоть бы горбатый или сумасшедший какой… – лежа на кушетке, мечтала Надя.

Но утомление быстро проходило, и Надя вновь наслаждалась ухаживанием за ней. Мать ее была совершенно подавлена вниманием и почетом со стороны гостей. Ходить она стала медленно, выпячивая живот, смешно надувала губы и, казалось, даже вспухла от важности.

– Ты чего, Лидушка, глазами-то хлопаешь? – сказала она воспитаннице как-то раз за ужином. – Прикармливай которого-нибудь… Вишь их сколько!

Дадим за тобой хорошее приданое.

– Прежде Нади неудобно, – ответила девушка.

– Ну, что там за неудобство? Ты не сестра младшая… Это когда младшая наперед старшей выходит – нехорошо… А ты – чужая… Вон Скуратов-то как ластится к тебе…

– Мамаша! – спросила Надя, – кто вам из них больше всех нравится?

– О-хо-хо! Все они хороши… что-то только будет? И какой всё народ пошел разный да пестрый, ровно бы шуты в цирке… Господи помилуй! А хоть и разный и пестрый – все одинаково денежки любят, все к ним так-таки и льнут…

– Да не рассуждайте, мамаша! – с досадой вскричала Надя. – Я спрашиваю, – кто из них, по-вашему, лучше?

– Что ты, девка, на мать-то зыкаешь? Али это порядок? Не я невеста, чтобы женихов разбирать… Да и кто их разберет? Женихами-то они все норовят в ножки, а поженятся – в зубы да в шею… Вон пущай Лидушка говорит.

Сначала Лида отказывалась сказать, кто из женихов лучше, но потом, опустив голову над своей тарелкой, сказала:

– Они все люди хорошие, но в мужья ни один не годится. Редозубов, как только женится, кутить начнет так, что небу жарко станет… Иван Иванович Нагрешин начнет жену, как собачку, манерам разным учить. «Ты-де чиновница, держи голову прямо». Скучно с ним будет! После свадьбы он уж не станет рассказами потешать, а будет серьезный-серьезный… И скоро растолстеет.

Скуратов… этот лучше всех! Он тоже будет кутить и изменять будет, и все… лошадей заведет… Какую-нибудь вавилонскую башню начнет строить…

Разорит и даже может прогнать жену вон…

– Ну уж, матушка, – с изумлением сказала Матрена Ивановна, – коли при таких-то качествах да он всех лучше… я уж и не знаю, что у тебя выходит!

Лида подняла немножко голову и объяснила:

– Он потому будет лучше, что дворянин настоящий…

– Какие там дворяне, коли шиш в кармане! – махнув рукой, сказала купчиха.

Лида помолчала и возразила ей тихим голосом:

– Надо, чтобы не только деньги в кармане, а чтобы и благородство в душе было…

Надя взглянула на нее и заметила:

– Это ты из романов…

А мамаша нашла еще поговорку:

– На что благородство, коли нет воеводства… старики говорили… Ну, а про доктора что ты скажешь, пророчица?

– Доктор? Я бы лучше в погреб села, чем за него идти.

– Он красивый, – сказала Надя равнодушным голосом.

А Матрена Ивановна рассердилась и укоризненно стала качать головой:

– Ах, девка, девка! Совсем ты дурная! На-ко! Самого-то настоящего, который всех умнее, – швырь в сторону! Ду-ура! Он, гляди, лошадь хочет завести, а им всем кошку покормить нечем. Да кабы я, – я бы за него и вышла, потому лучше-то нет. С ним и под руку-то по улице пройти приятно. Мужчина видный, борода длинная, ходит степенно, ноги прямые… не как у Ерастушки, в разные стороны не играют…

– Он красивый… – мечтательно повторила Надя.

– А всего удобнее за Эраста Лукича выйти, – сказала Лида, не возражая на выговор Лаптевой.

– Он веселый, – глядя в потолок, заметила Надя.

– Да вы с ума спятили, девки! – всплескивая руками, сердито закричала Матрена Ивановна. – За этакого-то плясуна? Ведь он плясун картонный! Лысый, губы мокрые – тьфу! И… оберет, уж непременно оберет, всю-то обчистит, как козел липку… Ах-ах-ах!

– Ему, кроме денег, ничего не надо, – продолжала Лида, не обращая внимания на старуху, которая, хотя и сердилась, но, видимо, была сильно заинтересована разговором. – Он жене полную свободу даст, живи, как хочешь, только денег ему дай…

– Так, так! Ах ты, еретица! Мысли-то какие, а? Свобода, а? Да разве бабе свобода нужна? Бабе нужно, чтоб ее муж любил, ду-уреха!

– Так уж всё только муж да муж… больше никакого удовольствия? Очень приятно! – усталым голосом сказала Надя и презрительно фыркнула.

– Надька! Какие это слова? Ах вы, распутницы…

– Не кричите, мамаша, у меня голова болит… А архитектор, Лида?

– Ну, этот… какой-то… – задумчиво заговорила девушка и вдруг вскричала, смеясь: – Вот тебе негр! Помнишь, ты негра-то хотела?

Особенного-то?

– Не-егра? Господи Исусе! – с удивлением и даже страхом расширив глаза, взвизгнула Матрена Ивановна.

– Что в нем особенного? – пожимая плечами, сказала Надя. – Разве только нос горбатый?

– Нос совиный… Нет, а ты мне, дочка милая, скажи, какой это тебе негр понадобился, а? Что вы, девки…

– Мамаша! Отстаньте вы, Христа ради… тут и без вас голова кругом идет! Поймите вы, пожалуйста, что ведь не капусту мы покупаем…

Надя раздраженно вскочила со стула, с шумом оттолкнула его и в волнении забегала по комнате.

– Ну, взъерепенилась! Что нос совиный, так это верно, нечего на меня кидаться, матушка моя, да! А что человек он степенный – это при нем и остается. Уж коли кто доктору под стать, так это он… хоть и некрасив…

Человек здравый, все говорят это…

– Он не особенно некрасив, – поправила Лида.

– Серьезный уж очень… – сказала невеста и вслед за тем почти с отчаянием крикнула: – О господи! Зачем так много людей на свете?!

Они сидели за огромным столом на тяжелых дубовых стульях с высокими спинками. Бронзовая лампа, спускаясь с потолка, освещала только большой круг на столе и в этом круге разные тарелки с мясом, соленьями, рыбой, консервами. Только пища была облита ярким светом лампы, все же остальное в комнате покрывала тень. Дубовые стены, дубовый потолок и пол, темные материи на дверях и окнах – всё это замерло в тяжелой неподвижности, всё это было прочно, чудовищно, велико и как бы поглощало собою свет. И, как только женщины отклонялись от стола, их тоже обнимала собою тень…

К концу траура они, под влиянием постоянного присутствия в доме чужих людей и разговоров о них, дошли до состояния почти полной растерянности, до утраты сознания своих личных желаний и интересов. Каждый день у них кто-нибудь бывал и каждый день внушал им что-либо. По воскресеньям все женихи являлись целой стаей и ухаживали, говорили любезности, смеялись, курили невесте и се матери фимиам. У женщин кружились головы, они чувствовали себя приятно опьяненными, возбуждались, веселились, и эта шумная жизнь охватывала их всё крепче. Доктор предлагал выписать книги – и являлись груды книг. Ломакин продавал им какую-то бронзу и картины – они покупали и то и другое. Им предлагали ехать кататься на пароходе – они собирались и ехали кататься, не отдавая себе отчета в том, приятно это им или нет. В общем суета и веселая сутолока нравилась им и чем далее, тем глубже всасывала их в себя. И уже им становилось скучно, когда в доме не было гостей.

Шебуев держался у Лаптевых особняком и хотя уверенно, но слишком уж как-то серьезно для компании, окружавшей его. Говорил он немного, а любезностей совсем не говорил. Чаше всего он являлся к ним со Скуратовым и беседовал с ним больше, чем с другими. Это было не особенно выгодно для него, ибо Скуратов своей бравой фигурой еще резче оттенял его угловатость и неуклюжесть. Кроме Скуратова, все женихи относились к архитектору сухо и подозрительно. Являясь к Лаптевым, он обыкновенно садился куда-нибудь к сторонке и оттуда, с маленькой улыбочкой на губах, следил за всеми. Его присутствие вносило в веселую компанию некоторое стеснение, женихи постоянно то тот, то другой оглядывались в его сторону, как бы безмолвно приглашая и его принять участие в их острословии и во всем, чем они пытались завоевать исключительное внимание Нади, которая жеманничала и портила себе лицо гримасами. Но Шебуев сдержанно молчал, а когда начинал говорить о чем-нибудь, то вскоре разговор принимал направление совсем не свойственное женихам и мало понятное для Лаптевых.

В глазах доктора Кропотова архитектор окончательно упал. Случилось это так: однажды у Лаптевых собрались только четверо – доктор, Шебуев, Нагрешин и Эраст Лукич. Между доктором и Нагрешиным, при веселом участии Ломакина, завязался разговор о Скуратове. Нагрешин с большим усердием рассказывал о жизни Скуратова в Петербурге, в полку, очень живописно изображал его кутежи, высчитывал его долги и в заключение воскликнул:

– Такой породистый человек и – представьте, не нынче – завтра нищий!

Именье у него назначено в продажу… но оно не в состоянии покрыть и одной пятой его обязательств. Ведь у него их свыше двухсот тысяч! Мне его, ей-богу, жаль!

– Какое доброе сердце у этого юноши! – возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.

– Жаль? – с сомнением сказал доктор. – Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни, – это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца – за что жалеть?

– Вот как должен говорить человек с принципами! – воскликнул Эраст Лукич. – Не речь, а сталь, честное слово!..

– Ну, знаете, все-таки… – снисходительно говорил Нагрешин. – Он человек порядочный… такой перелом, как необходимость бросить все привычки, выработавшиеся в течение сорока двух лет…

– Разве он такой старый? – протяжно и капризным голосом спросила Надя.

Говорить так она начала недавно в наивном убеждении, что это очень красиво.

– Иван Иванович лишку накинул шесть лет… он щедрый парень! – сказал Ломакин.

– Ах, вы о физических неудобствах говорите? – презрительно заметил доктор.

– Тут и психика задета…

– Дворянская психика? – спросил доктор.

– Ну да… гонор этот и все…

– Мне, скажу прямо, глубоко противна эта спесь людей, отпоенных рабской кровью, – с презрением на лице и в голосе сказал доктор.

– Носив сало, посив мак – ось тоби як! – громко шептал Ломакин на ухо улыбавшейся Наде.

– А вот я, – раздался сиплый голос Шебуева, – к дворянам слабость питаю.

Психика лучших представителей этого класса возбуждает у меня что-то вроде зависти к ним, – зависти, смешанной с почтением. В ней, видите ли, много того, что называется благородством, много высоко и тонко развитого чувства собственного достоинства, врожденного отвращения ко всякой пошлости и подлости… И эта дворянская гордость, инстинктивное чувство, наслоившееся в продолжение десятилетий, порою придает дворянину высокую духовную красоту. Вспомним декабристов. Прекрасные были люди! Уже одно то, что барину трудно быть холопом, для меня очень ценно. А в нас, плебеях, жилет инстинктивное холопство, вбитое барской рукой в нашу внутреннюю суть. И оно так глубоко вросло в плебея, что, даже и поднявшись на высоты культуры, он вносит туда с собою холопские чувства… Если мы посмотрим на современного плебея на высоте, в роли человека, облеченного властью… мы все-таки увидим в нем много общего с волостным старшиной… И если в чем плебей перевешивает патриция, так чаще всего в жадности ко благам материальным…

А насчет крови, которую из нас выпили дворяне… это дело прошлое, утрата невозвратимая. Это – забыть пора уж… и даже полезно забыть… Вредно человеку помнить, что он был рабом…

– Вы говорите что-то… ужасно странное! – с недоумением пожимая плечами, воскликнул доктор. – Вы демократ по крови… и вдруг такое, скажу… удивительное, унижающее вас суждение…

– Да ведь это суждение не одного меня унижает… если только оно унизительно, – спокойно улыбаясь, говорил Шебуев. – Вижу я недостатки крупные в плебейской психике и не хочу закрывать на них глаза. А у нас на этот счет слабо… демократу всякое снисхождение, аристократа – суди по всей строгости. А надо как раз наоборот. Снисходительное отношение к демократу может только портить его… Он в жизни – молодое лицо, и, ежели с ним построже обращаться, ему это преполезно будет… А дворян надо предоставить их исторической участи и не мешать им испаряться… но капитал их, лучшее в их психике, необходимо присвоить и усвоить. Чувство человеческого достоинства развито у них прекрасно, и именно в нем, по-моему, основа того, что зовется аристократизмом… Я даже прямо скажу, что демократия должна стремиться к аристократизму в его лучших свойствах.

– Отказываюсь понимать вас! – сказал доктор.

– Да-а, – протянул Нагрешин, всё время пристально смотревший на архитектора, – суждение чрезвычайно… оригинальное… Почему дворянин должен обладать каким-то особенным благородством психики?.. Не понимаю!..

– Это, однако, легко понят, – говорил Шебуев. – Я, видите ли, думаю, что психика-то в большой зависимости от химии. И отсюда полагаю, что человек, питавшийся всегда великолепно, рожденный от людей, тоже всю жизнь употреблявших хорошую, питательную пищу, обязательно должен был наесть себе некоторые особенности. Наверное, химизм мозга у человека, который ел хорошо, отличается чем-нибудь от мозга мужика, всю жизнь потреблявшего ржаной хлеб с мякиной да картошку и прочие злаки… Фосфора, что ли, там больше, кровь, пожалуй, почище…

– Кость белая… – вставил доктор.

– Да, и кость, надо думать, особенная. Ведь дворянин-то не только хорошо ел, а и белье носил тонкое и в комнатах жил чистых да высоких…

– А то, однажды, я сочинил такой экспромпт, – громко шептал Эраст Лукич, занимавший дам. – Говорили о правде, а я, знаете, и бухнул:

Правду сравнивают с солнцем;Я на солнце вижу пятна, И запятнанная правдаМне, ей-богу, неприятна…Хе-хе-хе!

– Как это хорошо! – громко сказала Надя. А Матрена Ивановна жирно засмеялась и ласково сказала Ерастушке:

– Ах ты, игрун ты забубенный!

– Как человек, знакомый с физиологией… – возмущенно говорил доктор.

– Верно, Аким Андреевич, – вдруг крикнула Лида, – дворяне всех благороднее и честнее…

– Что такое? – встрепенулся Ломакин. – Постойте, Лидия Николаевна, почему дворяне честнее?

– А потому и честнее, что все герои – дворяне… Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян…

– Вот-с! – сказал доктор Шебуеву, красивым жестом руки указывая на Лиду. – Всего больше дворянство давало Атосов и Портосов.

– Тургеневых и Сен-Симонов, Чаадаевых и Байронов…

– И эта ваша… пищевая теория совершенно не объясняет, почему же купечество, которое тоже ест много и хорошо, не пополняет рядов интеллигенции?

– Подождите, пополнит! Оно еще вчера явилось из деревни, и не только его деды, а и отцы мякину ели… Из его среды уже выскакивали и Боткины и…

– Нет, извините, но ваш демократизм вызывает у меня недоумение…

– Это называется пессимизм! – объяснял Эраст Лукич Лиде. – И я по этому поводу тоже однажды сказал экспромпт:

Кто в тридцать лет не пессимист,А в пятьдесят не мизантроп,Тот, может быть, душой и чист,Но идиотом ляжет в гроб!

– Батюшки, страх какой! – сказала Матрена Ивановна с неудовольствием, махнув рукой на Ломакина. – Ну те к шуту, Ерастушка!

– Позвольте! – вскричал Нагрешин. – Я это читал! Эраст Лукич, это было напечатано!

– Как же, как же! Было! Я ведь в юности печатал кое-что… как же, хе-хе-хе!

– А где это было?

– В «Вестнике Европы»… за-а… кажется за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год.

– Это было помещено в сборнике автографов, изданном в пользу голодавших в девяносто втором году, – сказал Шебуев.

– А-а? Значит, перепечатали? Ну что ж? Я не претендую.

И Эраст Лукич вновь обратился к дамам.

Спор доктора с Шебуевым прекратился, прерванный экспромтом Эраста Лукича, но с этой поры доктор, ранее относившийся к архитектору хотя и холодно, но внимательно, стал смотреть на него с снисходительным сожалением и здороваться с некоторой небрежностью.

Когда Кропотов сообщил у Варвары Васильевны о том, что Шебуев тоже начал посещать дом Лаптевых, Малинин заметил, что на женщину это произвело неприятное впечатление, а сам он, наоборот, почувствовал удовольствие при словах доктора. И ему тотчас же стало стыдно пред собой за это чувство, захотелось сказать о Шебуеве что-нибудь хорошее.

– Наверное, его привлекает туда любопытство, – сказал он доктору.

– Гм… Я думаю, что он слишком практичен… для того, чтоб к этому любопытству не примешивать некоторых надежд, – ответил доктор.

– Как он держится с Лаптевой? – спросила Варвара Васильевна.

– Должен сказать, что более прилично, чем остальные претенденты на ее руку… Но он и не сумел бы держаться так, как они… В нем нет этой… гибкости… хотя в суждениях он крайне эластичен… В нем нет легкости ума, уменья ухаживать… этих кавалерских способностей…

– Я не могу подозревать его в желании жениться на Лаптевой, – сказал Малинин, но в голосе его не звучало уверенности.

Чуть-чуть улыбнувшись его словам, Варвара Васильевна спросила:

– Почему же?

И пожала плечами.

– Он должен быть выше этого…

– Вы говорите – должен быть, – внушительно отметил доктор.

– А Петр Кириллович уверен, что не выше, – сказала Любимова своим спокойным голосом.

– Доктор не любит его… доктор вообще не любит людей, – взглянув ей в лицо тихо произнес Малинин, точно доктора и не было в комнате.

– Благодарю вас за это мнение… – с усмешкой сказал доктор.

– Вы не сердитесь… ведь это правда. Я думаю, что вы уважать способны… может быть… но любовь… это тяжело для вас.

Малинин говорил тихо, ласково и смотрел в лицо доктора с неотразимой прямотой. Варвара Васильевна засмеялась:

– Вот беспощадный человек!

А доктор взял свою бороду в кулак и сумрачно сказал, не глядя на Павла Ивановича:

– Я вполне согласен с определением этого… певчего Кирмалова…

Сурков делает свои дерзости с перцем и с уксусом, а вот Павел Иванович со сливками и сахаром. Но результат одинаков – на них никто не реагирует…

– Вы сердитесь, доктор! – предупредила его Варвара Васильевна.

– О, нет! Нисколько, – с местом, которым он как бы отстранял что-то от себя, возразил доктор и стал прощаться. Но Малинин не отставал от него. С обычным грустно-задумчивым лицом он пожимал руку доктора и говорил ему:

– Вот вы сейчас сказали – «этот певчий Кирмалов»… Кирмалова зовут Егор Максимович, и он очень хороший человек. Зачем вам нужно говорить о нем пренебрежительно – «этот певчий»?

– Я извиняюсь пред вами за Егора… Максимовича Кирмалова, – сказал доктор, осторожно освобождая свою руку из руки Малинина.

Доктор ушел, Малинин и Варвара Васильевна остались одни в небольшой, просто меблированной комнате с двумя окнами в сад. Хозяйка сидела за столом, разливая чай, Малинин против нее на низком и широком диване, обитом темной клеенкой. Против него, за спиной Варвары Васильевны, вся стена была занята полками, на которых тесными рядами стояли книги. На верхней доске полок помещались чьи-то бюсты и два пучка ковыля, большие и пышные.

Маленькое круглое зеркало на одной из стен и какая-то гравюра в простенке между окнами тоже были окружены пышными рамами из ковыля и засушенных растений. Кроме большого стола, за которым сидела хозяйка, в комнате было несколько кресел, круглый стол у окна, на котором лежали альбомы и стоял в широкой черной раме портрет какой-то кудрявой девушки. Хозяйка была одета в темное платье, красиво облегавшее ее статную фигуру, и, задумчиво откинувшись на спинку кресла, перебирала в руках свою тяжелую косу. А Павел Иванович, облокотясь на стол и подпирая голову рукою, смотрел через раскрытое окно в сад, где бесшумно вздрагивала листва сирени.

Приближался вечер, из сада пахло свежим листом, сырой землею, иногда доносился еле слышный полувздох, полушёпот.

– Вам было неприятно слышать то, что говорил доктор о Шебуеве, – произнес Малинин, не отводя глаз от окна.

Варвара Васильевна подняла голову и, взглянув на него, тихонько вздохнула.

– Вы спрашиваете или утверждаете? – спокойно и негромко осведомилась она.

– Утверждаю…

– А! Да, мне было неприятно… Я не люблю, когда о человеке говорят худо… мало зная его…

– Не только поэтому… Вам особенно неприятно, когда о Шебуеве говорят нехорошо…

– Вы заметили?

– Да. Он нравится вам…

– Вы правы…

Лицо у Малинина дрогнуло, и он с минуту молчал. Потом вдруг повернулся к ней лицом, поставил оба локтя на стол и, сжимая виски ладонями, нервно заговорил:

– Но если так, то зачем же вы не хотите привлечь его ближе к себе?

Зачем вы не хотите влиять на него, указать ему, что он во многом ошибается, рискует сбиться с пути… зачем он ходит к Лаптевым? Вы должны сказать ему это… потому что, я знаю, – он послушает вас… Вы… такая сильная… спокойная…

Варвара Васильевна сильным взмахом головы перекинула свою косу за спину и ласково сказала:

– Павел Иванович, голубчик, не надо быть неискренним…

– Почему вы… думаете, что я говорю неискренно? – воскликнул Малинин, опустив глаза под мягким взглядом женщины.

– Ах, я же не маленькая! Разве можете вы искренно желать, чтоб мое отношение к Шебуеву…

– Не надо говорить об этом! – тихо попросил Малинин.

– Вот видите… У вас есть стремление мучить себя… – это лишнее и болезненное, нужно избавиться от этого…

– Я не мучаюсь… Я просто хочу ускорить… событие, которое должно сделать вас чужой для меня…

Варвара Васильевна вздохнула и с грустью посмотрела на него, говоря:

– Это не так… Я чувствую, вы надеетесь на что-то… Милый Павел Иванович, право же, ничто не может измениться! Я знаю себя… И снова говорю – не могла бы я быть для вас хорошей женой… Я простой рабочий человек и совсем не умею отвлекаться от работы в ту область, где живете вы лучшими свойствами вашей души… Вы – поэт, мечтатель… жизнь для вас как-то не интересна… вы окрашиваете действительность в мрачные цвета и ищете яркого и радостного вне действительности. Вы хороший человек… но что же между нами общего? И на чем мы могли бы сойтись, подружиться? А ведь мужу и жене необходимо подружиться… Любовь пройдет, уважение плохо греет, а жизнь холодна все-таки… И надо подружиться для того, чтобы долго жить вместе и не чувствовать себя лишними друг для друга, А у нас вышло бы повторение басни о коне и лани… Вы именно трепетная лань… пугливая такая…

Она замолчала, а на лице ее дрожали грустные, тени.

– Как я люблю, когда вы говорите! – тихо сказал Малинин, глядя на нее с тоской в глазах. – И как вы всегда правы… Это верно, я не люблю жизнь…

Что такое жизнь? Когда о ней говорит Шебуев, она является у него то какой-то метафизической сущностью, то живым и нервным идолом, чудовищем, которое охвачено безумным стремлением быть совершенным, как бог, и почерпает силу стремиться – в жертвах ему, в жертвах людьми. Я не понимаю этого, не понимаю жизни… Какая это жизнь, когда нет красоты в людях, когда человек жалок и бессилен и лучшее его желание не поднимается выше желания видеть всех людей равно сытыми и… равно умными? Я не вижу смысла в жизни… И уверен, что чем умнее будет человек, тем горше будет ему на земле… Счастье было возможно только в прошлом… когда жизнь была ярче, сил у человека было больше… когда все любили одеваться в цветные платья… А теперь <она> стала одноцветна, как осеннее небо… Я не знаю, чего можно ждать… Но я вижу, что чем более живет человечество, тем более видит вокруг себя и в себе самом грязи, пошлости, грубого и гадкого… и все более хочет совершенного, красивого, чистого… Откуда же можно ждать счастья? Еще Екклезиаст говорил, что «кто умножает познания – умножает скорбь»… Шебуев говорит, что жизнь прекрасна… Он не знает ее… Он ослеплен ею…

На страницу:
8 из 9