bannerbanner
Приютки
Приюткиполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 19

Начальница, важные посетители и гости: старички в нарядных мундирах с орденами и знаками попечительства о детских приютах, не менее их нарядные дамы в роскошных светлых платьях, – все это внимательно слушало тихо и медленно топчущихся в плавном тягучем хороводе девочек, воспевающих монотонно пискливыми детскими голосами:

Елочка! Елка!Зеленая елка!

И никому, по-видимому, не приходит в голову мысль о том, что эти степенные, чинные по виду малютки таят в глубине своих детских сердчишек необузданное, страстное желание броситься, окружить стол, стоящий по правую сторону елки, и прочесть на заветном билетике свое имя!

Один только человек во всей этой нарядной толпе гостей понимал детское настроение.

Этот человек огромного роста, широкий в плечах, с кудлатою, тронутой ранней проседью головою, казавшийся атлетом, давно уже следил за приютками, с самого начала их появления в зале, и на его подвижном, выразительном лице поминутно сменялось выражение досады, жалости, сочувствия и какой-то почти женственной грусти.

Наконец темные густые брови атлета-доктора энергично сдвинулись, и он, наклонившись над креслом начальницы, шепнул на ухо Екатерине Ивановне:

– И вам не надоело еще мучить ребят?

– Мучить? – Она удивленно прищурила на него свои близорукие глаза.

– А то нет, скажете! Да моим курносеньким до смерти хочется броситься к столу, а вы велели им какую-то панихиду разводить на сметане! Помилуйте, да разве это веселье?

– Вы правы! – согласилась так же тихо начальница. – Велите раздавать подарки детям, Николай Николаевич.

Большой человек только, казалось, и ждал этой минуты. Вздохнув облегченно всей грудью, он с чисто ребяческой стремительностью помчался с приятной вестью к своим «курносеньким стрижкам».

Радостный возглас детей огласил залу, и веселая суетливая толпа взрослых девушек и ребяток в тот же миг окружила стол, подле которого тетя Леля громким голосом уже выкликала имена осчастливленных раздачей подарков старших и маленьких приюток.

– А ну-ка, курносенькие! Кто со мною в «кошки-мышки»? – прозвучал далеко слышный по всей зале басистый голос доктора.

– Я…

– Я…

– Я…

– Мы все! Мы все, Миколай Миколаевич! – радостно отозвались отовсюду веселые пискливые голоса.

Свечи на елке давно догорели. Самую елку сдвинули в сторону, в угол. Подарки давно розданы и детям, и взрослым. Фимочка, сменивший на этот раз тетю Лелю за пианино, уже давно играл польку за полькой, кадриль за кадрилью…

Под нехитрые мотивы бальных танцев, имеющихся в Фимочкином распоряжении, старшие и средние плавно кружились или выступали по зале.

К ним присоединились кое-кто из гостей. Сама баронесса Фукс, легкая и воздушная, как сильфида, носилась по зале, увлекая за собой своих любимиц: то Любочку, выучившуюся, несмотря на свой детский возраст, танцевать не хуже старших, то Феничку Клементьеву, то Марусю Крымцеву, приютскую красавицу-запевалу… Ее дочка Нан уклонилась от танцев и серьезными, недетски строгими глазами следила за всем, что происходило в зале.

– Нан! Нан! – услышала она призывный голос Дорушки. – Иди играть с нами в «кошки-мышки»!

Посреди залы, мешая танцующим, образовался огромный круг взявшихся за руки маленьких стрижек; здесь под наблюдением добряка-доктора игра кипела вовсю.

Прижимая только что полученную куклу к груди, не сводя с белокурой головки фарфоровой красавицы восхищенного взгляда, Дуня неохотно встала в круг играющих. Шумная, суетливая толпа, веселый визг и хохот, беготня и возня пугали и смущали робкую, застенчивую от природы девочку.

Неожиданно ровный, глуховатый голос Нан прозвучал подле нее:

– А тебе Мурка кланяется. Всем стрижкам тоже. Он у меня совсем принцем сделался… Спит на бархатной подушке, кушает молоко, шоколад, косточки от дичи, супы разные… Я ему розовую ленту на шею привязала, с серебряным колокольчиком. Хочешь к нам приехать в будущее воскресенье, посмотреть его?

Дуня испуганно взглянула на маленькую баронессу.

– Нет! Нет! Не хочу! – испуганно вырвалось из ее тонких губок. – Нет, нет! Не хочу! Боюсь.

Она действительно боялась и красивой Софьи Петровны, и ее угловатой, суровой на вид дочери.

Ей была жутка сама мысль попасть в важную, пышную обстановку попечительского дома.

– Нет! Нет! – еще раз испуганно произнесла она.

Нан досадливо передернула худенькими плечиками.

– Глупая девочка, – произнесла она сурово, – никто не повезет тебя к нам насильно. Вот-то дурочка! – И она, повернувшись спиной к Дуне, заговорила с Дорушкой.

Между тем круг играющих все увеличивался… Приходили «средние» и становились в круг. И Дуня поместила свою куколку между собой и Дорушкой, осторожно держа ее за замшевые ручки, тоже примкнула к игре.

Дети медленно кружили и пели звонкими голосами:

У нашего ВаськиЗеленые глазки,Пушистые лапкиИ хвостик крючком.

А доктор Николай Николаевич ходил, подражая кошке, по кругу, фыркал, мяукал и отряхивался по-кошачьему, строя уморительные гримасы и приводя своими выходками в полный восторг детишек.

– Мяу! Мяу! – опускаясь на корточки и забавно «умываясь лапкой», как это делают кошки, мяукал доктор.

– Я буду мышкой! – решительно заявила Оня Лихарева. И выскочив из цепи, бросилась вдоль круга.

Неуклюже изгибаясь всей своей огромной фигурой, доктор помчался за нею.

– Ай-ай-ай! – визжали девочки каждую минуту, когда огромная богатырская фигура Николая Николаевича приближалась к толстенькой фигурке юркой Лихаревой.

Но у толстушки Они были проворные ноги. Она прыгала козою по кругу, перескакивала через руки, подлезала на четвереньках в круг и при этом отчаянно визжала и от удовольствия, и от опасения быть пойманной.

По лицу доктора лились целые потоки пота. Наконец, он изловчился, подхватил Оню и при общем смехе посадил ее к себе на плечо.

– Поросята хорошие! Продаю поросенка молочного, упитанного! Покупайте, господа, покупайте! – кричал он, растягивая слова по образцу настоящего торговца.

– Теперь я буду мышкой, а кто кошкой? – вызвалась Нан.

– Позвольте и мне примкнуть к вам, детки! Примите и меня в вашу веселую игру! – послышался поблизости играющих приторно-сладкий голос.

И шарообразная фигура эконома Жилинского и его голая лысая голова появились перед детьми.

– Милости просим! Милости просим! Места на всех хватит, – добродушно пригласил его доктор.

Дети, не любившие Жилинского, глядели на него смущенно и неприветливо. Слишком уже досаждал он даже маленьким стрижкам, кормя их несвежей провизией в их и без того скудные обеды.

– Пожалуйте! – неохотно буркнули девочки постарше.

Павел Семенович не заставил повторять приглашения. Сияя сладкой улыбочкой и гладкой, словно отполированной лысиной, он погнался за убегающей Нан, семеня маленькими ножками.

Но против ожидания толстяк не уступил в прыткости быстроногой, вертлявой и живой маленькой баронессе.

– Сейчас поймает! Сию минуту! – задыхаясь от волнения, шептала Васса, поднимаясь на цыпочки и следя горящими глазами за катящимся шариком толстой экономовой фигуры.

Маша Рыжова, отличавшаяся помимо своей лени, еще особенной любовью плотно покушать и не терпевшая особенно Жилинского за то, что тот так мало заботился об улучшении стола приюток, внезапно потеряла свое обычное спокойствие.

– Ан не поймает! ан не поймает! – с несвойственной ей живостью проговорила она.

– А вот увидишь! – шептала не менее оживленно Васса. – Ишь он какой прыткий, не убежит Нан.

– Ладно! Еще бабушка надвое сказала! Нан, Нан! – крикнула Маша, и обычно сонное лицо ее оживилось еще больше. – Сюды беги, сюды, Нан!

Длинноногая Нан с быстротою молнии метнулась между Вассой и Машей. Те подняли руки. Пропустили бегущую и снова опустили их перед бросившимся следом за девочкой Жилинским.

Но не успели.

Павел Семенович проскочил в круг и помчался по нему, настигая Нан.

– Ага! Так-то ты! – озлилась Маша Рыжова, следя недобрыми глазами за стремительно несущейся шарообразной фигуркой, словно катившейся на коротеньких ножках.

И тут-то произошло что-то невероятное, неожиданное и печально-смешное в одно и то же время. Маленькая детская нога в приютском шлепанце-туфле выставилась вперед, словно ненароком навстречу шарообразной фигурке.

Павел Семенович не заметил маневра и несся вперед с прежней стремительностью.

– Ах!

Что-то метнулось вправо, потом влево, замахало короткими руками в воздухе, и шарообразная с увесистым брюшком фигура Жилинского со всего размаха шлепнулась на пол.

В первую минуту толстяк так смутился, что не мог сообразить, в чем дело. Он силился подняться, встать на ноги и не мог. Только беспомощно махал в воздухе короткими толстыми руками. Доктор бросился к нему на помощь, подхватил под мышки смущенного Жилинского и поставил его на ноги.

– Не стукнулись ли вы? – с серьезным, озабоченным лицом обратился он к эконому.

Потом быстро принес стул и посадил на него окончательно растерянного Жилинского, усиленно потиравшего себе колено.

Дуня внимательными глазами смотрела на все происшествие. Она заметила перемену в лице, очевидно, причиненную болью при падении, у злополучного эконома, и ей стало бесконечно жаль этого толстенького старого человека, которому было очень больно в эту минуту. Привыкшая поступать по первому же влечению своего чуткого сердечка, она высвободила себя и свою куколку из общей цепи и решительно шагнула к сгорбившейся на стуле жалкой фигуре Жилинского.

Ее голубые глаза, полные сострадания, приникли взглядом к красному, потному лицу Павла Семеновича.

– Тебе больно, дядя? – прозвучал далеко слышный детский голосок, звонкий, как ручеек в лесу летом. – Ну да ничего это, ничего, пройдет. До свадьбы заживет, слышь? Так бабушка Маремьяна говорила. Да ты не реви, пройдет, говорю, право слово! – И подняв свою тоненькую ручонку, она не смущаясь подняла ее к гладкой, блестящей лысине маленького, поникшего головой человечка и несколько раз погладила и ласково похлопала эту мокрую от бега и падения, совершенно лишенную волос голову.

– О! – не то стоном ужаса, не то задавленным воплем смеха прошуршало по кругу.

Николай Николаевич до боли закусил губу, чтобы не расхохотаться, отвел ручонку Дуни, приготовившуюся снова приласкать бедного дядю по простоте невинной души.

Кое-кто из приюток не выдержал и фыркнул в руку.

Сам Жилинский взглянул было сердитыми глазами на Дуню, подозревая насмешку, но, увидя крошечную девочку с добрым кротким личиком, улыбающуюся ему милыми голубыми глазенками, смягчился сразу.

– Ну, ну. Ты хорошая, славная девчурка, – произнес он ласково и, погладив одной рукой Дуню по головке, другой полез в карман, достал оттуда апельсин и подал его девочке.

Потом, чуть прихрамывая, пошел из круга.

Играющие возобновили игру. Но уже не было в ней прежнего веселья. Было жаль старика. Добрые от природы девочки поняли, что падение нелюбимого эконома случилось неспроста.

Что-то неуловимое, как дымка тумана, повисло над детьми. Смутная, непонятная досада закипела в справедливых детских сердечках.

А виновница происшедшего чувствовала себя отвратительнее всех. Маша Рыжова поняла всю несправедливость своего поступка, и сердце ее мучительно и больно щемило сознанием тяжелой вины.

С трудом добряку-доктору удалось развеселить его курносеньких, и только перед окончанием вечера снова закипел прежний веселый детский смех в большой праздничной зале.

Глава двадцать вторая

Пролетело Рождество. Промчалась масленица. Заиграло солнышко на поголубевшем по-весеннему небе. Быстрые ручьи побежали по улицам, образуя лужи и канавы… Снег быстро таял под волшебным веяньем весны. В воздухе носилось уже ее ароматное веяние.

Приютский сад преобразился. Обнажились почерневшие дорожки… Освобожденная из-под оков снега трава выглянула наружу… Кое-где уже зазеленели ранние побеги… Шла животворящая, молодая, радостная весна!

Великий пост подходил к концу, приютки говели на Страстной неделе.

Целыми днями слышался заунывный благовест соседней богаделенской церкви. По два, а то и по три раза в день шли туда стройными парами певчие воспитанницы, шли по мокрым от стаявшего снега улицам, входили в церковь и занимали обычные места на обоих клиросах.

Фимочка самолично руководил правым клиросом, доверяя левый своей помощнице Марусе Крымцевой.

В зале между церковными службами то и дело происходили спевки. Пели пасхальные тропари и репетировали Светлую заутреню. Под управлением выходившего из себя учителя пели «Да исправится» и «Разбойника» особенным концертным напевом.

Меньше, реже теперь посещалась рабочая. Говенье, спевки, долгие церковные службы отнимали большую часть времени у приютских воспитанниц.

Дуня шла нынче на исповедь впервые. Со страхом и трепетом прислушивалась она к речам Сони Кузьменко, самой набожной и религиозной девочки из всего младшего отделения приюта.

Соня садилась где-нибудь в дальнем уголку залы, ее окружали стрижки, преимущественно те, кому не удавалось еще побывать на исповеди, и жадно прислушивались к каждому слову Сони.

Плавным, деланно-тягучим голосом десятилетняя Соня наставляла младшеотделенок:

– Каяться надо чистосердечно, девоньки, потому что сам господь Иисус Христос присутствует невидимо на исповеди, – говорила она. – Как за ширмочки к отцу Модесту войдешь, так перво-наперво земной поклон положить надоть, а там, на крест его животворящей глядя, и грехи сказывать. Без утайки, как есть все…

– А ежели не все сказать? Утаить? – расширяя глаза от ей самой непонятного страха и теряя обычную свою сонливость, осведомлялась Маша Рыжова, не попавшая в первые два года своего пребывания в приюте на исповедь вследствие болезни.

– А вот это уж худо… – авторитетным тоном говорила Соня. – Спроси няньку Варварушку, она тебе расскажет, что на том свете будет за то.

– А что?

– А спроси. Узнаешь!

Соня смолкает, важная, торжественная, преисполненная таинственности и значения предстоящего события.

Стрижки-первоговелки, подчиняясь ее указанию, летят со всех ног отыскивать Варварушку. Та охотно соглашается на их просьбы «рассказать». Огромная, рыжая, басистая, садится она подле Сони и гудит своим «трубным» басом о Страшном суде, о праведниках и грешниках, о горячих сковородках, которые предстоит лизать лжецам и клеветникам на том свете. О железных крючьях, на которых повесят за руку воров, за ребра преступников… Варварушка сама наивно верит в те бессмысленные бредни, которых в детстве наслушалась сама от таких же темных людей. Перед детьми разворачиваются страшные картины возмездия, пугая детские впечатлительные умы…

Многие из «малодушных» горько плачут от страха… С красными веками и распухшими от слез носами бродят унылые стрижки по коричневому зданию.

Одна Оня Лихарева не унывает… Веселая по обыкновению и разбитная шалунья бойко трунит над подружками:

– Ладно… Ладно… сказывайте грехи, малыши, а батюшка-то отец Модест выведет на средину церкви, сядет тебе на спину многогрешную да вокруг храма божия трижды на тебе и проедет. Не греши, мол, милая, не греши!

– Что?

Новый страх, новое смятение.

– Ужели так и поедет? А? – звучат робкие голоса.

– Да полно тебе врать-то, непутевая… – сердится Варвара, – им и без того боязно, а ты еще пугаешь, бессовестная! Не верьте ей, девоньки! Ишь язык-то у нее без костей Мели Емеля – твоя неделя! Нет того греха, чтоб не простился господом, батюшкой нашим милосердным. Только проститься надо.

– Как проститься?

– Перед исповедью прощения у всех испросить смиренно с покаянием о содеянном. Перед кем согрешили, у того… – поучала Варвара.

– У всех?

Задумывается Маша Рыжова… В туповатой голове, не привычной к мозговой работе, тяжело ворочается мысль.

Тогда… давеча… в Рождестве-то… Она подножку эконому Павлу Семеновичу… Неужто и ему покаяться? Прощения просить… А как осерчает да «самой»-то и донесет? Что-то будет! Ох, батюшки!

В тот же вечер поздно, после ужина незаметно задерживается у стола Маша Рыжова… Юркает за шкап с посудой. Дожидается, пока не исчезли пары воспитанниц одна за другою в коридоре, смежном с дверью столовой.

Мимо, торопясь к себе на квартиру, спешно прокатывается шарообразная фигурка эконома.

Бледная, трепетная, взволнованная появляется перед ним девочка.

– Павел Семенович… простите… ради Христа… давеча… я ногу выставила, играючи… На елке… А вы запнулись… и упали… Признаться боялась шибко… Попадет, думалось… Простите, извините, Христа ради! Нарочно ведь это я!

Жилинский смотрит в бледное детское лицо, слушает рвущийся от страха и смущения голос… Гневная краска внезапно заливает толстые щеки, лоб, лысину, шею…

– Ты смела? Нарочно, говоришь? За что?

Слезы брызжут фонтаном из глаз Маши.

– Простите… не гневайтесь… Нарошно… Ах, господи… Обидно было… На вас… Ради Христа… простите… Обиделась за то… что кушать хотелось… А… кормят мало… и худым… Вот я… со злости, значит, отплатить думала. Ах, ты, господи! Простите! На исповедь… Надо… Варварушка проститься велела… А я перед вами грешна…

Маша уже не плачет, а рыдает навзрыд на всю столовую…

Павел Семенович испуганно косится на дверь. Не ровен час, войдет еще кто-нибудь. Узнают причину… И ему не лестно. Кормит он, действительно, плохо воспитанниц… По дешевой цене скупает продукты, чтобы экономию собрать побольше, показать при расчете, как он умело, хорошо ведет дело… Местом дорожит… Семья у него… Дети… сынишка… Виноват он, правда, перед воспитанницами. Ради собственной выгоды их не щадил… А эта девочка, дурочка, можно сказать, а его нехотя сейчас пристыдила…

И, живо наклонившись к плачущей Маше, Павел Семенович положил ей свою пухлую руку на плечо и проговорил ласково:

– Ну, полно, полно, не реви… Не сержусь я… Ну, уж ладно, ступай… Да не болтай зря-то никому об этом… Слышишь? А кормить вас лучше будут, я уж распорядился! Да не реви ты, экая глупышка!

И легонько и ласково он вытолкал плачущую девочку из столовой.

Сдержал слова Жилинский. Частью из страха за свою участь, частью из-за смутно промелькнувших угрызений совести по отношению ребят… Но кормить он стал много вкуснее и лучше с этого дня приюток.

Вечер… Только что прошла всенощная. Церковный сторож вынес ширмы из ризницы и поставил их на правом клиросе богаделенской церкви.

В черном подряснике с тускло поблескивающим шитьем епитрахили и наперстным крестом на груди отец Модест, еще более бледный и усталый, нежели зимой на уроках, проходит туда, где таинственно сверкает золотом застежек Евангелие и крест на аналое в темном углу клироса. И сразу потянулись длинной серой вереницей старушки-богаделенки на исповедь, за темные ширмочки, к отцу Модесту.

При слабом свете лампад и единственных свечей перед образами как-то особенно хмуро и сурово выглядят нынче на иконах аскетические лица угодников и святых.

Дуня в который раз уже обегает глазами хорошо знакомый ей за последние восемь месяцев, проведенных в приюте, иконостас. Сегодня и ей изображенные там на иконах святители кажутся несколько иными, более суровыми и строгими, не как всегда. Легкий холодок страха забегает в душу девочки. С жутким чувством вглядывается Дуня в обычно милостивый и кроткий лик Богородицы. И он сегодня особый… Будто требовательнее и строже глядят на бедную маленькую стрижку обычно мягкие ласковые глаза безгрешной Матери Бога. В вихре мыслей, закружившихся в детской головке, проносится целая вереница грехов перед Дуней…

Сколько раз она, Дуня, забывала молиться по вечерам. Кое-как убирала по утрам в горницах приюта. Дорушке частенько завидовала, что та не сиротка круглая, что у той мать есть. Оскоромилась намедни шоколадной конфеткой, что Маруся Крымцева дала. Пашку, то есть Павлу Артемьевну, сколько раз ругала заглазно. А когда все пошли «артелью» прощения у той просить, она, Дуня, прыснула со смеха, когда Оня Лихарева тишком Пашку индюшкой назвала. Ну, как тут не сокрушаться, когда грехов пропасть!..

«А что, ежели и впрямь за них батя на спину сядет да по церкви погонит», – замирала она со страха.

«Все одно, утаить нельзя греха ни единого. Вон нянька Варварушка говорит, что за ложь на том свете грешников горячие сковороды заставят лизать. Что уж лучше перенести, один бог знает!»

И маленькая восьмилетняя говельщица стремительно опускается на колени и усердно отбивает земные поклоны и шепчет молитвы пересохшими, робкими губами.

Отысповедовались богаделенки… Потянулись старшеотделенки к правому клиросу… За ними средние… Наконец дошла очередь до стрижек…

Сама не своя стоит точно к смерти приговоренная Дуня. И опять всякие ужасы мерещутся ей. То отец Модест выезжает на спине той или другой «грешницы» из-за ширм, то муки на том свете мерещутся, раскаленные докрасна сковороды, горячие крючья… Гвозди, уготованные для грешников непрощенных. А рядом Дорушка как ни в чем не бывало степенно крестится и кладет земные поклоны.

И Васса так же… И Васса спокойна… А она ли не грешница! Чужую работу в печке сожгла! А лицо спокойное, ясное! Будто ничего не боится Васса! И глядя на подружек, и сама отходит сердцем Дуня.

Не успела заметить, как пробежало время. Она за ширмой.

– Ну, дитятко милое, говори мне, твоему отцу духовному, какие грехи за собой помнишь? – звучит над ее склоненной головкой добрый, мягкий задушевный голос. Робко поднимает глаза на говорившего девочка и едва сдерживает радостный крик, готовый вырваться из груди.

Кто это? Не тятя ли покойник перед нею? Его глаза, ласковые, добрые, сияют в полутьме клироса ей, Дуне. Его большая тяжелая рука ложится на ее стриженную гладким шариком головку. Он! Как есть, он!

– Тятя! Родненький! Не помер ты! Ко мне пришел! Вернулся! – шепчет словно в забытьи девочка, и слезы катятся одна за другой по встревоженному и радостному Дуниному лицу.

А большая рука гладит маленькую головку, и бархатными нотами звучит обычно прежде строгий голос отца Модеста.

Тускло поблескивает крест и золотые застежки Евангелия в полутьме за ширмами, блестят ярко-голубые глазенки Дуни, и огромная бессознательная радость пышным цветком распускается и рдеет в невинной детской душе…

* * *

На Пасхе от баронессы Фукс прислали огромные корзины с ветчиною, яйцами, куличами и пасхами для разговения приюток.

Сама баронесса, вся белая, душистая, нарядная и розовая, как молодая девушка, приезжала с особенно нескладной в ее нарядном платьице Нан христосоваться с детьми на второй день праздника. А на третий «любимицы» Софьи Петровны были приглашены к попечительнице в гости.

Назначили в их число и Дуню по желанию упрямой Нан, но девочка так расплакалась, так крепко вцепилась в свою подружку Дорушку, не попавшую в список приглашенных, что на нее махнули рукой и оставили ее в приюте.

– Мне она начинает нравиться, – тоном взрослой девушки, не сводя глаз с Дуни, произнесла Нан, ни к кому особенно не обращаясь, – у нее, у этой крошки, есть характер! – И ее маленькие глазки впились зорко в голубые, как день мая, глаза Дуни.

Пролетела, как сон, пасхальная неделя. За нею еще другие… Прошел месяц. Наступило лето… Пышно зазеленел и расцвел лиловато-розовой сиренью обширный приютский сад. Птичьим гомоном наполнились его аллеи. Зеленая трава поднялась и запестрела на лужайках… Над ней замелькали иные живые цветики-мотыльки и бабочки. Зажужжали мохнатые пчелы, запищали комары… По вечерам на пруду и в задней дорожке лягушки устраивали свой несложный концерт после заката солнца.

Многих воспитанниц родители брали домой на побывку на три летних месяца. Завистливыми глазами поглядывали на уезжавших счастливиц их менее счастливые сверстницы.

Как ни печальна была доля бедных девочек проводить лучшее в году летнее время в душных помещениях «углов» и «подвалов» или в убогих квартирках под самой крышей, все же они были «дома» на «воле», а не взаперти, среди четырех стен казенного, мрачного здания. И рвалась из казны «на эту волю» сложная детская душа. Были между ними и такие счастливицы, которые попадали «на дачу».

Часто матери, тетки, сестры, отцы, братья, дяди, деды и бабки, служившие у «господ» в прислугах, испрашивали разрешение хозяев взять на лето в свой жалкий уголок кухарки либо кучера дочь или родственницу из приюта.

Господа великодушно разрешали. И вот, осчастливленные до бесконечности, девочки попадали «на дачу». Не чуя от радости ног под собой, покидала она скучный приют и душный городок и, ютясь где-нибудь на чердаке или в боковушке дачного барака, питаясь объедками с барского стола, она с наслаждением вкушала всю прелесть дачной жизни. По четыре раза на дню купалась в реке, бегала по лесу до изнеможения, собирая цветы, ягоды, грибы позднее. А вечером и рано утром старалась работой по дому вознаградить благодетелей за данное ей счастье: ни во что считалась беспрестанная беготня в лавочку, раздувание самовара по двадцати раз на день, чистка сапог, мытье полов дачи, уборка дома и сада… А когда такая счастливица возвращалась снова в приют по осени, рассказам о проведенном «на поле» лете не было конца и предела…

На страницу:
9 из 19