
Полная версия
Мещане
– Вот теперь я совершенно диагностировал вас, – говорил Перехватов, выслушав и постукав у Бегушева во всевозможных местах.
– Какая же мне польза от того, что вы меня диагностировали? – спросил Бегушев.
– Такая, что я могу вас сознательно лечить.
Бегушев слегка усмехнулся.
– Лечить я знаю, что вы можете; но вылечить – другой вопрос!
На это уже доктор усмехнулся.
– Разумеется, – начал он, – в медицине бывает и так, что дважды два выходит пять; но в отношении вас я утвердительно могу сказать, что дважды два выйдет четыре и что я вас наверное вылечу!
– Чем?
– Пропишу вам курс довольно сильных вод.
Бегушев захохотал.
– Этим меня без всяких постукиваний лет тридцать лечат, – проговорил он.
– Вас лечили, вероятно, врачи, хорошо знающие ваш организм; мне же надобно было познакомиться: наука наша строжайшим образом предписывает нам делать подобные исследования!
– Наука!.. Нашли какую науку! – повторил насмешливо Бегушев.
Перехватов навострил уши.
– Значит, вы медицину не считаете за науку? – спросил он.
– Я считаю ее искусством, а еще более того – шарлатанством.
Доктора несколько передернуло, но он постарался скрыть это.
– Приговор очень резкий, – проговорил он, продолжая улыбаться.
У Перехватова было не в характере и не в привычках возражать своим пациентам и волновать их ни к чему не ведущими спорами!
– Неужели вы думаете, – продолжал Бегушев все более и более раздражительным тоном, – что медицина на крупицу может увеличить ту жизненную силу, которая дана мне при моем зарождении?
– Совершенно справедливо, что мы не можем увеличить этой силы, – начал уже серьезно возражать доктор, – но человек может уменьшить ее, и наша обязанность – предостерегать его от этого и уклонять от него всякого рода вредные влияния.
– Знаю я, как вы уклоняете: к вам приходит чиновничек, получающий рублей пятнадцать в месяц жалованья, и вы ему говорите: «Вам надобно жить в сухих квартирах, употреблять здоровую, питательную пищу!», – а у него едва хватает денег приютиться в конуре какой-нибудь и питаться протухлой колбасой. «Но всего полезнее для вас, – советуете вы, – поезжайте в теплый, благорастворенный климат!»
Доктор при этом расхохотался самым веселым смехом, как бы услыхав величайшую нелепость.
– Кто ж это говорит бедным чиновникам?.. Это обыкновенно говорят людям, у которых средства на то есть; вот, например, как врачу не сказать вам, что кухня и ваше питанье повредило вашему, по наружности гигантскому, здоровью, – проговорил он, показывая Бегушеву на два большие прыща, которые он заметил на груди его из-под распахнувшейся рубашки.
– Вы думаете, что я без кухни и питанья мог бы жить и существовать? – спросил тот.
– Питанье питанью рознь; позвольте вас спросить: вы пьете вино?
– Пью, и много!
– А сколько?
– Бутылки по три в день красного вина.
Лицо доктора исполнилось удивления.
– Теперь позвольте мне вам рассчитать, – начал он с знаменательным видом. – В год, значит, вы выпиваете около тысячи бутылок; разделите это число бутылок на ведра, и мы получим семьдесят ведер; это – целое море!
В глазах Бегушева отразилась досада.
– А вы не пьете ничего? – спросил он с своей стороны доктора.
– Ничего почти не пью! – отвечал тот.
– Ну, а мяса вы едите, и по скольку? – продолжал его допрашивать Бегушев.
– Мяса я ем фунта три в день, – отвечал доктор.
– Неправда: больше съедите – фунта четыре, а потому в год вы проглотите около пятидесяти пудов; это почти два быка!
– О, то совсем другое дело! – воскликнул Перехватов.
– Совершенно одно и то же; и как вы не понимаете, что все, что поглощается нами в течение времени, в течение этого же времени и растрачивается! Я убежден, что ваше остроумное исчисление пришло только сию минуту вам в голову, так что вы не успели хорошенько обдумать, как оно неосновательно…
Все эти слова Бегушев произнес почти строго – наставническим тоном.
Перехватов не знал, сердиться ли ему на своего нового пациента или внутренне смеяться над ним, и, сочтя последнее за лучшее, не выразил даже в лице никакого неудовольствия.
– Чрезвычайно вы строги в ваших приговорах, – проговорил он, – и, как видно, сильно не любите докторов.
– Настолько же, как и других людей, хоть убежден, что докторская профессия есть самая лживая из всех человеческих профессий!
– Мысль для меня совершенно новая! – сказал насмешливо доктор.
– Мысль весьма простая, – не унимался Бегушев. – Скажите, сколько раз в день вы солжете умышленно перед вашими больными?
Если бы Перехватов видел Бегушева в другой, более бедной, обстановке, то, может быть, наконец обиделся бы при таком вопросе; тут же опять успокоил себя тем, что на слова людей болеющих и раздражительных не стоит обращать внимания.
– Очень много, – отвечал он откровенно, – но мы это делаем для блага: ложь часто бывает во спасение!
– Согласен, что во спасение, только все-таки согласитесь, что каждый день лгать скучно!
– Да, скучно! – не оспаривал доктор и поднялся с кресел, чтобы закончить свой визит. – А рецептик вам позвольте прописать! – присовокупил он.
– Против чего? – спросил Бегушев.
– Против желчи!.. Очень ее у вас много накопилось!.. В брюшной полости вашей, должно быть, сильное раздражение!
– У меня там ад!
– Вот видите!.. – проговорил доктор и прописал рецепт. – Угодно вам будет принимать или нет предлагаемое мною средство, это дело вашей воли, а я свой долг исполнил!.. Завтра прикажете вас проведать?
– Пожалуйста!.. – произнес мрачно Бегушев.
Доктор раскланялся с ним и вышел. В следующей комнате к нему обратилась Домна Осиповна.
– У Александра Иваныча, значит, ничего нет серьезного? – спросила она с оттенком некоторою беспокойства.
Доктор пожал плечами.
– И есть, и нет!.. Мизантропия в высшей степени. Вы, я думаю, слышали наш разговор: каждое слово его дышало ядом.
– Но в этом ничего нет опасного?
– Опасного, конечно, нет; но ему самому, вероятно, очень тягостна жизнь.
Эти слова доктора нисколько не обеспокоили Домну Осиповну: она твердо была уверена, что вся мизантропия Бегушева (что такое, собственно, за болезнь мизантропия, Домна Осиповна хорошенько не понимала), – вся его мизантропия произошла оттого, что к ней приехал муж.
– От этой болезни я надеюсь вылечить его, – сказала она.
– Без сомнения!.. – воскликнул Перехватов. – Женщины в этом случае гораздо полезнее докторов! Кто любит и любим, тот не может скучать и хандрить!
Домна Осиповна нисколько не оскорбилась на такое откровенное замечание доктора, который, все еще находясь под влиянием беседы с Бегушевым и как бы не удержавшись, присовокупил:
– Какой, однако, чудак господин Бегушев; я лечу во многих барских и купеческих домах, но и там, даже между людьми самыми отсталыми, не встречал таких оригиналов по мысли.
– Оттого, что он умнее этих людей, – заметила Домна Осиповна.
– Конечно, оттого! – подтвердил доктор, но вряд ли втайне думал это.
В передней Домна Осиповна, подавая ему на прощанье руку, вместе с тем передала и десятирублевую бумажку, ценность которой Перехватов очень точно определил по одному осязанию и мысленно остался не совсем доволен такой платой. «Хотя бы за массу ругательств на докторов, которую я от господина Бегушева выслушал, следовало бы мне заплатить пощедрее!» – подумал он.
– Барин скоро выздоровеет? – спросил вдруг каким-то диким голосом Прокофий, тоже провожавший доктора.
– Вероятно, скоро! – успокоил его тот.
Физиономия Прокофия просияла.
Когда Домна Осиповна возвращалась к Бегушеву, странная мысль мелькнула у нее в голове: что каким образом она возвратит от него сейчас только отданную ею из собственных денег десятирублевую бумажку? Бегушев, впрочем, сам заговорил об этом:
– Что же вы не взяли денег дать доктору?
– Я дала ему десять рублей, – отвечала Домна Осиповна.
– Мало это!.. Они нынче очень жадны! – проговорил Бегушев.
– Совершенно довольно, а то вы его избалуете; он и с нас, грешных, будет того же требовать.
Домна Осиповна не любила ни своих, ни чужих денег тратить много.
– В таком случае возьмите со стола сторублевую и расплачивайтесь с ним, как знаете.
Домна Осиповна с удовольствием исполнила это приказание и, беря деньги, увидала рецепт.
– Послать надо это? – спросила она.
– Да! – произнес не совсем охотно Бегушев.
Домна Осиповна немедля отправила Прокофия в аптеку, а сама подошла к кровати Бегушева и даже встала перед ним на колени.
– Ты не сердишься теперь больше на меня? – говорила она нежным голосом и, поймав руку Бегушева, начала ее целовать. – Ах, как я люблю тебя! – шептала она.
Бегушев тоже умилился душой.
– Действительно, – сказал он, – надобно, чтобы женщина меня очень любила: я сознаю теперь, какой я злой и пустой человек.
– Ты не злой, но очень ты умен! – заметила Домна Осиповна.
– Поглупей – лучше бы было?
– Лучше! – отвечала Домна Осиповна. – А доктор, скажи, как тебе понравился?
– Пролаз, должно быть, великий!
– Но собой, не правда ли, как он хорош?
– Красота придворного лакея, – определил Бегушев.
– Ах да, это верно! – подхватила Домна Осиповна.
В самом деле доктор напоминал ей несколько придворного лакея, но, впрочем, она любила в мужчинах подобную красоту.
Бегушев между тем сделался опять серьезен.
– У меня просьба к тебе: напиши от меня, под мою диктовку, письмо к Тюменеву, – проговорил он.
– С удовольствием! – сказала Домна Осиповна и села за письменный стол.
Бегушев стал диктовать ей:
– Любезный друг! Я болен и это письмо пишу к тебе рукою Домны Осиповны. Приезжай ко мне на святках погостить; мне нужно поговорить и посоветоваться с тобою об очень серьезном для меня деле. – «О каком это серьезном деле?» – подумала Домна Осиповна, заканчивая письмо.
– А какие могут быть у вас серьезные дела с Тюменевым? Может быть, какая-нибудь старая любовь, про которую он знает? – спросила она Бегушева, как бы шутя.
– Вовсе не любовь, а хочу с ним посоветоваться о наследстве после себя, – объяснил Бегушев.
– О нет, не верю, – продолжала Домна Осиповна в том же шутливом тоне; а потом, когда она ехала от Бегушева в его карете домой, то опять довольно странная мысль промелькнула в ее голове: «Что, неужели же Бегушев, если он будет делать духовную, то обойдет ее и не завещает ей хоть этой, например, кареты с лошадьми!» Но мысль эту Домна Осиповна постаралась отогнать от себя.
– О господи, пусть он живет; он единственное сокровище мое, – прошептала она и несколько даже рассердилась на себя. Но что делать: «гони природу в дверь, она влетит в окно!»
Глава II
Тюменев был человек, по наружности, по крайней мере, чрезвычайно сухой и черствый – «прямолинейный», как называл его обыкновенно Бегушев, – и единственным нежным чувством сего государственного сановника до последнего времени можно было считать его дружбу к Бегушеву, который мог ему говорить всякие оскорбления и причинять беспокойства; видаться и беседовать с Бегушевым было наслаждением для Тюменева, и он, несмотря на свое большое самолюбие, прямо высказывал, что считает его решительно умнее себя. Откуда проистекало все это – определить трудно; может быть, в силу того, что сухие и завядшие растения любят влагу и только в ней оживают. Получив письмо Бегушева, Тюменев, не дождавшись даже праздников, поехал к нему в Москву. Он очень встревожился, увидав, до какой степени Бегушев пожелтел и похудел.
– Что такое с тобой? – было первое его слово.
– Итог подводится – стареюсь!.. – отвечал сначала уклончиво Бегушев; но потом вскоре же перешел к тому, что последнее время по преимуществу занимало и мучило его. – Ничего не может быть отвратительнее жизни стареющихся людей, подобных мне! – начал он.
Тюменев приподнял несколько свои брови от удивления.
Беседа эта между приятелями, по обыкновению, происходила в диванной, куда перебрался Бегушев из спальни, хотя и был еще не совсем здоров.
– Я такой же стареющийся человек и такой же холостяк, как и ты, однако не чувствую этого, – возразил ему Тюменев, полагая, что Бегушев намекал на свою холостую, бездетную жизнь.
– Ты гораздо лучше меня! – полувоскликнул Бегушев. – Ты имеешь право не презирать себя, а я нет.
– Как презирать себя!.. Что за вздор такой!.. – тоже почти воскликнул Тюменев. – За что ты можешь презирать себя, и чем я лучше тебя?
– Всем: ты всю жизнь служил, и служил трудолюбиво, теперь ты занимаешь весьма важный пост; в массе дел, переделанных тобою, конечно, есть много пустяков, пожалуй, даже вредного; но есть и полезное… А что же я творил всю жизнь? – Ничего!!.
– Ты мыслил, говорил; слово – такое же дело, как и другое!
– Печатное – да!.. Может быть, и дело; но проболтанное только языком – ничего!.. Пыль… прах, разлетающийся в пространстве и перестающий существовать; и, что унизительнее всего, между нами, русскими, сотни таких болтунов, как я, которые никогда никакого настоящего дела не делали и только разговаривают и поучают, забывая, что если бы слова Христа не записали, так и христианства бы не существовало.
– Но почему же ты знаешь?.. Может быть, кто-нибудь из слушателей и записал твои слова!..
– Ну да, как же!.. Какие великие истины я изрекал!.. И хорош расчет: надеяться, что другие запишут!.. Нет!.. Попробуй-ка сам написать на бумаге, что за час только перед тем с величайшим успехом болтал, и увидишь, что половина мыслей твоих или пошлость, или бессмыслица; сверх того, и языком говорил неправильным и пустозвонным!
– Постой, однако! – возразил Тюменев. – В парламентах устные речи многих ораторов записываются слово в слово стенографами и представляют собой образец красноречия и правильности!
– Там другое дело! – перебил его с досадой Бегушев. – Тамошние ораторы хоть и плуты большие, но говорить и мыслить логически умеют… Кроме того, сама публика держит их в границах, как лошадь на узде; если он в сторону закинется, так ему сейчас закричат: «К делу!»; а мы обыкновенно пребываем в дустом пространстве – неси высокопарную чепуху о чем хочешь: о финансовом расстройстве, об актере, об общине, о православии; а тут еще барынь разных насажают в слушательницы… Те ахают, восхищаются и сами тоже говорят хорошие слова!
– В Петербурге этого меньше! – заметил Тюменев.
– Вероятно потому, что Петербург умней Москвы! – подхватил Бегушев.
– Ты думаешь? – спросил не без удовольствия Тюменев.
– Я всегда это думал!.. Одно чиновничество, которого в Петербурге так много и которое, конечно, составляет самое образованное сословие в России. Литература петербургская, – худа ли, хороша ли она, – но довольно уже распространенная и разнообразная, – все это дает ему перевес. А здесь что?.. Хорошего маленькие кусочки только, остальное же все – Замоскворечье наголо, что в переводе значит: малосольная белужина, принявшая на время форму людей.
– Малосольная белужина, принявшая на время форму человека! – повторил, усмехаясь, Тюменев, готовый наслаждаться всякой фразой Бегушева. – Меня, впрочем, очень заинтересовала твоя мысль о наших дебатах, – говорил он далее. – Мы действительно не умеем диспутировать, наши частные разговоры отличаются более отвлеченностью, чем знанием и умом… К несчастью, это свойство перешло и на наши общественные учреждения: мне случалось бывать на некоторых собраниях, и какое столпотворение вавилонское я там встречал, – поверить трудно!.. Точно все говорят на разных языках, никто никого не хочет ни слушать, ни понимать!
Тюменев, как человек порядка, давным-давно терпеть не мог все наши общественные учреждения.
Бегушев слушал его мрачно.
– Но мне бы хотелось добраться до причины всего этого, – продолжал Тюменев. – Нельзя же все объяснять переходным временем, незрелостью нашею. Растем, растем и все вырасти не можем.
– Причин много… – сказал Бегушев. – Прежде всего – наше бестолковое образование: мы все знаем и ничего не знаем; потом непривычка к правильному, постоянному труду, отсутствие собственной изобретательности, вследствие того – всюду и во всем слепое подражание; а главное – сытый желудок и громаднейшее самолюбие: схвативши верхушки кой-каких знаний, мы считаем унижением для собственного достоинства делать какие-нибудь обыкновенные вещи, которые делают люди заурядные, а хотим создать восьмое чудо, но в результате явим, – как я, например, – пятидесятилетнюю жизнь тунеядца.
– Пятьдесят лет – не бог знает какие года; ты теперь можешь начать работать, если так ясно сознал свою ошибку, и которая действительно была твоею ошибкой.
– Что ты говоришь: теперь… Работать можно начинать лишь в молодости, когда человек верит в себя и во многое, а я уж не верю ничему!
Тюменев пожал плечами.
– По-моему, ты совершенно неправильно объясняешь сам себя, – начал он. – Ты ничего осязательного не сделал не по самолюбию своему, а потому, что идеал твой был всегда высок, и ты по натуре своей брезглив ко всякой пошлости. Наконец, черт возьми! – и при этом Тюменев как будто бы даже разгорячился. – Неужели всякий человек непременно обязан служить всему обществу? Достаточно, если он послужил в жизни двум – трем личностям: ты вот женщин всегда очень глубоко любил, не как мы – ветреники!
– Что же, я этим женщинам какое добро и пользу сделал?
– Ты им доставил несколько таких счастливых годов, каких они, вероятно, не встретили бы с другими мужчинами!
Бегушев при этом злобно засмеялся.
– Однако одна из них от этих счастливых годов уж умерла, – сказал он.
– Это ты вообразил, что она умерла оттого…
– Нет, не я; она мне сама это сказала.
– Мало ли, что человек говорит в предсмертные минуты, когда он, может быть, и сознание потерял!
– Нет, она это в полном сознании говорила. И потом: любить женщин – что такое это за высокое качество? Конечно, все люди, большие и малые, начиная с идиота до гения первой величины, живут под влиянием двух главнейших инстинктов: это сохранение своей особы и сохранение своего рода, – из последнего чувства и вытекает любовь со всеми ее поэтическими подробностями. Но сохранить свой род – не все еще для человека: он обязан заботиться о целом обществе и даже будто бы о всем человечестве.
– Это слишком большие требования, и я опять повторяю, что, черт возьми, с этими далекими вехами, до которых, я думаю, никто еще не добегал!.. Скажи мне лучше, что твоя Домна Осиповна? – заключил Тюменев.
Этим переходом разговора на Домну Осиповну он полагал доставить Бегушеву приятный предмет для разговора и тем отвлечь его от мрачных мыслей.
– Мучите» и страдает тоже благодаря моему характеру и недугам моим! – отвечал тот.
– Постой!.. Мне кто-то говорил… да, Хмурин этот… что она сошлась с мужем? – спросил неосторожно Тюменев.
Лицо Бегушева мгновенно и очень сильно омрачилось.
– Она сошлась только для виду! – проговорил он. – У мужа ее есть дед богатый, который написал им, что если они не сойдутся, то он лишит их пяти миллионов наследства! Они хоть и живут в одном доме, но у него существует другая женщина… Не сделать этого они нашли очень нерасчетливым!
Когда говорил это Бегушев, то у него лицо пылало: видно, что ему совестно было произносить эти слова. Тюменев же нашел совершенно рациональным такой поступок Олуховых.
– Конечно, было бы нерасчетливо! – подтвердил он.
– Летом, вероятно, я уеду с Домной Осиповной за границу, и уеду надолго! – добавил Бегушев.
– Отлично сделаешь! – одобрил его Тюменев. – А ты еще считаешь себя несчастным человеком и за что-то чувствуешь презрение к себе!.. Сравни мое положение с твоим… Меня ни одна молоденькая, хорошенькая женщина не любила искренно, каждый день я должен бывать на службе…
Послышался звонок.
Приехала Домна Осиповна. Она в продолжение всей болезни Бегушева приезжала к нему обедать и оставалась затем у него на весь день. Утро обыкновенно Домна Осиповна проводила, тщательно скрывая это от Бегушева, в беседе с своим мужем, расспрашивая того о всех делах его, даже об его возлюбленной, и по поводу взбалмошного характера последней давала ему разные благоразумные советы… О своих же отношениях к Бегушеву она хоть и сказала тому, что будто бы прямо объявила мужу, что любит его, но в сущности Домна Осиповна только намекнула, что в настоящее время она, может быть, в состоянии будет полюбить одного человека; словом, отношениям этим старалась придать в глазах Олухова характер нерешенности еще…
Встретив у Бегушева Тюменева, Домна Осиповна очень ему обрадовалась, предчувствуя, как оживительно беседы с другом подействуют на больного.
– Вот это очень хорошо, что вы приехали к нам в Москву! – сказала она, дружески и крепко пожимая руку Тюменеву.
– А с вашей стороны очень нехорошо, что вы допустили так расхвораться Александра Ивановича, – отвечал ей тот.
Домна Осиповна заметно сконфузилась; она подумала, что Бегушев рассказал Тюменеву о главной причине своей болезни.
– Что делать!.. Не в моей то воле… – сказала она неопределенно и потупляя глаза.
– Она одна и спасла меня!.. – подхватил Бегушев, желая снять всякое подозрение с Домны Осиповны в своей болезни, и при этом опять покраснел, смутно сознавая, что он сказал неправду.
– Кушанье готово! – возвестил явившийся Прокофий во фраке, белом галстуке, напомаженный, завитой и, видимо, хотевший торжествовать выздоровление барина.
Пошли в столовую. В конце обеда Домна Осиповна отнеслась к Бегушеву:
– Меня все граф Хвостиков умоляет, чтобы я позволила ему приехать и навестить тебя!
Домна Осиповна уже не стесняясь говорила Бегушеву при Тюменеве «ты».
– Пусть его приезжает; кто ему мешает! – отвечал Бегушев.
– Кроме того, madame Мерова желает у тебя быть, а может быть, даже и Янсутский, – присовокупила Домна Осиповна.
Последнему она хотела за его услугу по хмуринским акциям отплатить такой же услугой, то есть дать ему возможность встретиться с Тюменевым, чем тот, как она предполагала, очень дорожил.
– О, madame Мерову и я прошу принять! – воскликнул Тюменев.
– Я знала, что вам это приятно будет!.. – подхватила с ударением Домна Осиповна.
По своей житейской опытности она сразу же на обеде у Янсутского заметила, что m-me Мерова произвела приятное впечатление на Тюменева.
Когда встали из-за стола, Домна Осиповна собралась уехать.
– Куда вы? – спросил ее Бегушев с заметным неудовольствием.
– Мне мужа надобно проводить: он уезжает в Сибирь, к деду! – объяснила она.
– Уезжает? – спросил удивленным тоном Бегушев, и между тем удовольствие заметно выразилось на его лице.
– Да!
– И надолго?
– Конечно, надолго!.. Я сегодня же и извещу всех этих господ, что они могут к тебе приехать?
– Извести, – проговорил Бегушев.
– Непременно сегодня!.. – подхватил Тюменев.
Домна Осиповна лукаво посмотрела на него.
– Для вас собственно я приглашу одну только madame Мерову, – сказала она ему.
– Почему же одну madame Мерову?
– Потому, что я знаю, почему!..
– Но, однако, мне начинают становиться очень любопытны ваши слова.
– Любопытство – смертный грех!
– Я готов даже идти на смертный грех ради того, чтобы вы разъяснили ваши намеки!
Тюменеву пришло в голову, что не открылась ли m-me Мерова Домне Осиповне в том, что он очень ей понравился.
– Никогда я вам не разъясню этих намеков! – объяснила Домна Осиповна. Затем она сказала Бегушеву, протягивая ему руку: – Прощай!
– А сама приедешь ужо? – спросил тот, целуя ее руку.
– Непременно! Ранешенько! – отвечала Домна Осиповна и, кивнув приветливо головой Тюменеву, ушла.
Всю эту сцену она вела весело и не без кокетства, желая несколько поконкурировать с m-me Меровой в глазах Тюменева, чего отчасти и достигнула, потому что, как только Домна Осиповна уехала, он не удержался и сказал Бегушеву:
– Домна Осиповна сегодня прелестна! Гораздо лучше, чем была на обеде у Янсутского, где она, в чем тебе я признаюсь теперь, была не того…
– Очень даже не того! – согласился Бегушев.
– Но вот еще маленький вопрос относительно madame Меровой, – продолжал Тюменев. – Она до сих пор еще en liaison[35] с Янсутским?
– Кажется!
– Что ей за охота любить такую дрянь?.. И я не думаю, чтобы она хранила ему верность!
– Не ведаю того: духовником ее не был!
Тюменев в это время зевнул во весь свой рот.
– Ты, может быть, уснуть хочешь, устал с дороги? – спросил его Бегушев.
– Желал бы: я не спал всю ночь, и, кроме того, после твоих затейливых обедов всегда едва дышишь!..
– Ступай, тебе все там готово!
– Знаю! – проговорил Тюменев и, зевнув еще раз, ушел к себе в комнату.
Бегушев, оставшись один, прикорнул тоже на диване к подушке головой и заснул крепчайшим сном. Его очень успокоили и обрадовали слова Домны Осиповны, что Олухов уезжает надолго в Сибирь. Странное дело: Бегушев, не сознаваясь даже самому себе, ревновал Домну Осиповну к мужу, хотя не имел к тому никаких данных!