bannerbanner
Граф Калиостро
Граф Калиострополная версия

Полная версия

Граф Калиостро

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Так через год писала императрица корреспонденту своему, барону Гримму, в Париж.

В столице все лето, да и зиму с опаской передавали слух, сердивший весьма государыню: будто тот испанский полковник, маг Калиостро, который являлся ко двору в черном наряде, словно на парадную панихиду, – не человеческим путем покинул Империю, а вылетел из ее резиденции по воздуху, на черном плаще.

Зеваки из гвардейских щеголей, заезжие дворяне и даже обер-секретари сената в ясные дни собирались у перистиля Адмиралтейства, чтобы смотреть, закинув вверх головы, на золоченый воздушный кораблик. В Санкт-Петербурге ходили вздорные выдумки, что маг, пролетая, зацепился о шпиль и что на самом острие адмиралтейского кораблика, точно дохлая черная ворона, треплется клок Калиострова плаща.

Затейливые сборища на плацу были пресечены, а на мнение Европы Augustissima с сердцем написала свое письмо.

И к лету 1784 года в Санкт-Петербурге о пребывании Калиостро было забыто всеми, тем более, что черный лоскут уже истлел на воздушном кораблике и был развеян без следа свежими невскими ветрами…

Генеральс-адъютант Ланской в 1784 году, по ласковой милости государыни, украсил свой белый кавалергардский колет еще одним орденом – Российского Апостола Андрея Первозванного, одновременно получив высокое звание действительнаго камергера.

Но изящная пудреная голова генеральс-адъютанта, голова молодого Антиноя, не поднялась выше, а смуглое и продолговатое его лицо было таким же чистым и простым, как и четыре года назад, когда Ланской весною, в апреле, в пасхальный перезвон, впервые прошел через Китайское зало на половину Светлейшей Царицы.

По утрам в Царском Селе, в павильоне фаворита, государыня пивала запросто кофе. Влажными лучами вспыхивало столовое серебро, прозрачный фарфор сквозил розовато, отсвечивая на круглом, с ямочкой, подбородке императрицы.

По утрам Ланской в шлафоре белого тентинета просматривал с государыней новые эстампы, привезенные из Лондона, портреты in taglio и en camée[18] из Парижа. Пудреный Антиной, приветливый фаворит больше всего любил головки Греза, гравюры и музыку.

– Государыня, – говорил он. – Я ваш отдых, ваш домашний очаг, коего может желать не токмо императрица, но и последняя пехотная прапорщица в Империи… Державные дела мне не под силу, а придворными хитростями гнушаюсь… Государыня, я счастлив одним вниманием вашим. Я просто люблю вас.

На клавесинах – лака коричневого, светлого, с золочеными грифами на ножках, – со звуком, нежно звенящим, как легкая арфа, – Ланской игрывал по утрам государыне новые опусы кавалера Моцарта, серебряные песенки почтенного кавалера Глюка. Государыня посмеивалась:

– Есть три скучнейших вещь на свете: гистория Тредиаковского, симфония Плейля и квинтет Вонгали… Но Глюк твой – прелесть, не в пример им хорош.

А чуткие пальцы Ланского едва касались клавиш, вспыхивающих солнцем.

Во дворце такого робкого фаворита не опасались даже придворные конюхи: он редко выходил на собрания, ни во что не мешался. В своих светлых покоях звенел молодой генерал на клавесинах, любовался эстампами, читал с императрицей вслух Вольтера, «Les amours pastorales», «Oevres spirituelles par Fenelon»[19] и за полночь разбирал с нею резные камеи, в которых оба были тонкими знатоками.

Караульные гвардейцы, – им часто перепадали от Ланского серебряные рублевики, – прозвали его между собою «Генерал Красная Девица». А старые придворные дамы времен императрицы Анны, сухопарые, жилистые, в фишбейнах на китовом усу, обмахиваясь пышными веерами, шептали одна другой из-под тощей руки на дворцовых куртагах:

– Сама-то, гляньте, сударыньки, – расцвела, весела, в экосезах прыгает, в гавотах гуляет… А ей уже полвека минуло. Вторую молодость обрела: бабье лето – со своим «Не Тронь Меня Генералом».

Так прозвали Ланского при дворе после спуска в Неву в день Архистратига Михаила восьмидесятипушечного фрегата, которому сама государыня дала такое чудное прозвище. А командиром «Не Тронь Меня» назначен был шотландец Крюйз, долговязый пьяница и добряк с выцвелыми голубыми глазами.

– Царей и царств земных отрада,Возлюбленная тишина, —

посмеиваясь, декламировала императрица по утрам в павильоне фаворита. Флеровый чепец влево сбит, сама жмурится от солнца, весело хлопает продолговатою ладошкой по перламутровым черешкам стола:

– Еще год подобной тишины, милий друг, и я обнародую мой указ, давно вчерне писанный. Маркиз Пугачев указ сей вспугнул. Обнародую я, подобно вольности дворянства, и вольность крестьянству, гражданству моему брадоносному.

– Смелая государыня, – кланялся Ланской. – Я вижу, вы точно намерились объявить златой век Астрея.

Утренние их беседы были светлыми и веселыми, а пополудни, государыня, опираясь на руку генеральс-адъютанта, гуляла в дворцовом парке…

В конце июня на такой прогулке, когда они миновали садовые шармильи и прошли под сводом темно-красных бегоний на высоких штамбах, Ланской тихо сказал:

– Пойдем к Лебяжьим прудам.

Открылась ясная даль. На зеленом лугу круглые и квадратные озерца подобны тихим зеркалам. Играют радугой, бьют, вея свежестью, тонкие каскады фонтанов. Лебеди подплыли, выгибая шеи, точно любуясь собою. Их оперение сияет, как белая пена.

– Нынче с утра неможется мне, – сказал Ланской, отщипывая лебедям крошки белого хлеба.

Бесшумно, уступая друг другу, лебеди закружили у гранитного парапета. В голубоватой воде витыми белыми тропами бегут их отраженья. Отдувает на серый гранит лебяжий пух, сквозящий солнцем.

– Друг мой, и я приметил, что вы не в себе.

– Правда ли, государыня, про лебедей сказывают: будто они перед смертью поют?

– Правда.

– Так послушайте меня… Потомки хулить, верно, будут: фаворитишка, подлый наемник… А каков же срам, государыня, что полюбил тебя? И с любовью помру. Случай жизни моей весьма редкостен. Не чаял я, что мне, дворянину простому, судила судьба полюбить саму Императрицу Российскую… Катя, лебедь, царица…

– Ланской, что с тобою, милий? Слова столь торжественны, равно прощаешься.

– У меня пустяшное нездоровье. Горло будто простудой прохвачено. А некий голос мне говорит: более не встану.

– Отмахни. Ребячество токмо.

– Нет, не могу… Послушайте… Вечор, как вышел от вас, лихорадка треплет, от жара глаза горят, не уснуть. А окна отворены. Тут на свечу летучая мышь налетела, о стол стукнула, зашуршала. Я мнился ее согнать, а мышь об пол. И на месте мыши стоит предо мною кавалер Калиостр в черном кафтане: «Здравствуйте, – говорит, – господин генеральс-адъютант, я прибыл за вами…»

– Милий, милий, – охватила Екатерина голову Ланского. – Бред, ты явно болен, – каково, лысого беса вспомянул.

И за руку, как мальчика, повела Ланского к бельведеру.

Лебеди, чуть качаясь, выгибали сияющие шеи, следили за ними. В черных лебединых глазах, обведенных оранжевыми ободками, пролетало солнце.

К генералу «Не Тронь Меня» еще до вечера был послан придворный медик, но Ланской отослал его прочь, сказав, что ему полегчало.

Бледный, с горлом, повязанным батистовым шарфом, Ланской поднялся по вечерней заре на бельведер императрицы. Его прекрасные глаза горели, как факелы.

На вечерней заре, когда дымят росы и умолкает журчание фонтанов, а небо над багряным костром заката светлеет, как покойная зеленоватая заводь, – из гренадерских лагерей дальними вздохами докатывает пенье солдатской молитвы «Коль славен…».

На вечерней заре императрица, опираясь, как всегда, на руку генеральс-адъютанта, медленно идет парком. Ланской без треуголки. Их лица озарены.

– Не хочешь тревожить меня, но ты точно болен, мой бедный Ланской… – тихо сказала в тот вечер императрица.

Ланской ничего не ответил. Они молча обошли потемневшие пруды. Зябко белелись лебеди. С болот тянулась дымка тумана. Их шаги едва шуршали на влажном песке. Когда возвращались они к бельведеру, из гренадерских лагерей доплыл печально и ясно последний вздох солдатской молитвы:

В нощи, во дни

Сияньем равен…

Уже при свечах государыня играла на галерее с генеральс-адъютантом вечернюю парию в раверси. Ланской не хотел уходить к себе, но когда снимал он колоду, его пальцы обжигали государыне руку.

– Наконец сие нестерпимо, мой друг… Повелеваю вам лечь в постель, вы явно страдаете.

И ночью у генеральс-адъютанта открылась горячка…

В Царское Село на рассвете наемный берлин привез из столицы медика Вейкарта. Сутулый, хмурый, с оловянными глазками и весьма красноватым носом, в синем прусском кафтане и с рыжей косицей, загнутой под ворот крючком, – медик бесцеремонно, через голову, стянул с Ланского голландскую тонкую рубаху и охватил желтоватыми плоскими ладонями его нагой торс, достойный мраморного бога.

За китайской ширмой Вейкарт возился с всесильным фаворитом так же, как привык возиться с простыми солдатами в прусских госпиталях. Ланской стонал в забытьи…

Вейкарт вышел, опуская обшлага на тощие, в рыжеватых волосках, руки. Порылся в задних карманах синего кафтана, вытянул обширный красный фуляр, утер лоб.

Екатерина провела всю ночь у китайской ширмы, поджав ноги на кресла, без чепца, волосы заплетены в плетушку. Она подняла на медика усталые глаза:

– Господин Вейкарт, что с ним?

Вейкарт прислушался к сжатым стонам, понизил голос:

– Ваше Величество, генеральс-адъютанта поразила редчайшая болезнь: пятнистая горячка.

– Ланской умрет? – она мгновенно сбросила на паркет ноги.

– Одна надежда на его молодость…

– Ланской не может умереть, вы ошибаетесь, Вейкарт.

– Я медик, Ваше Величество, – отвечал упорный пруссак, посопев. – Когда у больного уже перемежается пульс, мы знаем, что это пахнет мертвецкой…

– Не смей, вон! – звонко крикнула императрица. Затряслась, зажала ладошкой рот. Плечи заколыхались, плетушка-косица запрыгала, как у обиженной девочки.

«Восточные деспоты не любят слушать о смерти», – презрительно думал Вейкарт и, сутулясь, пятился из спальни.

На другой день у китайской ширмы собрался докторский совет. Медики разводили руками, протирали запотелые стекла очков, с важным видом перечисляли мудреные прозвища. Кавалергардский полковой доктор Соболевский порешил все споры, приказав поить Ланского ледяной водой, умеряющей жар. Медик-француз, присланный от графа Панина, было не согласился.

– Да горячка ли это, милостивые государи?.. Не отравлен ли молодой генерал? Есть испанский яд – вегерамба, – те же корчи, икота, багровые пятна по телу.

На француза зашикали.

В белых одеждах, похожая на привидение, одна императрица тихо плакала за полночь у китайской ширмы. Вырывались глухие вопли больного:

– Не хочу, не хочу.

Генеральс-адъютант и в бреду отказывался от ледяного питья.

Но рецепты Соболевского помогли – на четвертые сутки Ланской уснул. Государыня подняла над спящим свечу и отшатнулась – покоилась на смятых подушках не голова Адониса, а затекшая от жара, опухлая голова урода. И уже побелел, как у мертвеца, кончик носа. В ту ночь Перекусихина подслушала у китайской ширмы тоненький визг, плач государыни.

В ту ночь Ланской очнулся. Облизывая шаршавым языком запеклые губы, повел глазами, где полопались от жара багровые жилки. С трудом улыбнулся:

– Катя, не плачь… Люблю… Все тебе завещаю… В саду похорони, тут, чтобы слышал, как ходят ножки твои…

А наутро Перекусихина поздравляла государыню. Генеральс-адъютанту полегчало, жар опал, он приказал сменить рубаху, лежит тихо да вертит перстень на похудевшем пальце.

– Пошла бы ты, матушка, ручку ему подала…

В этот час в аванзалах дворца ожидал у императрицы приема аглицкий резидент. Государыня у туалета торопливо пудрила наплаканные глаза.

– Савишна, видит Бог, в сей час не могу, позже буду… Постой, записочку ему передай.

Императрица писала карандашом, по-русски, отодвинув граненые флаконы, серебряную чашу с пудрой, душистые ларцы. Круглые буквы кривились, прыгали:

Зеленый канапей возле билиарда в китайской зале вам кланятся, также балкон той залы и колоннада и белый кабинет, совокупно с ними стол с фруктами, а за ним и я бедный мальшику моему.

Ланской сжал записку государыни, потом разгладил на тощих пальцах и целовал долго. Он приказал подать себе башмаки, кафтан. Он пожелал встать. Соболевский и камердинер едва его удержали. Тогда генеральс-адъютант заплакал и стал просить, чтобы позволили ему лежать не за ширмой, а в покое, светлом, прохладном, ближе к государыне. Медик согласился.

Шатаясь, Ланской пошел туда сам, в нижнем белье, опухлый, затекший, – ужасная карикатура: Адонис в пятнистой горячке.

И через час впал в забытье…

Императрица, подобрав роброны, спешила с толпой придворных к зеркальной галерее.

Ее глаза сияли голубым светом, переливались. Сегодня она была так остроумна, так тверда с этим британцем, у которого красный королевский мундир висит, как на вешалке, а нижняя челюсть похожа на лошадиную.

– Вот и я, с поклоном моим, – государыня запнулась, входя к Ланскому.

Он сидел на постели верхом, он вырывался из рук камердинера, его обнаженная грудь в багровых пятнах, лицо закинуто кверху – он бредит.

– Запрягите тройку в постель! Скорее, к императрице!.. Кони… Куда несешь, стой!.. Ваше Величество, Ваше Вели… Калиостр на козлах! Калиостро возница, Империя под откос, – Ваше Вели…

Государыня так сжала руки, что хрустнули пальцы. Выпрямилась, залилась белизной, отвердела, как мрамор. Императрица Российская стояла у постели генеральс-адъютанта. Обвела медленным взглядом блестящую толпу.

– Я вижю, в здоровье Ланского новое ухудшение. Не будем тревожить его.

И медленно вышла…

Утренним рапортом императрицу осведомили, что в горячке генеральс-адъютанта перелом, что опасений нет. О Ланском все говорили с ободряющей улыбкой, делая сочувственное лицо. Екатерина слушала, твердо сжав губы…

Императрицу просто обманывали. Уже отчаялись медики. Один камердинер, наглый парень в пудре, ходил за умирающим. Тайком по ночам он мазал грудь Ланскому какой-то вонючей белой жидкостью из горшка, чтобы не приметила государыня черных пятен на груди фаворита. По ночам камердинер насильно поил Ланского крепким вином, чтобы больной к рассвету, – как прийти государыне, – забывался.

– У-у-у – мычал, вертел головой Ланской. Он уже не мог сказать «не хочу».

– Пей, слышь, пей, – злобно шипел камердинер. – Доколе возжаться с тобой. Говорят пей, уснешь…

И в ночь на 25 июня 1784 года генеральс-адъютант Ланской уснул навсегда.

Похоронили «Генерала Красную Девицу», по желанию его, в Царскосельском парке у любимой императрицыной тропинки, где еще пылали на высоких штамбах темно-багровые бегонии…

Государыня заперлась у себя в покоях. Сенаторы сердито ворчали, что этак делам государства грозить может расстройство.

Государыня с одной всего камер-фрау внезапно уехала в недостроенный загородный дворец Пэллу.

В адмиралтейских и военных коллегиях, в сенате, в казенных палатах замелькали смятенные лица. Кое-кто хихикал в обшлаг, кое-кто шептался, что надобно ждать шведа, что на Урале вновь зашевелился Пугач, который живехонек, – на Москве не ему рубил палач голову, а бомбардирскому беглому солдату, принявшему имя его мятежное, страшное…

Императрица внезапно вернулась в Санкт-Петербург. Она не выходила из Эрмитажа. Личный ее секретарь говорил, что государыня принялась за диковинную работу: составление двухсотязычного словаря. Тут кое-кто стал поговаривать, не помешалась ли императрица в уме.

И только в эти дни, через две недели по кончине Ланского, императрица села за первое письмо к господину Гримму в Париже:

Камеи и резные камни больше мне не нужны. Нет Ланского… Я была счастлива, и было мне весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь моего счастия не стало. Я надеялась, он будет опорой моей старости, он разделял мои огорчения, радовался моими радостями… Словом, я имею несчастие писать вам, рыдая, я не в состоянии видеть человеческого лица, чтобы не захлебнуться слезами…

А к осени мраморная колонка над могилой Ланского была исчиркана похабными надписями и скверными ругательствами на фаворита. Государыне сказали, что могилу могут размыть дожди, что монумент из дворцового парка лучше убрать. Императрица ответила холодно:

– Хорошо, уберите. И без вашей лжи мне ведомо, сколь опакощена могила бедного Ланского…

В осенние сумерки, когда пожухлая трава шуршала под моросивом, голые ветви влажно стучали на ветру и стыли в размытой глине, налитые дождевой водой, следы копыт и башмаков, – гроб генеральс-адъютанта без парадных церемоний переносили из парка в церковь Святой Софии.

Капитан-командор фрегата «Не Тронь Меня», шотландец Крюйз, глаза которого еще больше выцвели, а изрезанное морщинами лицо стало краснее и от ветров Балтики, и от пунша, – был в тот день в Царском Селе, с морскими рапортами.

Крюйз встретил похоронную процессию к сумеркам, в шумящем и мокром парке.

Императрица в собольей шубке, крытой парчой, опираясь на янтарную трость, шла одна за деревянным гробом впереди толпы садовников и кофешенков, державших черные треуголки в руках.

Ветер относил мокрые пряди на открытый лоб государыни.

– Что я вижу? – протянул тогда под нос шотландец. – Наша belle-femme, наша неувядаемая – превратилась в морщинистую старуху…

Вскоре оправдались и петербургские слухи о войне, но не со шведом, не с уральским маркизом: турецкий султан повелел выставить на площадях Царьграда бунчуки с полумесяцем и конскими хвостами, объявляя своим сераскирам поход на урусов…

Поздней осенью, когда уже затянуты тонким льдом Лебяжьи пруды, по ясной и холодной заре доносится из Царскосельских лагерей пение солдатской молитвы.

Коль СлавенНаш Господь в Сионе…

По вечерней заре старая императрица проходит теперь заинелыми дорожками парка одна.

Эпитафия

Как будто б шли даром года,

Как будто случилось намедни

Все то, что случалось всегда.

Каролина Павлова

За многими событиями никто в Санкт-Петербурге не любопытствовал о той истории, которая случилась в доме Елагина.

Канцлер и дворецкий, как седые няньки, ходили за бакалавром, сошедшим с ума.

Безумный целыми днями бегал по дому, размахивая руками, точно поражал кого-то шпагой. Иногда он утихал, играл на полу, как дитя, старыми масонскими книгами. Ночью хохот безумного разносился по пустым покоям хохотом филина. Бакалавр гонялся за белым месяцем, смотревшим в окна парадных зал. Старики связывали его без труда: Кривцов ослабел, его лицо стало прозрачным и тонким, как у хворого отрока. Он только теребил канцлера за нос, ужасно косясь на окно.

– Старичок, старичок, спаси Андрюшу, – Калиостро смотрит в окно, – старичок…

Дворецкий и канцлер вынимали накрахмаленные платки, утирали слезы и шумно сморкались…

Из записных книжек и старых писем бакалавра канцлер разведал, что родная сестра Кривцова замужем за субалтерн-офицером Изюмского гусарского полка. На Украину был послан к госпоже субалтерн-офицерше нарочный, чтобы не отложила прибытием в столицу к несчастному братцу. А обрывки алхимических вычислений, обгорелые клочки записок, – след волшебств Калиостровых – канцлер в запечатанном пакете отослал брату Collovion'y, вольному типографщику Николаю Ивановичу Новикову, в Москву…

Африкан по утрам обувал бакалавра, как дитятю, кутал его худые плечи в синюю кацавею и расчесывал ему на простой русский ряд рыжие волосы.

– Блаженненький наш, – морщился от слез старый дворецкий.

Алхимический свой подвал Елагин приказал засыпать землей. Окна верхнего этажа заколотили ставнями, а в тех покоях, на антресолях, где стоял заезжий граф, дворецкий завел кладовую: висели там грозди седого чеснока и лука, были свалены в углу садовые мотыги и лопаты, а на рогоже рассыпаны яблоки: антоновка, аркад, белый налив.

В темной кладовой и застал однажды Африкан безумного бакалавра. Он сидел под солнечным лучом, проникавшим сквозь щель в ставни, перебирал яблоки.

– Африканушка, здравствуй…

– Пресвятая Богородица, никак в ум вошедши?

Но бакалавр протянул ему румяное яблоко, улыбаясь безумно:

– Откушай, дедушко. То головка Никитушки Шершнева, братца мною убитого… Видишь, головушек сколько. Убит, а живой… Я, дедушка, тебе правду сказывать буду: философский-то камень у меня в груди спрятан. Тут.

– Батюшка, как есть в безумстве ты обретаешься, а я, дурандей, возликовал было… И как нам, старикам, уверить тебя, что Шершнев вовсе живехонек, с князь-Потемкиным во здравии пребывает в полуденных пределах.

– Живехонек, Африканушка, ведаю… Санта-Кроче камушек мне такой подарила, который живит, живоносный.

– Пойдем-ка, батюшка, к Ивану Перфильевичу, может, он тебя разберет.

Старый канцлер, белоголовый, тощенький, в ветхом ватном халатике, выслушал дворецкого, подняв очки на лоб. Ясные глаза канцлера потускли от слез. Оба старика шумно протрубили в платки.

– Не даешь нам надежды. Андрей, – прошептал канцлер. Бакалавр повел бледными глазами.

– Не извольте убиваться, сударь. Я узнаю вас: вы тот веселый старичок, который на реторте летал… Я вам, сударь, открыться пришел. Философский камень у меня спрятан.

– Андрей, голубь кроткий, – оставь сердце мне рушить. Нет и не бывало камени мудрости, а погубил я тебя…

– И что вы, сударь!.. – замахал руками бакалавр. – У меня камень вот тут, во грудях. Сияет. Все сжег. Ежели латинскими литерами написать, будет тому камню первая буква – А, вторая – М.

Взмахнул руками, крикнул:

– Амо…

И точно задохся. Завертелся в безумной пляске, пал на паркете, воя, исходя пеной.

– Амо-амо-амо…

И долгих три дня в доме канцлера, где наглухо забиты досками окна верхнего этажа, неумолкаемо рыдал его вой…

Канцлер да дворецкий шли за похоронными дрогами московского бакалавра: сестрица его не успела на перекладных добраться в столицу к отпеванью покойника.

На западной стороне, у церкви во имя Божией Матери, что на Смоленском кладбище, заботами Елагина был поставлен гранитный саркофаг. На медном щите искусные граверы вырезали масонскую лопатку, циркуль и надпись под ними:

Московского университета бакалавр

Андрей Степанович Кривцов

Почил 9 июля 1784 года в 3 часа пополуночи.

Жизни ему было 23 года 5 месяцев и 8 дней.

А под надписью Елагин приказал латинскими литерами вырезать то таинственное слово, с которым умер несчастный кавалер Креста и Розы:

А М О.

Канцлер и дворецкий, положив треуголки на костлявые колени, часто сиживали на гранитной скамье у саркофага. Ветхие губы канцлера что-то шептали. У Африкана заметно тряслась голова… Ветер чуть шевелил обоим белые волосы.

Из Туречины, с Дуная, был как-то послан курьером в Санкт-Петербург артиллерийский капитан Никита Шершнев, загрубелый от походов, бомбардировок и кутежей.

Шершнев навестил бакалавра на Смоленском кладбище. Обошел кругом гранитный саркофаг, хмуро посвистал, потом снял шляпу.

Пусть колчан и лук изломан,Опущена тетива,Факел хладом околдован,Чуть струится синева —

нараспев прочел Шершнев пришедший на память стих Державина.

Мело шуршащий желтый лист. Капитан закинул на плечо синюю епанчу и хмуро зашагал от могилы, поддавая листья тупоносым башмаком. Занятие это рассеяло его, он вспомнил и другие стихи славного пииты:

Засыпали нимфы с скукиСредь пещер и камышей,Согревать сатиры рукиСобирались вкруг огней…* * *

Мать за руку водила меня к искрошенному от лет, дождей и ветров, заросшему крапивником гранитному саркофагу, что на Смоленском кладбище, на запад от церкви Богородицы. Мне было тогда лет девять.

Мать указывала на темной медной доске тусклые царапины букв:

– Тут спит твой прадедушка Кривцов… Буквы только не разобрать.

А семейное наше предание мать рассказала мне много лет позже: сестра Андрея Кривцова, которой Елагин писал на Украину, была замужем за нашим прадедом.

Сестра Кривцова, а моя прабабка, Аграфена Степановна, вывезла с собой из столицы тяжелую табакерку червонного золота. На верхней крышке, подобно зимней заре, переливался выпуклый перламутр, а в табакерке лежал кусочек желтого, ясного золота. Табакерку подарил прабабке моей канцлер Елагин, он же день за днем рассказал ей все, что случилось в загородном дом на Крестовском острове.

Прабабка до самой смерти своей, в 1839 году, уверяла домашних, что секрет волшебного камня достался известному мартинисту и розенкрейцеру Новикову, который по выходе из Шлиссельбургских казематов уединился в подмосковных деревнях, чтобы добывать золото…

Много лет позже в каком-то историческом журнале наткнулся я на повторение старушечьего вздора прабабки: в сельце Авдотьине, поместье Новикова, что Московской губернии, Бронницкого уезда, окрестные мужики поколениями рыли землю вокруг развалин барского дома. Поколения мужиков искали там клады. И правда, находили иногда под фундаментом дома золотые монеты. До самой революции по окружным деревням ходил слух, что в Авдотьине жил при дедах некий справедливый барин, который умел добывать золото… из огородной моркови.

На страницу:
7 из 8