bannerbanner
Вечный Жид
Вечный Жид

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Амнезия (Оск.)

Добрый вечер, любуетесь видами набережной? Сейчас уже довольно поздно, и не видно окрестных гор, а только отблески от огней на воде, но тоже очень красиво, и закатов не видно, и восходов, и полуденного Солнца, когда оно играет на спокойной воде своими бесчисленными отражениями, и слепит глаза так нестерпимо, что вполне можно ослепнуть, если не ходить без очков. Вы надеваете очки в полуденный зной? Не надеваете, но ведь так вполне можно ослепнуть. Впрочем, я тоже не надеваю, но совсем по другой причине. По какой? Мне, видите ли, все равно, ослепну я, или нет, я в некотором роде уже слепой. Как это понимать? Я и сам толком не знаю. У меня, видите ли, амнезия, потеря памяти, или что-то вроде того, я пережил клиническую смерть, и не помню ничего, что было до этого достопримечательного происшествия. Почему достопримечательного? Да потому, что в клинической смерти есть множество собственных плюсов, как, впрочем, разумеется, и минусов, выходишь из нее совсем другим человеком. Из нее, и из того туннеля, в который она вас загоняет. Заталкивает. Засасывает, ну и так далее, до бесконечности. Слыхали про такой туннель? Вот как, вы изучали медицину? Психологию? И все про это знаете? Тогда с вами легче. Ну так вот, войдя в этот туннель, а потом покинув его, никогда не знаешь наверняка, ты ли это вернулся назад или кто-то другой, вполне возможно, что тебя уже изменили, и ты уже не тот, или вообще не тот, который вошел туда, и видел все эти ужасы, о которых я вам не буду рассказывать. Зачем, ведь они подробно описаны до меня теми, кто тоже вернулся оттуда. Я поэтому опущу все экзотические подробности, вы, как специалист, знаете о них досконально, и только лишь замечу, что не уверен до конца, я ли это вернулся обратно живым? Я это уже вам говорил? Ну что же, не лишне напомнить еще раз, чтобы никто не забыл, в том числе и я сам! А вы не очень крупный специалист по психологии, вы еще только учитесь, и мой рассказ вам интересен, как добавление к пройденному материалу? Ну что же, тут рассказывать особо нечего, я не помню ничего, что было до моего ухода в туннель, или, во всяком случае, почти ничего. Что значит почти ничего? Это значит, что какие-то цветные пятна мелькают перед моими глазами, доносятся голоса, и даже отдельные фразы, я ощущаю запахи, и вообще отчетливо знаю, что если напрягусь, то вспомню все-все-все. Но, знаете, мне почему-то нет охоты делать это. Я боюсь, что вспомню совсем не то, что мне хочется, и поэтому предпочитаю жить так, в наполовину отрезанном мире. Есть ли у меня семья, спрашиваете вы? Да, есть, жена и дочь, они живут в Москве, и приглашают меня к себе. Не очень настойчиво, но вполне внятно, так что я, возможно, брошу здесь все, и рвану к ним навсегда, или почти навсегда. Если бы не собака, вот эта рыжая колли, которую вы сейчас гладите, я бы давно это сделал. Кстати, прошу вас, не гладьте ее по носу, она этого не любит, и может запросто укусить; один вот недавно на пляже тоже не верил, что колли могут кусаться, хоть я его я предупреждал. И она его уметила прямо в левый глаз. Неужели в глаз? Да, да, именно в глаз, ведь у нее длинная морда, а зубы такие, что она бревна перегрызает. Не волнуйтесь, с парнем ничего не случилось, немного пустила кровь, и не более того, она умная, и понимает, когда надо кусать по-настоящему, а когда лишь попугать. Совершенно верно, раз есть собака, то есть и дом, где мы с ней живем, а до этого жили с женой и дочерью. Но тогда очень просто узнать, кто я такой, и кем был до клинической смерти! То есть спросить об этом соседей, посмотреть дома документы и письма, спросить, наконец, по телефону у жены и у дочери. Да, разумеется, теоретически это возможно, но на практике не получается решительно. Как только я начинаю выяснять, кем же я был до того, как умер, а потом вернулся назад, что-то внутри меня настойчиво начинает противиться этому, я испытываю невероятный испуг, и мир словно бы разбивается на тысячи мелких осколков, так что я даже в зеркале не могу увидеть собственного лица, и оно представляется мне разбитым вдребезги. Мне гораздо легче считать себя родившимся заново, и не заглядывать за тот занавес, который отделяет прошлое от настоящего. Собственно говоря, это для меня единственная форма существования, и другой просто нет. Вы хотите помочь мне? Пойти ко мне домой, посмотреть мои документы, почитать вместе со мной письма и дневники (я вам не говорил про дневники, ведь я литератор, и веду их довольно долго, но вы сами догадались об этом?), – вы думаете, что вот так, за просто живешь, за красивые глаза, сможете узнать, кем я был до того? Милая девушка, вы-то, вполне возможно, и узнаете это, но я-то ведь не узнаю, вот в чем вопрос! Вы думаете, никто до этого не пытался помочь мне, и подсказать, хотя бы просто прошептать на ухо мое настоящее имя? Пытались множество раз, и очень настойчиво, но безуспешно, прошлое уже навсегда закрыто для меня завесой и тайной. Возможно, в нем существует нечто такое, с чем вновь столкнуться я не хочу, возможно, что-то другое, это сейчас совершенно не важно. Важно то, что прошлого не существует, я родился заново, а заново дышу этим прекрасным миром, этими запахами, звуками и мечтами, этими пейзажами, закатами и рассветам, этими знакомствами и сведениями из жизни людей, всеми этими милыми пустяками, которые я описываю в своих скромных притчах. Вы еще не читали мои притчи, ну тогда я обязательно вас познакомлю с ними! Встретимся еще раз, завтра, на этом же месте? Встретимся, непременно, я очень заинтересовал вас, и моя собака тоже, она очень похожа на хозяина, такая же откровенная, и готова идти на контакт? О, милая незнакомка, – да, да, не настаивайте, сегодня мы не будем представляться один другому, сегодня все должно быть юным и свежим, полным запахов весны и тайн, как та душа, которая только что вернулась с того света, – о юная девушка, сколько всего смогу я рассказать вам в следующее свидание, сколько своих самых последних притч вам прочитаю! Не будем жать друг другу руки, не надо, простимся глазами, этого достаточно, можете лишь пожать лапу собаке, она это любит. Вот так, так, медленно, отступая на шаг, на два, и на десять назад, мы прощаемся с вами, словно не увидимся уже никогда.

Библиотека (Оск.)

Я занимаюсь в библиотеке, ищу там материал для своих новых притч, а собаку привязываю под окнами, поскольку с собой в читальный зал взять ее, естественно, невозможно. Время от времени она начинает лаять, и тогда мне приходится высовываться из окна и успокаивать ее. Сонные библиотекари, которые одурели от одиночества и от скуки (в читальном зале, кроме меня, всего лишь еще один человек), рассматривают все это, как бесплатное развлечение, вынося моей шавке воду в тарелке и конфеты, от которых она презрительно отворачивается. Интересно, что будет, если я скажу, что она больше бы предпочла ляжку от них, или кусочек окорока? Наверное, обидятся, так что не стоит этого делать. Я сижу здесь уже три часа, и собака под окном совсем извелась, не пьет воду, и непрерывно лает, так что пора уходить, тем более, что я нашел уже все, что хотел. Путешествие Екатерины в Крым, Потемкинские деревни, Екатерининские версты, Черноморский флот, роскошная свита из скоморохов, художников, ученых и лицедеев, министров разного звания, придворных фрейлин, издателей, печатающих специальный журнал путешествия, – этого хватит, пожалуй, больше, чем просто на притчу. Сейчас я встану, отдам материалы, поблагодарю, и выйду на улицу, и человек, сидящий за соседним столом, сделает то же самое. Любопытный тип, он здесь специально, чтобы караулить меня, не знаю, по своей воле, или по чужой. Мы с ним уже разговаривали недавно, он представился как школьный учитель, ищущий что-то для своего факультатива, но я не очень-то верю ему. Уж больно он настырный и липкий, неприятно прижимается к тебе всем телом, и шепелявит при разговоре, так что капельки слюны даже падают тебе на лицо. К тому же, у него нет двух или трех пальцев на левой руке, и он искусно прячет ее за спину. Давняя привычка. Беспалый. Я его так и зову про себя. Сегодня Беспалый опять увязался вслед за мной и собакой, поспешно сдав дежурной по читальному залу свои книги, которые, по-моему, даже и не открывал, и бросившись вниз по ступенькам, словно в библиотеке начался пожар. Словно он специально поджег ее, и теперь заметает следы, настырный малый, неопрятный, и очень настырный. Что ему от меня надо? Сейчас опять будет прижиматься всем телом, и что-то шепелявить про свою школу и факультатив, который он обязан вести с отстающими учениками. Он, несомненно, ненавидит и самих учеников, и весь мир в придачу, таких обычно и нанимают в стукачи. Или вербуют, поймав однажды на чем-то серьезном. Или, наоборот, на чем-то мелком и гадком. Моего Беспалого, разумеется, поймали на чем-то мелком и гадком. Судя по тому, как он норовит прижаться ко мне, он то же самое проделывает и со своими учениками, непонятно только, какого пола? Возможно, что и с теми, и с другими, надо сыграть на этом, и отвязаться от него окончательно.

«Вы любите детей?» – спрашиваю я у него.

«О да, я обожаю их! – Осклабился он сейчас же в улыбке. – Таких, знаете ли, маленьких, пухленьких задир и шалунов, со своим неповторимым запахом, от которого просто дух иногда захватывает! Вы знаете, ведь от детей пахнет не так, как от взрослых, от них пахнет, как от новорожденных котят, или щенят, или даже крысят, вы не знаете, как пахнет от новорожденных крысят?»

«Нет, к сожалению, не приходилось сталкиваться с этим. А что, запах очень приятный?»

«Не то слово, он просто восхитительный, и я не променяю его на все блага мира! Но самое удивительное, это сходство запаха детей и новорожденных крысят, в этом есть какая-то мистика, это невозможно объяснить, но это именно так!»

«Чего только не бывает на свете, есть, знаете, многое на земле и небе, что не подвластно мудрецам этой земли!»

«О, вы цитируете Шекспира, вы, наверное, литератор?»

«Как вы догадались?»

«У меня особый нюх на подобных людей, я, знаете ли, сам преподаю в школе словесность!»

«Вот оно что, а прошлый раз вы, помнится, говорили, что увлекаетесь астрономией и естественными науками!»

«Нет, нет, что вы, это лишь увлечение, а не больше того, просто я человек очень разносторонний, и стремлюсь соединить в себе разные ветви знания. Роюсь, знаете ли, в библиотеках, нахожу редкие книги, пытаюсь знакомиться с интересными людьми, но основной предмет мой – словесность, я предан ему и душой, и телом!»

«Нашли сегодня что-нибудь интересное?»

«В библиотеке? Нет, знаете, не нашел, сегодня очень жарко, и мысли путались, как после бессонной ночи. Скажите, а вы по ночам спите спокойно?»

«Как убитый, меня стережет собака, мне нечего бояться каждого стука и шороха, она всегда поможет, если случится что-нибудь непредвиденное. Вор, к примеру, залезет, или крыса случайно заскочит».

«Она не любит крыс?»

«Чрезвычайно!»

«Но почему?»

«Не знаю, это что-то врожденное, что-то, оставшееся от диких предков, от охоты в первобытном лесу на предков крыс, которые, возможно, были размером с нынешнего слона. Времени с тех пор прошло очень много, слоны превратилась в крыс, но запах остался, запах дикого зверя, который она, разумеется, не может терпеть!»

«Да, затейливое объяснение, вы всегда так затейливо объясняете?»

«Почти всегда, я не люблю прямолинейных решений».

«И в своих притчах вы тоже не любите их?»

«Что вы знаете про мои притчи?»

«О, я знаю про них очень много, и про вас тоже знаю достаточно, но хотелось бы узнать еще больше!»

«Охотно пойду вам навстречу, давайте завтра опять встретимся в библиотеке.»

«Как и сегодня, прямо с утра?»

«Как и сегодня, прямо с утра!»

«Охотно встречусь, а потом поговорим на интересные темы».

«Обязательно договорим, только, прошу вас, захватите с собой лезвие безопасной бритвы!»

«Лезвие безопасной бритвы?»

«Я научу вас вырезать из книг страницы и иллюстрации, это совсем не сложно, сядем рядом за один стол в самом конце читального зала, я буду делать то же самое, а вы у меня – учиться. Идет?»

«Конечно, идет! – обрадованно смеется Беспалый. – Собственно говоря, меня не надо учить вырезать страницы из книг, я делал это множество раз, но чтобы вы таким занимались, – это для меня забавно и неожиданно! Будем завтра вместе потрошить библиотечные фонды!»

«Да, вместе, как пианисты, играющие в четыре руки!»

«Да, как пианисты, как очень близкие друг другу пианисты!»

«Как сиамские близнецы!»

«Да, как очень близкие сиамские близнецы, сросшиеся между собой намертво всеми частями тела!»

«Да, грудью, боком, руками, ногами, печенкой, фаллосами, и всем остальным?»

«Вы считаете, что мы можем срастись печенкой, и даже фаллосами?»

«После завтрашнего потрошения книг? Помилуйте, да после такого занятия не будет в мире более близких людей, можете мне в этом поверить!»

«Вы чрезвычайно заинтриговали меня! До завтра, бегу искать безопасную бритву!»

«До завтра, бегите, и найдите самую острую!»

Он убегает, поминутно оглядываясь, и, как всегда, пряча за спиной беспалую руку. Интересно, надежно ли заглотнул он наживку?

Наутро я специально прихожу к библиотеке пораньше, и, привязав собаку под окнами, захожу в читальный зал, где меня уже встречают, как своего. В этих провинциальных городках люди очень быстро привязываются один к другому. В этом есть очень большая опасность – такие привязанности сразу же перерастают в нечто большее, и ты можешь запросто остаться здесь навсегда. Надо заканчивать и с библиотекой, и с милыми женщинами за стойкой, улыбающимися тебе так, будто ты их муж, местный водопроводчик или водолаз, забежавший на минутку в обеденный перерыв навестить свою беременную половину. И, разумеется, пора заканчивать с Беспалым. Или он меня, или я его, третьего не дано. Это война, и от нее явственно несет сладковатым душком только что родившихся крысят, совсем голых, и с длинными гладкими хвостами, которые очень скоро вырастут в отвратительных мерзких чудовищ, сопровождающих Беспалых всего мира в их вечном стремлении к кому-нибудь прижаться и высосать как можно больше мозга и крови. Кстати, мне его нисколько не жалко.

«Вы знаете, – говорю я библиотекарше, – мой сосед, который сегодня опять будет здесь, вырезает, кажется, из книг страницы и иллюстрации!»

«Какой ужас! – Взмахивает она тотчас руками. – Не может быть, я доложу об этом директору библиотеки!»

Директору библиотеки, как хорошо сказано, лучше было бы только директору водокачки! К сожалению, директоров водокачек больше не существует, а жаль, хорошие притчи можно было бы о них написать! Впрочем, хватит мечтать, в читальном зале появился Беспалый. Держит себя с заговорщицким видом, подмигивает, и сразу же подсаживается ко мне. Хочет, очевидно, играть в четыре руки, и сразу же начать срастаться, как сиамские близнецы, печенкой и фаллосами. Бок у него липкий от пота, и в руке между пальцев уже зажато острое лезвие бритвы. Ну что же, голубчик, резать, так резать, играть, так играть, стрелять, так стрелять, ты сам во всем виноват! Изо всех углов читального зала на нас уже смотрят испуганные глаза директорши и всех библиотекарей, какие только нашлись здесь в наличии. У них, очевидно, давно уже ничего не вырезали и не воровали, как, впрочем, и не читали. Они, безусловно, благодарны за такое великолепное развлечение. Великолепное, и совершенно бесплатное, хотя, я думаю, многие из них охотно бы согласились заплатить за него. О ужас, о невыразимый ужас присутственных мест маленьких провинциальных городков: здесь все готовы платить наличными! Прочь, прочь отсюда, – туда, вовне, в свободу, прочь от всех этих разбитых зеркал, в которых не видно собственного лица, прочь от прошлого, которое так ужасно, что ты готов отказаться от него навеки, прочь от провинциального идиотизма и этих липких Беспалых, готовых срастись с тобой печенкой и фаллосами, после чего, разумеется, надо будет или повеситься, или утопиться в пруду!

Я делаю вид, что ничего не замечаю: ни того, как Беспалый, профессионально зажав бритву между двумя пальцами, кромсает какую-то древнюю книгу, ни того, как со всех сторон с истошными криками к нему бегут библиотекарши и директорша, вопя не то «милиция», не то «караул»; ни того, как Беспалый неожиданно смертельно бледнеет, и лезвие бритвы с сухим щелчком падает из его пальцев на стол, а вокруг начинается обычная для таких случаев суета и комедия. Я встаю с напускным непониманием на лице, презрительно смотрю на Беспалого, и, положив книги на прилавок, медленно покидаю читальный зал. Здесь мне все уже скучно и неинтересно, и я знаю, что больше не вернусь сюда никогда.

Черная вдова (Оск.)

Соседка, бывшая циркачка, недавно похоронила мужа, смотрит на меня ласково и необычайно нежно. Волосы черные, и, очевидно, крашеные. Черная вдова, приглашающая в свои паучьи объятия. Говорят, что самки некоторых пауков после совокупления попросту откусывают головы у своих партнеров, готовя пропитание еще неродившимся паучатам.

Кривые пути (Изыск.)

Многие исследователи период в жизни Айзека Обломоффа между окончанием школы и переездом в Москву, когда писатель метался по стране, не зная, где ему остановиться, и к чему приложить свои силы, называют «кривыми путями» в его биографии, но я с этим решительно не согласен. Вовсе и не кривыми путями были эти тревожные годы, а поиском себя самого, поиском смысла жизни, когда на весах судьбы решалось, быть ли Айзеку писателем или кем-то другим (он, к примеру, вполне серьезно подумывал о карьере ученого, и даже спортсмена). Ленинград, Харьков, Одесса, и опять сонная, залитая солнцем провинциальная Аркадия – вот только некоторые города, упоминаемые в романах Айзека. Тревожные предрассветные сумерки Ленинграда, пронзительный и дребезжащий звук трамваев, набитых утренним работным людом, промозглая, напитанная миазмами большого города сырость, проникающая под одежду, и обволакивающая тело липкой холодной пленкой, – все это пронзительно и в малейших деталях описано в рассказе «Предрассветный трамвай». Маленькая комната в огромной коммунальной квартире, кухня и туалет в конце длинного коридора, смятая постель, и на ней сидящая тридцатилетняя женина с растрепанными волосами и ярко накрашенными губами на фоне смертельно бледного, словно бы вымазанного белилами лица, – об этом знаменитый и многострадальный рассказ Обломоффа «Первая любовь», так нелюбимый цензурой, и ставший впоследствии чуть ли не визитной карточкой повзрослевшего писателя. «Дворцы Петергофа» и «Старый фонтан» – это уже совсем другая тональность и совсем другое настроение: тихое, солнечное, радостное, которого так мало в рассказах, да и в романах великого писателя. И еще, пожалуй, можно вспомнить здесь рассказ «Аэропорт» – глубоко автобиографический, как и почти все вещи Обломоффа, в котором рассказывается о новогодней ночи в ленинградском аэропорту, в которой затерян девятнадцатилетний молодой человек, только что исключенный из университета, не имеющий ни крыши над головой, ни денег, ни даже теплой одежды, и тревожно ждущий наступление первого дня нового года среди праздничной и шумной суеты огромного стеклянного зала аэропорта. Все эти рассказы отражают подлинные события в жизни писателя, его недолгий, продолжавшийся чуть более года, ленинградский период, и затем очень странный переезд, вернее сказать – падение в Харьков: темный, рабочий, не имеющий ни культурной ауры, ни глубокого смысла великолепного столичного Ленинграда. «Харьковские рассказы», изданные позднее отдельной книжкой, а теперь переиздаваемые в разных местах огромными тиражами, полны безысходности и пессимизма, в них впервые звучит тревожный звоночек, эдакое малюсенькое стаккато о возможном самоубийстве, и они, все эти шесть или семь небольших вещей, есть буквальный слепок с жизни двадцатилетнего Айзека, запутавшегося, как муха в тенетах, в кривых проспектах и переулках огромного чужого города. Время жизни Айзека в Харькове такое же, как в Ленинграде – примерно полтора года, он здесь попеременно и учится и работает, и размышляет о смысле жизни, и, очевидно, уже раздумывает, не заняться ли ему литературой (во всяком случае, в его дневниках такая мысль появляется неоднократно). И опять стремительный кульбит, стремительный жизненный прыжок, и возвращение в Аркадию, в город детства, лежащий в Крыму на берегу Черного моря. Айзек уже полностью созрел для будущей писательской деятельности, он уже накопил множество сил и самых разных жизненных впечатлений, но ему не хватает еще чего-то, какой-то малости, какого-то нового жизненного слоя, странным образом ускользнувшего от него, и поэтому он решается идти в армию.

Армейская тема в творчестве Обломоффа вообще очень замечательна и занимательна. Она резко отличается от подобных парадных тем неглубоких современных писателей, боящихся, да и, откровенно скажем, не умеющих из-за недостатка таланта копнуть достаточно глубоко и коснуться самого дна. Обломофф, этот русский еврей, попавший служить, разумеется, не в ракетные, и даже не в танковые войска, а в обыкновенный стройбат, описывает вовсе не жизнь советской казармы, и даже не сакраментальные сто дней до приказа. Об этих тошнотворных ста днях он презрительно и гневно высказывался впоследствии неоднократно, называя их или неглубоким романчиком, или даже гнусной клеветой робкого автора на подлинные реалии армейской жизни. Нет, Айзек Обломофф пишет не о лакированных буднях советских вояк и их бравых, а также не очень бравых начальниках, а о подлинной, невидимой никому жизни одесского военного госпиталя, в который попадает молодой еврей-стройбатовец, решивший закосить от советской армии. Это вам уже не примитивные сто дней до приказа, это страшная, чуть ли не шизофреническая реальность борьбы жаждущего знаний и свободы начинающего писателя с жестокой и бездушной машиной подавления личности и человеческого достоинства. В повести «Одесский дивертисмент» Айзек Обломофф дотошно и скрупулезно описывает свое собственное пребывание в отделении для душевнобольных, о лечении сильнейшими психотропными препаратами, о войне, которую вел он с профессором, поклявшемся, что рядовой Обломов или признает факт симуляции различных болезней (Айзек действительно, не желая служить в советской армии, по наивности решил симулировать несколько известных болезней), – профессор психиатрии, эдакий советский штурмбанфюрер-эсесовец, адский доктор Менгеле, грозил Айзеку вечными скитаниями по психбольницам, если только он не признает, что абсолютно здоров. Какая мощь, какое высокое человеческое начало, какой высокий дух горит в этом двадцатилетнем юноше, попавшем в паутину дипломированного и безжалостного, видящего его насквозь профессора психиатрии! Как же беззащитен он перед этой огромной армейской машиной, сминающей в своей мясорубке тела и души молодых советских людей! И как же это, подчеркнем еще раз, глубоко и литературно высоко перед всеми этими стами днями до приказа, написанными бесталанными приспособленцами от литературы! Всякому, кто читал и множество раз потом перечитывал «Одесский дивертисмент», известно, что герой Айзека Обломоффа победил в смертельной схватке с дипломированным профессором психиатрии, что его признали негодным и комиссовали из армии. Победил вопреки очевидному, пройдя через голодовки, насильственное лечение и питание, пройдя через издевательства и камеры пыток, – победил чудом, благодаря, очевидно, вмешательству своего еврейско-русского Бога, в которого тогда еще не верил, но о существовании которого всегда смутно догадывался. Но победит в схватке не на жизнь, а на смерть не только литературный герой Обломоффа, победит сам Айзек, ибо, не выдержи он смертельного накала борьбы, не переиграй позорно посрамленного советского профессора психиатрии, – не было бы его последующего переезда в Москву, где он наконец-то стал писать, ибо не мог уже сдерживать напор тех жизненных впечатлений, что распирали его изнутри. Да, как тонка и зыбка граница, отделяющая свободу от несвободы, творчество от жуткого мрака желтого дома, день от ночи, бытие от небытия! Победа Айзека над силами зла, одержанная в Одесском окружном госпитале имени Пирогова, была его личной победой, а также победой как русской, так и еврейской литературы, ибо Айзек принадлежал теперь и той, и другой.

Непрерывный поток литературного творчества, начавшийся через год после переезда Айзека в Москву, включает в себя и такие не очень известные его вещи, как повесть «Лето в Херсонесе» (здесь Айзек жил два летних месяца), небольшое произведение «Маленькая ленинградская повесть», и грустный рассказ «Аркадия» – в нем восемнадцатилетний молодой человек с маленьким и дешевым, покрытым дерматином чемоданчиком в руке идет в сопровождении матери к троллейбусной остановке, намереваясь уехать в далекий столичный город, а мать постоянно отвлекают по дороге случайные знакомые, и он глубоко переживает, что она в последний момент уделяет внимание не ему, а другим людям! Чего здесь больше: негодования на черствость и невнимание матери, собственной заброшенности и одиночества, боли расставания с городом детства, в который, очевидно, он уже никогда не вернется, – не знаем. Но здесь весь Обломофф с его потрясающим психологизмом и любовью к мельчайшим деталям, которые впоследствии стали визитной карточкой чудного мастера. Здравствуй, Москва, здравствуй, свобода, здравствуй, жизнь! – так, очевидно, воскликнула душа Айзека, прошедшего положенные тысячи миль своих кривых и трудных путей, которые со временем стали широкими проспектами, приведшими его в большую литературу.

На страницу:
3 из 7