
Полная версия
Король в Несвиже (сборник)
Таким образом и молодой Юлиан Преслер мог, не заражённый проступком отца, идти той дорогой, которою шла вся, без исключения, наша молодёжь. В её развити, в убеждениях были великие различия, возраст, темперамент, зрелость. Самые воодушевлённые были, без сомнения, те, что ещё от земли не выросли, самые горячие были низшие классы, за ними шла Школа агрономов в Маримонте, Школа изобразительных искусств, студенты которой такую важную роль сыграли в последних выступлениях, наконец, Академия медицины. Студенты этой последней, которые были зерном будущей Главной школы, оживлённые горячими чувствами привязанности к стране, показали наибольшую сдержанность и умеренность. Не отстранились они от народа, но становились часто как консервативный элемент в выступлениях, которые слишком быстро толкали вперёд. Ту более зрелую роль они сохранили до конца.
Маримонт и Школа изобразительных искусств шли горячим фронтом, медики, не отступаясь, регулировали этот марш здравым смыслом и рассудительностью. Влияние их на население города, до тех пор, пока управлять им было можно, было очень большим. Не раз челядь и простой люд приходили с ними советоваться и, что удивительно, слепо шли за их советом. Не было отступлений, были доказательства преданности, следовательно, очень осторожное действие приписывали убеждениям, не считая его вовсе за зло.
Того вечера, когда поручик был у Липкава, Юлиан с тремя товарищами находился на совещании в своём жилище на чердаке. Легко догадаться, что там ни о чём больше не говорили, как о текущих событиях. Юлиан принадлежал к наиболее горячим, а его благородный характер, быстрая мысль и очень примерная жизнь добавили ему, несмотря на молодость, облик одного из лидеров академического круга. Трое других – сознательные, старшие и более медлительные, как раз обсуждали с Юлианом способ поведения в будущем. Преслер был того мнения, что следовало идти дружным и равным шагом с Маримонтом и Школой изобразительных искусств, предусматривал он уже, а скорее знал, о неизбежном взрыве, который рано или поздно должен был наступить. Старшие обманывались ещё той надеждой, что, в медленной борьбе вырабатывая дух и приготавливая средства, можно будет отложить восстание. Главным и очень важным аргументом тех, что его сразу видели неподходящим, была необходимость в умиротворении и склонении на свою сторону сельского люда, частью нейтрального, частью враждебного всему, что сюртук носило. Насколько городской люд был готовым и требовал скорее сдерживания, чем добавления энтузиазма, настолько деревни показывали себя холодными и недоверчивыми. Но, с другой стороны, те, которых звали красными, утверждали, что само восстание будет наилучшей школой практического патриотизма для крестьян, что иного способа повлиять на людей никогда бы не допустила московская бдительность, а когда это действие было возможным, потребовалось бы такое долгое время, что в итоге взрыв необходимо было бы отложить на неопределённые годы. Горячих горожан сдерживали обещаниями разного вида, откладывая со дня на день, но в итоге роптали они, подозревали в измене, выходили из терпения. Этот энтузиазм жителей городов и среднего класса не был, как мы видим, вовсе придуманным, дали они доказательства такой преданности, такой настойчивости и мужества, что, может быть, пальма мученичества перед всеми будет принадлежать им.
Дебаты шли очень быстро, а положение умеренных, хотя были трое на одного, становилось всё более неприятным. Запал имеет в себе то, что побеждает самые логичные аргументы, потому что запал есть уже зародышом действия, когда рассуждения есть всегда ещё словом. Охваченные постепенно чувством Юлиана, его товарищи смягчались, почти устыдясь своего рассудка.
Ожидали ещё прибытия нескольких коллег, когда мать, вернувшись из города с деньгами, вырванными у отца, не в силах выдержать, побежала прямо к сыну, чтобы немедленно их отдать. Подойдя к двери, слыша внутри громкий разговор, она остановилась перед порогом и поневоле начала прислушиваться. Сквозь тонкую дверь проходил звонкий голос Юлиана, такой знакомый матери, такой милый её уху, что она наслаждалась им, как музыкой, Юлиан говорил:
– Братья! И разум, и осторожность есть прекрасные качества в здоровом ходе жизни, но напрасно ими хочу управлять в критические минуты, когда горячка ясновидящая и проще приводящая к цели. Вы будете иметь сто раз верность без эмоций, но вас самих победит и захватит моё безумие. Даже без той веры, какую имею я, я уверен, вы пойдёте за мной! Московское правительство называет это революционным терроризмом, а будет это только терроризм святого чувства, которому ничто противостоять не может. Приходят такие минуты, в которых и человек, и народ могут превознести геройскую смерть над униженной жизнью, тогда, как инстинкты самосохранения содрогаются могиле, дух с радостью к ней раскрывает крылья.
Слушая эту речь, которой ухватила только главную мысль, мать вздрогнула, залилась слезами, взор её с отвращением упал на деньги, которые несла, и она убежала с ними в свою комнату, вся заплаканная, заламывая руки. В этой женщине, которую раздавили жизнь с ничтожным человеком, бедность и работа, отозвалось какое-то чувство, зажжённое любовью к ребёнку. Она припомнила себе борьбу за эти гроши с мужем на улице, происхождение этого заработка, и бумажки, которые несла с такой радостью, бросила на стол с презрением. Но сию минуту пришла на ум тяжёлая работа бедного Юлиана, необходимость облегчить ему, уверенность, что он не знает, не догадывается, откуда пришли эти проклятые деньги и оплатой чего они были. Она вбежала повторно и с поспешностью постучала в дверь Юлка.
Юноша её вовсе не ожидал; потому что она не имела привычки приходить в этот час, а так как ожидали прибытия товарищей, голос изнутри дал только знак войти.
Мать приотворила дверь, но ещё раз устыдилась чего-то, колебалась, и вернулась снова вниз. Подумала, что сделает гораздо лучше, меньше будет нуждаться в объяснениях, когда деньги непосредственно через сестру отошлёт брату.
Девочка, которую вчера мы видели спящей так спокойно, сидела теперь над работой у окна. Была она не менее красивой, чем брат, хотя что-то в её чертах напоминало немного отца, но великая привлекательность молодости придавала её личику, свежему, белому и румяному, очарование весеннего цветка. Мать, поцеловав её в лоб, шепнула несколько слов и отправила наверх. У Юлка был большой переполох, этот стук и наполовину открытая дверь велели бояться подслушивания, но Розия, которая в ту минуту вбежала с улыбкой, успокоила страхи. Они поняли, почему так трудно было несмелой девочке очутиться с тем посольством среди разгорячённой молодёжи. Когда она вошла, Юлиан сильно задумался над происхождением этого материнского подарка, но на столе были более срочные дела.
– Мы говорили о взносе, – сказал Юлиан, – на первые необходимые дела, вот в пору, словно с неба, падают мне деньги, которые мне вовсе не нужны и я делаю из них очень охотную жертву…. пусть это будет жертва вдовы в народную казну. Crescite et multiplicamini![1] – добавил он, бросая на стол бумажки с улыбкой.
А через мгновение, подняв руку вверх, торжественно сказал:
– Братья! Пусть живёт Польша! Пусть погибнут её враги!
* * *На следующий день в сером сумраке Мацей Кузьма, которому этот день казался веком, стоял заранее под фигурой Матери Божьей напротив Благотворительности. Он постоянно осматривался, беспокойно молясь в действительности, чтобы ему Господь Бог скорее послал избавителя, который бы успокоил его тревогу.
Через мгновение, услышав неподалёку покашливание, он обернулся и увидел блондина, который кивал ему с тротуара. Они вместе пошли улицей, хорошо оглядываясь, чтобы никого не было за ними.
Мацей рассказал слово в слово всю свою историю, добавляя к ней, что ему обязательство, на него возложенное, казалось невыносимо тяжёлым.
– Мой брат, – сказал блондин, – ничто не приходит легко, вы уже принесли большую услугу, занимая это место, которое другой, действительно опасный человек, мог получить.
– Но смилуйтесь, – прервал Мацей, – как я дальше из этого выйду? Пошлют меня, прикажут что-то доносить, что я им скажу?
– Слушай, – сказал блондин, – и мы также имеем неплохую полицию, мы знаем, что делает правительство, знаем агентов, которых оно использует для подстрекательства населения и вылавливания этим способом горячих. Мы укажем тебе этих правительственных фальшивых братьев, ты будешь на них доносить и сделаешь им ещё услугу, потому что ты засвидетельствуешь о их рвении. Мы же через тебя будем удерживать, где необходимо, остерегать потихоньку честных людей, чтобы тем крикунам не верили.
– Сегодня, дорогой пане Мацей, в кабаке при Граничной улице соберётся очень много подговорённых московскими агентами, а полиция, когда все соберутся и лучше шуметь будут, собирается окружить дом и выбрать тех, на которых укажут предатели. Идите же сейчас к тому кабаку, ничто вас не остановит, потому что уже карточку свою имеете, во время, как челядь будет собираться, предостерегайте, чем это пахнет. Если бы немного шпионов перетрясти хотели, ничем бы это не повредило. Вы узнаете их по тому, что на спине они будут иметь понаделанные белым мелом кружки.
Получив такую инструкцию, Кузьма усердно поспешил на Граничную улицу. Кабак находился, как обычно, в низине и был избой очень обширной, но вовсе не изысканной.
Хозяин, немец, был очень подозрителен на шпионаж, что ему вовсе не мешало в многочисленных собраниях кричать: «Фифат! Фифат, паны поляки!» и говорить о лупимой ойшисне.
Когда Мацей пришёл, он застал только четырёх или пятерых совещающихся в уголке и убедился, оглядев их, что все имели кружок на спинах. Они ожидали уже плод своих работ.
Мацей, велев дать ему пива, выбежал как можно быстрей в сени, желая встать на страже и предупреждать прибывающих, но едва выскользнул, когда нос в нос встретился с поручиком, который тоже сюда направлялся. Он направил взор на его спину, кружка ещё на ней не было.
Поручик очень изумился.
– Кто тебя сюда прислал?
– Кто? Никто. Я сам пришёл.
– Сам? Ну, дьявольский у тебя нос, но не будьте так уж уж усердны, потому что из этого ничего не выйдет. Поскольку, однако, ты пришёл, иди со мной, я тебе расскажу, что ты должен делать.
Мацей почувствовал себя парализованным, трудно ему уже теперь было отыграть свою роль. Они прошли тёмной сенью, в которой никого не было, а когда поручик первым переступил порог, Кузьма с удивлением увидел на его спине большой круг, немного только с поспешностью и неправильно наложенный, когда и как, он не мог отгадать.
Кузьма не много слушал, что ему говорил поручик, огляделся только, посмотрел всем на спины и не знал, что начать, видя всё большие толпы наплывающих работников. Между ними с большим удивлением он заметил того самого блондина, который недавно давал ему инструкцию, побежал он, таким образом, как можно живей, к нему, чтобы объяснить своё положение. Блондин уже обо всём знал и отослал его к дверям. Было большим счастьем для Кузьмы, что ему его физиономия хорошо врезалась в память, потому что парень сменил одежду, даже немного испачкал лицо и выглядел на простого челядника.
Когда внутренность кабака очень быстро заполнилась приходящими ремесленниками, в его дверях, не замеченная почти никем, произошла сцена, которая не продолжалась и пяти минут.
Кузьма, стоящий на пороге, увидел молодого, очень красивого юношу, кототорый показался ему переодетым, входящего несмело в кабак; в момент, когда уже собирался переступить его порог, как раз подходил в ту сторону поручик. Молодой человек только тихо вскрикнул: «Отец!» и очень живо отступил. Был это Юлиан, который испугался, как бы отец его, Преслер, не узнал.
Посмотрев на спину, Кузьма остановил его и, указывая Преслера, быстро сказал ему на ухо:
– Видишь? Тот в шляпе, с усами, кружок на спине, называют его поручиком, это шпион, это московский шпион!
На эти слова Юлиан, которого Кузьма задержал за руку, крикнул каким-то отчаянным голосом, закрыл себе глаза и, как поражённый молнией, выбежал, бессознательный, на улицу. Что происходило в сердце молодого человека, описать невозможно, ужас, боль, безумие были так велики, что, как сумасшедший, летел он, убегая от того места, в котором этот удар его застал. Прохожие могли его принять за беглеца из сумасшедшего дома, либо преследуемого вора. Он не знал, куда и как шёл, спотыкался, падал, поднимался и, болезненно стоная, запыхавшийся, розгорячённый, пробежавший огромное пространство без передышки, оказался он во дворе на Дзеканке. Пролетел через лестницу, не отворил, а почти выбил собой дверь и упал, утомлённый, у ног испуганной матери.
Женщина так ужаснулась, когда увидела его, чувствуя, что любимому ребёнку что-то угрожает, что, прежде чем спросила его, она отозвалась страшным стоном. Юлиан лежал полуживой, а носом и ртом у него текла кровь.
Он был в таком состоянии, что из него слова выпытать было невозможно. Заплаканная мать опустилась перед ним на колени, сама не ведая, что начать, попеременно догадываясь то о каком-то случае, инвалидности, то о чём-то чрезвычайном, что её ум угадать не смел. Она далёкой была от правды, догадывалась, что он был преследуем вместе с другими академиками, кровь, текущая из уст, казалось, говорит о каком-то ударе и насилии. Вместе с Розией обливали его водой, а мать будила самыми лучшими словами, Юлиан, однако, не говорил ещё, только стонал, и, открыв глаза, с каждым разом, словно усстрашённый тем, что видел, спешно закрывал их. Через минуту ожидания и наилучших напрасных усилий Розия, по собственного умыслу, побежала к соседнему дому за доктором. Был это молодой, лишь около года проживающий в Варшаве израильтянин, известный как один из ревностных работников по приобщению до этого изолированного от общества племени, которое имело право и обязательство заботиться о гражданах Польши. Доктор Майер, по счастью, был дома, знал близко Юлиана, потому что тот в одной из специальных клиник заменял переводчика. Розия рассказала ему, как было, что Юлиан вернулся задыхающийся, бессознательный, очень уставший, упал, ртом и носом бросилась кровь и слова от него нельзя было добиться. Майер сразу догадался, что в этом должно быть что-то таинственное, и поспешил на помощь. Он нашёл молодого человека ещё растянутым на полу и мать над ним, кричащую в отчаянии. Он уже знал обо всём, не спрашивая, поэтому, хотел изучить состояние Юлиана, с тем чтобы сделать из него какой-то вывод. Но учащённый пульс, раздражённое лицо, кровь, которая бежала у него по груди, означали только сильное утомление и свидетельствовали о потрясении. Услышав голос доктора, Юлиан, словно заново испуганный им, содрогнулся, вскочил, сел, и, отвернувшись, пытался прийти в чувство. Тревога, лишь бы кто-то чужой не догадался о страшной тайне, придавала ему сил. На вопрос Майера он решил солгать и поведал ему, что гнались за ним казаки, что чуть в их руки не попался, и этот спешный бег, смешанный со страхом, был причиной болезни.
Но эта быстро выдуманная ложь не имела ни малейшего характера вероятности; ни лекарь, ни мать не поверили ему, только оба поняли, что Юлиан, видно, причины происшествия рассказать не мог. Лучший знаток людского седца и страданий человека, Майер понял и то ещё, что причина тревоги и беспокойства не была устранена. Уважая всё же тайну Юлиана, убедившись, что кровопускание не было обязательно нужным, прописал отдых, какой-то охлаждающий напиток, и ушёл. Когда остались с матерью с глазу на глаз, ибо Розия побежала в аптеку, попрбовала она урвать хоть слово из закрытых уст сына, но вперёд только слёзы извлекла, говорить он ещё не мог, боясь так убить мать, как сам был убит; он не знал, что она много лет жила этим ядом. Напрасно она старалсь самыми нежными ласками получить признание; забывшись немного, вырвалось у него только из груди, повторенное несколько раз: «Отец! Отец!»
Это слово облило кровью лицо женщины, она уже почти обо всём догадалась. Объяснилась ей отчаяние сына.
– Говори, ничего не тая передо мной, – сказала она ему. – Тебе будет легче, когда пожалуешься, всё дело в отце, может тебе что про него поведали? Он имеет столько врагов! Я прошу тебя, скажи мне.
Но Юлиан собраться не мог с силой признаться даже перед матерью.
Несколько тяжёлых часов пробежали так в стонах, слезах и ожидании; в конце концов Юлиан, немного успокоенный, ни в чём не желая признаваться матери, пошёл наверх с мыслью ожидания возвращения отца. Комната поручика была отделена от его комнатки тонкой стенкой так, что он мог вычислить его возвращение.
Когда это происходило на Дзеканке, в кабаке при Граничной улице также живо приготавливалась сцена. Нужно было знать горячий нрав варшавской ремесленной челяди, чтобы понять, как трудно её сдерживать в проявлениях патриотизма.
Хотя и Кузьма, и несколько переодетых академиков остерегали большую часть приходящих о шпионах, которые уже были узнаны, и о собирающемся вторжении полиции, шумные и громкие разговоры и выкрики показывали нетерпеливость этого люда, который рвался к действию. Люди более сдержанные, больше размышляющие, расточающие запал на слова, легче выдерживают ожидание, люд, весь одержимый чувством, должен прямо переходить от чувства к действию. Ремесленники, не занимаясь политикой, не считая, не беспокоясь о завтрашнем дне, хотели борьбы ради самой борьбы, хотя бы даже без победы. Речь шла о той минуте, в которою бы отомстили за постоянные унижения, а потом? Хотя бы смерть!
Такой великой преданности без какой-либо надежды на результат не годилось принимать, но также невозможно было её остановить, потому что запал рос с каждым днём; а когда те честные сыны страны требовали себе смерти, упрекая в трусости тех, кто её боялся, было ли средство показать им опасность и бесполезность жертвы?
Среди самых горячих требований организации, оружия, командующих, к тем шумящим кучкам пришла новость о находящихся шпионах, и началось совещание о способе быстрее с ними расправиться, пока бы не пришла полиция.
В одно мгновение организовали это экстренное правосудие. Нескольких младших расставили на карауле, чтобы вовремя дали знать о приходящей вооружённой силе, более сильных же вызвали на то, чтобы отмеченных кружками разделить, окружить и в ссору ввести.
Когда поручик попивал спокойно пиво, к нему подошёл страшный здоровяк, который сел у того же столика и начал с ним беседовать. Поначалу была она ничего не значащей, но незнакомец начал себе позволять такие шутки, что Преслер, который уважал в себе опору трона, начал уже гневаться.
– Дорогой мой, – сказал этот высокий мужчина поручику, – я чувствую, что ты должен был где-то служить в войске.
– Может, вы правы, но я попросил бы меня не касаться.
– Почему, дорогой мой?
– Потому что так близко мы не знакомы.
– То, что ты меня не знаешь, это с твоей стороны очень большой грех, ты должен знать всех таких, как я.
– Для чего?
– А пощупай-ка карманы, у тебя, наверно, там карточка?
– Что за карточка?
– Я уж тебе этого не говорю, потому что знаю, что догадаешься. Но слушай-ка, сегодня это тебе плашмя не пройдёт, чтобы ты сюда влезал. Следовательно, выбирай: предпочитаешь двадцать палок, или чтобы я тебе на лбу смолой написал, кто ты?
Поручик сорвался со стула и хотел к дверям, но почувствовал, что его держат сзади, взялся за трость, но не мог действовать руками, собрал сколько хватило силы, зовя на помощь, но в ту же минуту та же операция проводилась с несколькими его товарищами и подчинёнными. Каждый думал о себе. Преслер оказался в руках нескольких сильных челядников, которые страшно начали его лупить. Почти с отчаянием, думая, что для него уже пробил последний час, заслонялся руками, падал, катался по полу, пытаясь, на сколько ему позволяла память, приблизиться к дверям. Однако не скоро, сильно побитый, он спрятался в сенях и, не смея выбежать на улицу, скатился по ступенькам в подвал, где его уже кто-то опередил. Он просидел там в молчании, не смея испустить вздох, пока всё не утихло.
После избиения шпионов вся ремесленная челядь рассыпалась так быстро, что, когда прибежала вооружённая сила, которую заранее вызвал хозяин-немец, никого уже не было, кроме двоих наиболее побитых в комнате, и Преслер с незнакомым товарищем в тоннеле подвала.
Самым забавным из всего было то, что агенты полиции никого из виновных по фамилии назвать не могли, потому что их не знали. Даже хозяин-немец который охотно бы указал нарушителей спокойствия, клялся, что ни один из сегодняшних гостей не принадлежал к тем, кто обычно тут присутствовал. Были это, по-видимому, рабочие из других районов города, умысленно в ту экспедицию отправленные.
Когда Преслер, хорошо осмотревшись, вылез наконец, из своего приюта и вошёл в опустевшую баварию, чтобы там поискать потерянную шляпу и чем-нибудь подкрепиться, застал уже на поле боя одну полицию, пострадавших и хозяина в шапочке, жаловавшегося на тех беспокойны поляки.
Преслер был больше похож на привидение, чем на живого человека, бледный, в синяках, испуганный и гневный. И он также не мог назвать ни одной фамилии. Таким образом, это было бесспорное поражение полиции. Избитые и целые утешались водкой, которую обильно доставил немец, испуганный судьбой своего заведения, совещаясь над рапортом, какой собирались составить, чтобы утаить своё поражение. Поручик, позаимствовав шапку, ибо его разодранная наполовину шляпа была похожа на дохлую летучую мышь, медленно двинулся к дому, тяжко вздыхая над перебитыми костями. В этот раз даже обильно поглощённая водка на его голову никакого влияния не имела.
Хотя в несчастном своём положении его встречали различные обстоятельства, в первый раз, однако Преслер был, по-видимому, так конкретно и больно наказан. Итак, глубоко размышлял он над всё более чёрно выглядящей будущностью, но полученные удары также пробудили в нём гнев и заядлость. Он хотел отомстить виновным этого покушения, которые посмели такого высокого чиновника поколотить.
– Я им дам, я их научу! – бормотал он всю дорогу. – Я им этого не прощу, раскрою, найду, и будут они болтаться, как я Преслер, как я Преслер, будут болтаться панычи.
Он отметил себе несколько выразительных физиономий, а особенно того высокого верзилу, которого он считал за первую причину всего скандала.
– Уж, пожалуй, жив не буду, или он под землёй скроется, если бв я его в Варшаве не нашёл, а потом, когда эту шельму повесят, рассчитаюсь уже с ремеслом. Лишь бы бы только Юлек вышел на доктора, пусть их черти возьмут, служить не буду, стану честным человеком; потому что тут такие опасные вещи, что человек и в жизни не уверен никогда.
В этих мыслях, немного раньше, чем обычно, и более покорный, чем привычно, вошёл потихоньку в комнату. Жена узнала его по походке и живо побежала к нему.
– Говори, – закричала она, – что сделал Юлку, говори, преступник! Ты же готов собственному ребёнку камень привязать на шею.
Она двинулась на него, с такой импульсивностью хватая его за горло, что поручик, и так уже ослабленный, пошатнулся и отступил.
– Говори, что сделал Юлку!
– Но я Юлка в глаза не видел, сумасшедшая женщина! Что же с ним случилось?
Но из-за слёз и отчаяния несчастной матери трудно было что узнать. Поручик повторил, напуганный:
– Где же Юлек? Что с Юлком?
Розия, которая прибежала, с многословием ребёнка, из которого ещё полностью не выросла, начала быстро говорить:
– Папочка! Юлек вернулся домой как безумный, кровь у него текла ртом и носом, мне пришлось идти за паном Майером, который ему прописал какое-то лекарство. Лишь недавно он чуточку успокоился и пошёл в свою комнату.
Поручик, который так любил сына, что для него всем бы пожертвовал, побледнел и испугался.
Собственное страдание уже почти полностью вышло из его памяти, тревога за сына преодолела её и победила.
– Юлек! – воскликнул он. – Юлек болен! Но чем же я в том виновен?
– Ты во всём виновен! – крикнула мать. – Страдаем из-за тебя и с тобой. Юлек ничего мне рассказать не хотел, но несколько раз у него случайно вырвалась как бы жалоба на тебя. В том есть твоя работа, недостойный человече, говори, говори, что ты ему учинил?
Поручик, тронутый болью, не мог понять, что произошло, не понял этого нападения, но страх за сына не позволил ему дольше тянуть эту неопределённость; не слушая жены, которая за ним бегала, сетуя, полетел наверх прямо в комнатку сына; отворил дверь и вдруг подбежал к постели, на которой лежал бледный Юлек. Мать направлялась за ним.
Сын, как только увидел отца, со всей силой вскочил, видно было, что его немного лихорадило, подступил к входящей матери и сказал ей мягко:
– Прошу тебя, оставь нас одних.
Минуту поколебавшись и выразительно посмотрев на мужа, послушная мать уступила, но беспокойно, потому что не ушёл от её взора пистолет, лежащий на постеле Юлиана.