bannerbanner
Король в Несвиже (сборник)
Король в Несвиже (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Прибывший был парнем лет двадцати и живым молодым изображением своей матери, были это всё те же черты, благородные, мягкие, но ещё покрытые нестёртым весенним пушком. Среди этой фламандской картины, грязной бедности, Юлек отличался, словно к ней не принадлежал, словно из неё не вырос; одежда молодого человека была скромной, но чистой и приличной; на личике играла весёлая улыбка молодости, которой, казалось, хотел умилостивить родителей, в уверенности, что за его опоздание будут гневаться.

– Что же ты так поздно возвращаешься? – спросила мать мягко. – Смотри, ведь уже скоро двенадцать.

– Мы повторяли лекции с товарищами, – сказал немного смущённый Юлек. – И так как-то припозднились.

Отец ничего не сказал, но его глаза так изучали сына, словно до глубины его души хотел достать.

– Но это теперь такое время, – сказал он через мгновение, – что долго засиживаться вне дома не нужно, и притом учитывать, с кем занимаешься, потому что ещё где-нибудь за чужие грехи беды выпросишь.

Юлек минуту помолчал и добавил с выражением искренности:

– Отец, какое есть время – такое есть, а учиться необходимо; наша наука и трудна, и велика, предметов множество, много вещей на память учить приходиться.

Мать положила ему руки на плечо и спросила:

– Ты, конечно, ничего не ел?

– Эх! Дорогая мама, я уже тому из медицины научился, что человеку для жизни много питания не требуется, лишь бы ломтик хлеба и немного воды, я не голоден.

– Я тебе там велела отложить кусок мяса и немного картофеля – тогда бы тебе подогрели.

На упоминание о еде поручик, который много пил, но не имел возможности есть, сделал многозначительную мину, но встретив грозный взгляд жены, языком только повёл по устам и смолчал; не смел упомянуть.

Присутствие Юлка, как бы посланца мира, утишило бурю и дало вечеру закончиться тихо. Поручик очень даже вежливо пожелал спокойной ночи жене, которая с ним попрощалась также мягко. С ним вместе ушёл и Юлек к двум комнаткам ещё выше, расположенным на чердаке. Когда за ними Кахна закрыла дверь, женщина быстро побежала к кровате, отслонила параван и изогнулась над постелью, на которой было видно спящее личико пятнадцатилетней девочки. Она успокоилась, убедившись, что ребёнок спит, несмотря на шум и ходьбу. Действительно, дочка, которую не хотела иметь свидетелем неприятного инцидента с мужем, почивала тем глубоким сном молодости, которого иногда и выстрелы пушек не прерывают.

Красивая златовласая головка лежала на распущенных локонах, зарумяненная сном, с полуоткрытыми устами и прикрытыми очами, улыбаясь каким-то снам.

Мать тихонько поцеловала её в лоб, отошла к столику, села, и из её глаз потоком пустились слёзы. Молчащая, она плакала так долго, долго, пока, когда свеча начала догорать, служанка не схватила её за руку, прося, чтобы шла спать.

Не сбрасывая одежды, поручикова упала со своими слезами на ложе.

* * *

Нужно отдать ту справедливость московскому правительству, что при самых усердных намерениях шпионажа, нигде та ветка администрации хуже, чем в России и Польше, организована не была. Правительство, вынужденное использовать изгоев общества, которых ни выбрать, ни организовать не умело, узнавало всегда последним о том, что уже всем уличникам было известно. Полиция его бывала докучливой, но самой безрезультатной на свете; доносила о вещах незначительных, никогда, иначе как случайно, самых важных получить не могла. Там, где агент полиции, как в Англии, чувствует себя колесом, честно работающим в социальной машине, где своего ремесла стыдиться не нужно, чувствуя, что и в нём заключается общественная безопасность, там найдутся люди честные и пригодные для надзора над общественной мутью и накипью. В России, где полиция есть наиподлейшим инструментом притеснения, ни один человек, имеющий малейшее сознание собственного достоинства, принадлежать к ней не может. Следовательно, они должны были выметать из водостоков мусор и им пользоваться. Полиция, главным образом направленная против политических преступников, не имея возможности их выслеживать, создаёт виновных, и вообще, неспособность её равняется слепоте. Нет также больше унижающего названия, которое бы такое окончательное несло с собой осуждение, как именование шпиона. Ни вор, ни фальшивомонетчик, ни разбойник так не презираемы, как он. Для шпиков нет жалости и прощения. Стоя очень много, секретная московская полиция дала тысячи доказательств в бесполезности. Напрасно желая иметь лучшую в Варшаве Великопольши, через друга своего секретаря английского консульства пана В…. привезли агентов из Англии, собираясь тамошней организации подражать. Ни к чему не пригодились примеры, потому что инструменты к ним у нас найти не могли. Презираемое правительство на вес золота не сумеет достать людей, которые бы его поддерживали в бесправиях. Английский полицейский знает, что, выслеживая преступника либо беспокойного чартиста, приводит его к суду, который вину его оценит, взвесит и кару назначит соответствующую. Московский шпион приводит жертву под нож, отдаёт человека в руки мучителя, сам является не слугой суду, но прислужником палача. Следовательно, можно делать вывод из того, какие люди входят в состав полиции. Наименьшего доноса, не основанного ни на чём, часто будучи следствием злости либо мести, хватает для осуждения человека. Ни одна ссора с тайным агентом стоила невинному жизни, ни одна прихоть пьяного отобрала семье отца. Там, где нет ни открытости суду, ни стабильности формы права, где в руках самых неценных людей есть судьбы всех, легко понять, какая должна быть безопасность людей и собственности. В последнее время большой прогресс, который учинил народный характер, в целом произошёл в этом даже классе.

Шпионаж, в рядах которого при великом князе Константине (первом) было достаточно значимых агентов, снизился до крайних границ. Старались, когда события делали их необходимой потребностью, укрепить новыми элементами; но когда пришлось их искать, оказалась полная нехватка.

Когда через три дня после упомянутого вечера пришёл Мацей в кабак на Беднарской улице, хотя уже был очень спокойным насчёт своей судьбы, так выглядел со страху, впечатления и принуждения к лжи, что поручик принять его мог за отчаявшегося человека. Ноги под ним тряслись, а голос ему изменял. Когда заметил бывшего военного, он должен был сесть при дверях, ибо дальше шага сделать не мог. Этого дня в баварии было достаточно людей; через мгновение поручик подошёл к Кузьме и сказал потихоньку:

– Ну что? Идёт? Поговорим?

– Чего же делать, уже вынужден!

На том сразу закончилось. Поручик допил кофе и, подмигнув Мацею, вышел из кабака.

– А видишь, – сказал он на улице, – я говорил тебе: «Не плюй в воду, чтобы самому её не выпить».

– Да что вы, не упрекайте, – ответил Кузьма, вздыхая. – Говорите, что хотите от меня?

– Что мне тебе сказать? – шепнул поручик. – Иди за мной, тогда узнаешь.

В молчании они пошли, поручик впереди, Кузьма за ним, из Краковского через Медовую на Долгую и тут, не доходя Беляньской, вышли к воротам одного дома, перед которым прохаживался какой-то незаметный господин.

Поручик перемолвился с ним парой слов и вошёл со своим товарищем в ворота, на двор, потом на тёмную лестницу, наконец, в какую-то квартиру сзади. В очень душном и вонючем коридоре на лавках и по углам пряталось несколько особ, словно стыдясь собственных лиц. Каждый сюда входил, закрываясь как можно лучше и пытаясь остаться в тени. Товарищество было подобрано очень странное: какая-то женщина, наряженная в атласную салопу, у которой из-за вуали только очень розоватое лицо было видно, какой-то мужчина в потёртом фраке, худой и сморщенный, какой-то обтёртый верзила, но с дерзким и бесстыдным лицом, какой-то кашляющий старичок, но улыбчивый и приятный, наконец, фальшивый франт, лакированные ботинки которого не защищали от догадки, что у него, может быть, нехватало чулков.

Кузьма, входя за поручиком, почувствовал озноб на коже и поменял бы временное своё положение на самую большую бедность. Осмотр этих людей пробуждал в нём отвращение. Какой-то слуга входил и выходил из гостиной в коридор, из коридора в гостиную. Он смотрел свысока на ожидающих и по одному толкал в пасть чудовищу. Делалось это достаточно быстро и вскоре наступила очередь поручика. Кузьма остался ещё, пока его не вызвали. Наконец дверь отворилась и поручик ему кивнул; споткнулся бедняга на пороге, а когда поднял покрытое стыдом лицо, увидел перед собой совсем красивую комнату, меблированную софами и стульями по кругу, с несколькими зеркалами на стенах. На столе между окнами среди книг и бумаг стояла лампа и две свечи, на маленькой кушетке сидел мужчина лет сорока с небольшим, красиво лысый, весьма приятный и мягкий лицом.

Он выглядел скорее гурманом и хорошим дружком, чем каким-то там начальником тайной полиции. Его голубые глаза имели мягкое выражение, уста были румяные и большие, он добродушно и сердечно улыбался, несмотря на поддельную искренность, разлитую по всей физиономии; Лаватер открыл бы в ней хорошо замаскированную хитрость византийца того типа, каким отличалось лицо Александра I, этого московского ангела… с коготками, спрятанными в лакированные перчатки.

С первого взгляда вы приняли бы его за невинного эпикурейца, лишь в разговоре, когда те черты оживлялись нервной игрой, поразительно била ключом из них хитрость, а иногда холодная жестокость. В движениях этой фигуры было что-то кошачье. Кузьма, простой человек, который ожидал увидеть монстра, сильно удивился, видя такую улыбчивую и милую сущность.

Когда сидящий на кушетке мужчина мерил прибывшего довольно интересующимися глазами, поручик, между тем, ему его представил.

– Вот, пан начальник, мастер Мацей Кузьма, очень достойный и честный человек, о котором пану советнику я имел честь напоминать…

Поручик давал ему попеременно этот титул Начальника и Советника, которым украшали обычно всех высших должностных лиц в Варшаве.

Приятный начальник не ответил так скоро, потому что был занят добычей остатков обеда из довольно ещё белых зубок.

– А знаешь, мой дорогой, о своих обязанностях? – вопросил он наконец после минутного молчания.

– Нет, прошу вас, я ничего ещё не знаю, кроме того, что должен быть шпионом!

Начальник аж вскочил с канапе.

– Душа моя, сердце моё, дорогой человече, ты глуп, как башмак. Что за шпион? Это слово враг порядка придумал из-за презрения! И вы, и я, и все честные люди, мы обязаны служить нашему царю и стране, стеречь и охранять, чтобы в ней был порядок и безопасность; плохие люди подстрекают через иностранных смутьянов, хотели бы замутить мир, дабы в мутной воде рыбу ловить. Что же плохого, спрашивается, стоять на страже и давать знать о пожаре?

Поручик, который чувствовал себя обязанным что-то добавить от себя, серьёзно сказал:

– А видите, что я говорил.

Через мгновение начальник успокоился:

– Подробную инструкцию, моя душечка, будет тебе давать этот вот поручик. Тебе подобает иметь глаз особенно на ремесленную челядь и хорошо её узнать. Жаль, что ты, дорогой пане Мацей, не имеешь там отношений с мясниками на Праге, ибо на них наибольшее внимание необходимо обращать, это сброд опасный и дерзкий. Нет необходимости тебя предостерегать, моя душа, что желая что-то узнать, ты должен естественно часто сам что-то горячего немного рассказать, без этого ничего. Разные есть обстоятельства, плохие люди иногда прикидываются мирными, чтобы правительство обмануть. Может случиться, что нужно будет сделать какую авантюру, лишь бы лучше узнать их. Ежели бы там в путанице и тебя, мой дорогой, схватили, тебе необходимо иметь какое-то свидетельство, чтобы тебя охраняло. Дадут тебе здесь из канцелярии карточку с печатью, которую в случае необходимости можешь показать полицейским. Это уж там поручик об этих вещах будет помнить, а когда найдёшь, что донести, он проинформирует, где и каким порядком.

Дело казалось оконченным, поручик указал Мацею вторую дверь, ведущую в канцелярию, толкнул его туда, а сам остался с начальником.

Оба недолго помолчали, пока советник не сказал:

– Что-то он по глазам не выглядит живым, по-видимому, не много от него будет выгоды.

– Извините, пане советник, но это в каждом положении, – сказал поручик, – разные есть люди, они необходимы, только нужно знать, как их использовать. Это человек степенный, бедностью принуждённый, и поэтому хорошо, что его никто бояться не будет, а уж я им так поуправляю, что из него мы сделаем агента что называется.

– А, ну посмотрим, будет возможность увидеть, – сказал начальник.

Поручик, несмотря на законченный с виду разговор, стоял по-прежнему, а советник молчанием своим давал ему понять, что мог бы себе пойти прочь.

Тот как-то его не понял, наконец поручик отважился пробормотать:

– Прошу пана начальника, что касается премии?

– Что касается премии, – медленно ответил начальник, – даётся это по-разному, в соответствии от того, какую рыбу поймаете, а кто же это знает уже: щука или плотва?

– Уж прошу пана начальника положиться на меня, что человек будет полезным.

– Ну, ну, выплатят тебе там двести злотых (тут начальник понизил голос), так, как обычно, выбивши на расходы канцелярии…

Поручик грустно опустил голову и спросил тихо:

– Как же я спрошу, пане начальник?

– Ты это уже знаешь.

– Но если можно занести скромной просьбой слово чести, пане советник, что куска хлеба в доме не имею…

На слово чести начальник издевательски улыбнулся и ответил:

– Ты сам себе виной, не ведёшь правильный образ жизни… но довольно, ваша милость, ты знаешь, что не может быть иначе. Сто злотых возьмёшь на руки, а распишешься за двести, и молчок!

Говоря это, он позвонил, живо вошёл хромой мужчина с пером за ухом в мундире заместителя. Начальник ему что-то прошептал и вместе с ним отправил поручика, прощаясь с ним:

– Иди, иди, моя душечка, веди правильный образ жизни и будь честным…

После небольшого истечения времени поручик и Мацей Кузьма оба вышли из дома при Долгой улице, а столяр, удручённый и униженный, не в состоянии сразу пойти исповедаться под фигуру Божьей Матери, полетел домой, чувствуя, как бы его кто гнал, думая, что весь свет знает о его позоре.

Поручик держал в руке те тридцать серебреников, на которые продал человеческую душу, а в совести его затверделой не отозвались даже на мгновение угрызения, клял потихоньку этого пана начальника, который его так вежливо и сладко на сто злотых ограбил, клял клерка, который из оставшихся ста ещё у него десять при выплате вырвал.

Девяносто оставшихся жгли ему руку зависимого пьянчуги. Правда, имел он в кабаках, где догадывались о его обязанностях, и кредит, и бесплатную рюмку водки, но этого не хватало падшему распутнику, который жаждал лакомств, чувствуя хоть грош в кармане.

В душе его происходила ужасная борьба. Родительская любовь, единственное чувство, которое, как искра, сохранялось в этом пепле, говорила ему, приказывала, чтобы эти деньги, которые зарабатывались двойной работой для его содержания и учёбы, отнести Юлку. Зависимость гнала его в шинку. Знал себя хорошо поручик и знал, что раз туда зайдя, не выйдет, пока последний шелонг не пропьёт, боялся сам себя. Хотел бы встретить как можно скорей сына, чтобы ему отдать эти деньги, потому что пустившись в дорогу к дому, чувствовал, что перед первым винным баром поддастся искушению. В этом падшем существе было ещё что-то, что связывало его с миром: он любил сына и для него одного он был способным от себя на жертвы. Он начал думать, где бы его мог найти и вернулся через Белянскую, желая его искать при Академии, около которой его в то время находил. Он даже думал взять извозчика, с тем чтобы уверенней доехать до места, но дрог на бирже не нашёл. Поэтому пошёл пешком.

В нескольких шагах перед ним шли две женщины, несущие тяжёлую корзину белья. Идя за ними, поручик услышал голос, который его очень поразил; ему показалось, что это был голос его жены, но что бы ей тут делать ночью и с этой тяжестью? Он сократил расстояние. Привыкший к подслушиванию, он из нескольких слов убедился, что женщины возвращались из прачечной, что одной из них была, действительно, его жена, а другой – горничная. Его это удивительно тронуло, так как корзина эта содержала намного больше белья, нежели его было в целом доме. Эта вечерняя экспедиция начала его беспокоить, разные мысли приходили ему в голову, в конце концов, когда доходили до поворота, поручик, не в состоянии выдержать, выбежал вперёд и громыхнул:

– Стой! – остановил он жену.

Женщина так испугалась, что корзина выпала из её рук и часть белья высыпалась на землю.

– Я ловлю тебя на деле! – воскликнул он. – Что это? Куда идёте? Какое это бельё? Говори мне сразу или…

Женщина, вчера такая отважная, сегодня казалась испуганной, хотя совесть её ничто смутить не могло. От поручика мало можно было извлечь на нужды дома и детей, бедная жена работала украдкой, чтобы иметь грош на воспитание сына и дочки. Таилась она оттого, что знала, что муж либо ничего бы ей уже не давал, либо и то, что ещё имела, вырвать или выкрасть сумел бы. Открытие её скудного дохода испугало её, она долго стояла молчащая, потом начала объяснять, запинаясь, несуразно, плача в ответах и утверждая, что больной соседке относила работу, за что та ей что-то там сшить или отработать собиралась.

Трудно понять, почему поручик в этот раз не был настойчивым, не слишком догадливым, выслушал всё, покивал головой и сказал, приближаясь к жене:

– Юлек устанет учиться и ещё зарабатывать, а он молодой, ой, – добавил он, – я немного там достал денег, но чтобы ты полностью мне отдала Юлка! Слышишь? Потому что он больше мне нужен, поклянись же мне…

Женщина, которой это всё как бы казалось счастливым сном, тронутая, мурчала всевозможные горячие просьбы, какие знала, вытягивая руку к поручику.

Но когда пришлось вырвать у него эти деньги, заново началась борьба с его душой. Хотел сначала отдать всё, потом сохранил для себя один бумажный рубль и полрубля мелкими, потом потребовал три рубля, потом сохранил тридцать злотых, пока жена, заметивши это колебание, почти силой не выхватила у него четыре трёхрублёвые бумажки, пряча их как можно быстрее. Муж сперва хотел бороться, но опомнился и крикнул:

– Отдай же в руки Юлка, слышишь!

Женщина, уже ничего не отвечая, схватилась за корзину и, не смотря, что с ним делается, дав знак Кахне, поспешила к дому.

Поручик стоял долго как вкопанный на тротуаре, был кислый и злой, что ему не осталось больше десяти злотых. Что делать с десятью злотыми, когда были такие планы на прекрасный ужин в приличном ресторане? Он облизывался от мысли съесть каплуна и полить его доброй мадерой, на это теперь уже хватить не могло; проклиная жену, потому что привык её во всём обвинять, медленно пошёл с решением воздержаться от еды, но обильно принять хорошее вино.

Сделав решение выбора трактира, поручик ещё высчитывал, как бы посильнее напиться на эти десять золотых. Ибо он чувствовал, что в этот раз жена упрёков строгих ему делать не будет. Первоначальная мысль напиться вина уступила гораздо более практичной дегустации водок и ликёров у Липкава. Потому что издавна поручик убедился, что вино – это романтика, а водка – реальность.

Быстрым шагом он вернулся назад, пробежал часть Долгой улицы и вбежал на Медовую. Заведение у Липкава, напротив Апелляционного суда, известно всем, кто когда-либо у ворот святыни справедливости должен был выжидать назначенного часа. Выбор этого места доказывает точный инстинкт предпринимателя, но даже в часах, в которых суды и канцелярии бывают закрыты, Липкав имеет своих верных последователей и установленную репутацию. Поручик нашёл тут ещё более десятка ужинающих особ, а так как по большей части это были порядочные люди, он как-то устыдился в ту пору пить так одну водку. Он велел себе что-то подать, а тем временем под разными видами ловко подходил к буфету и всё из другой бутылки требовал рюмку. В один из таких переходов от столика к бутылкам ему бросилась в глаза физиономия старого человека в скромной одежде, который что-то ел в стороне и внимательно к нему присматривался. Как это часто после долгих лет невидения случается, поручик чувствовал, что где-то видел этого человека, а вспомнить его не мог. Видимо, также этот господин не был уверен, имел ли перед собой знакомого, но пристально за ним наблюдал.

– Какого черта, Преслер или нет? – отозвался, наконец, голос со столика.

– Это в самом деле я! – сказал, отворачиваясь, поручик. – Пан полковник?

– А ты что тут делаешь? Я был уверен, что ты где-то уже лет двадцать гниёшь в земле.

– А! Ещё нет, – сказал с великим смирением и как бы пристыженно поручик Преслер. – Давно уже черти должны были бы взять меня, но предпочитают мучить живого.

– Ну, что же с тобой делается? С того времени, как тебя выгнали из армии, что делал?

– А что? Пане полковник, бедность я ел и бедность меня ела. Как спешно несправедливо прогнали меня из полка, а потом уже нигде человек места нагреть не мог. Забавлялся разной промышленностью, торговлей, и так, так жизнь скромно прошла. Ещё, вдобавок, нужно было человеку жениться, и сварливая баба и двое детей на шее.

Старый человек, которого Преслер называл полковником, поглядел на него с сожалением, молчал, долго думал, исподлобья к нему приглядывался, и сказал тихо:

– Гм, то-то, наверно, муштру и учения ты, должно быть, полностью забыть?

Эти несколько слов произвели на Преслера странное впечатление, ещё минуту назад он был в душе старым солдатом, двусмысленные эти слова припомнили ему, что он был шпионом. Он почувствовал в них какой-то запах подозрения и шибко ответил:

– Ну нет, пане полковник, человек, который однажды в армии научился этому, не забудет.

– Однако это уж давно! – сказал полковник.

– Всё-таки, если бы сегодня понадобилось, – добавил таинственно Преслер, – ещё бы с винтовкой и штыком справился.

Полковник ничего на это не ответил, но задумался, потом вдруг спросил Преслера, не захочет ли он чего-нибудь выпить, угостил его и, вставая со столика, как бы случайно заговорил о жилье. Бывший поручик (который в действительности был только сержантом) немножечко смутился.

– Эх! Я стою там где-то в дыре, где бы там меня кто искал. Пусть только соблаговолит полковник поведать, где он стоит, и буду в его распоряжении.

– Спросишь меня в Саксонском отеле, – сказал он и поспешно вышел.

Брошенный вопрос, припоминание характера полковника и его известной славы патриота пробудили в Преслере профессиональный инстинкт; он думал, что может подвернуться случай выслеживания в этот раз чего-то более важного, чем среди ремесленной челяди. С жадностью дикого зверя, забыв даже о пьяных своих проектах, он выпустил полковника вперёд и выскользнул скоро за ним, выслеживая его шаги.

* * *

Комнатка, которую Юлиан Преслер занимал под чердаком рядом с отцовской, была подобна всем жилищам этого типа – имела одно окно, из которого небо, крыши и летающие ласточки только были видны. Довольно узкая и длинная, она вмещала в себе кроватку анахорета, столик студента и бедный инвентарь человека, который ещё ни в каком хозяйстве не нуждался. А вот что сказал Беранже о комнатах на чердаке: когда тебе двадцать лет, естественно быть в этом тесном уголке. Было в ней чисто, радостно и мило; какая-то поэзия молодости наполняла её и освещала. Как сам был Юлиан вокруг себя аккуратный, так и жилище его отмечалось непритязательным порядком, чувствовалось в нём спокойствие души молодого человека. Как в том гнезде беспорядка и шума могла эта молодая птаха, с улыбкой на устах и внутренним спокойствием в голове, воспитаться? Понять это было трудно, но родительская любовь творит чудеса, любила его мать, для него работая и стараясь дать ему такое, чтобы мог её уважать, ломался перед ним отец, скрываясь с зависимостями, с образом жизни и заработка. Появление Юлиана каждый раз вызывало тот же эффект, смягчало умы, сеяло согласие. Юлиан, обучаясь по большей части вне дома, очень плохо знал отца и мог его уважать даже издалека. В любом случае, Преслер был используем для таких второстепенных услуг, что его мало кто знал и догадывался о его несчастном призвании. В доме почти никогда о случаях, о делах страны речи не было, а мать в отсутствие мужа не жалела оскорблений для русских, которых на простом народном языке звала, как все – капустниками. Имела она к ним обиду за то осквернение мужа, которое душило её с каждым кусочком хлеба.

Известно, какой дух был в обществе всех научных учреждений в королевстве. Несмотря на тщательный подбор учителей боязливых либо безразличных, несмотря на невероятную бдительность и надзор, несмотря на присылаемые научные книги, фальшивящие историю и правду, молодёжь чудесно сохранила национальный дух. Нельзя это назвать иначе, как чудом. В школах Литвы, Волыни и Подола, в глубине Белой Руси студенты выходили, не зная польского, но наилучшими поляками. Объявлялся этот дух часто так очевидно, что должны были его жестоко карать, но это его только раздражало. До сегодняшнего дня на школьных скамьях стоят повырезанные детскими руками имена тех студентов, которые подверглись преследованию. Память их хранилась как реликвия мученичества. Эти памятные посещения школ при царе Николае, в которых этот Ирод издевался над детьми, в смелых взглядах невинности уже ища преступления, прошли как традиция сквозь много поколений студентов, вдохновляя их только на любовь к родине. Даже сыновья немцев и русских, дети полицейских должностных лиц, мальчики, родители которых жили милостями российского правительства, в связи с этим молодым, не испорченным миром проникались чувством чести и росли верными детьми Польши.

На страницу:
2 из 6