Полная версия
Твой след ещё виден…
Она рассказывала ему об истории создания картины, о каких-то художественных приёмах. Саша слушал, многого не понимал, но незнакомые слова, фразы завораживали: «создание композиционного и пластического строя картины», «тема ноши». Почему нам ничего не рассказывали в школе? – размышлял он сейчас. Их школа была с математическим уклоном, таким, что даже на уроках рисования их поощряли за правильно нарисованный конус или шар, или тщательно выписанный шнур в рисунке настольной лампы.
– Послушай, что пишет Плиний Младший римскому историку Тациту, у меня есть тут цитата, – Таис достала блокнот. – Это я не сама, конечно, нашла, а Галина Константиновна Леонтьева, кандидат искусствоведения. У неё много исследований о русских художниках, – Таис так произнесла слово «русских», будто убеждала Сашу, что и он не итальянец ещё. – Плиний очевидец извержения Везувия. Вот: «Уже первый час дня, а свет неверный, словно больной. Дома вокруг трясёт, на открытой узкой площадке очень страшно, вот-вот они рухнут… Тогда мать просит, уговаривает, приказывает, чтобы я убежал: для юноши это возможно; она, отягощённая годами и болезнями, спокойно умрёт, зная, что не была причиной моей смерти… – а вот ещё. – Одни оплакивали свою гибель, другие трепетали за близких…»
– Когда это произошло? – спросил Саша, потому что любил математическую точность событий.
– 24-го августа 79-го года.
– Нашей эры?
– Нашей, – Таис встала. – Пойдём со мной. Мне в запасниках нужно фрагменты картины посмотреть. Здесь не все представлены. Кстати, там есть ещё его картины, на реставрацию, видимо, убрали.
В запасниках, Таис, перекладывая полотна с фрагментами картины, опять говорила завораживающими фразами: «ритмика жестов, рук – оберегающих, обнимающих, гневно простёртых к небу, бессильно падающих». Одновременно её руки, будто руки балерины не находили покоя и выражали то, о чём она страстно рассказывала.
Но сейчас, за её спиной Саша видел ещё одну картину, часть которой загородила Таис. Видел лицо на картине и почти рядом лицо Таис. Сходство было удивительным, особенно, когда Саша вспомнил уставшую от плавания и солнца Таис, – там, в Хургаде. Она лежала тогда на песке, прикрыв глаза, а он смотрел на неё, и ему хотелось стать дедом Морозом, чтобы ей не было так жарко.
– Саша, что ты так на меня смотришь?
Он отошёл чуть в сторону, и перед ним открылась вся картина. Увидел нагую Таис, лежащую в полусне на постели.
– Это кто? – взглядом показал он на картину.
Таис повернулась и по-девичьи покраснела.
– Это «Спящая Юнона», но Брюллов её не закончил.
– На тебя похожа.
Она смутилась, потому что ещё никогда и не перед кем не была обнажённой.
Ближе к вечеру они стояли на Аничковом мосту через Фонтанку, и хотя ночью предстояло ехать одним поездом в Москву, расставаться не хотелось даже на время.
– У тебя есть кто-нибудь? – спросил он, боясь ответа.
– Нет, – просто ответила она. – Друзья, но мало. А у тебя?
– У меня в Италии диски с Высоцким, кассеты с фильмами Данелия, ещё – «А зори здесь тихие», «Служили два товарища», «На войне, как на войне». И работа, работа.
Полночи просидели в вагоне-ресторане. Утром, встретившись на перроне Ленинградского вокзала, они знали друг о друге если не всё, то многое. Опять говорили о Брюллове. Он стал для Саши не портретом, не памятником, а живым человеком, который хотел быть свободным и не зависящим от пенсиона Общества поощрения художников.
Если бы Таис и Саша знали, что сегодня и завтра в Москве будут делить власть – они объехали бы столицу стороной. Но они не думали об этом. А Москва уже с утра бурлила и её выворачивало наизнанку. Казалось, она выблёвывала то, чем травила себя всегда. Объевшись стафиллококов с денежных купюр разных стран и достоинств, которые столица, как смерч всасывала в себя ежечасно и ежеминутно и, спутав в пределах Садового кольца все каноны и понятия власти, установленные ещё древними греками, столица стояла на коленях и мучительно повторяла алфавит: «А-а-а… А-а-а. Бля!» Её рвало. И сгустки алчно проглоченного, непереваренного, выплёскивались, вырыгивались наружу, и сыпались искры из глаз, и тёмные круги плавали перед ними.
В садомазохистском экстазе с экранов телевизоров, выставленных напоказ в каждой витрине, даже с больших уличных мониторов, между рекламой, вещали люди, считающие себя политиками и совестью нации. И тот, кто пел «про виноградную косточку», и кто – про «составчик тронется».
То тут, то там организовывались в группы загадочные и мрачные хасбулатовцы. Нервно пощипывали кончики тщательно стриженых щегольских усов, стоящие почти военным каре руцкисты. Чмокали влажными губами и стреляли по сторонам глазами, выглядывая где что плохо лежит – круглые и сытые гайдарчики. Бурбулиски, непонятного пола и возраста, закатывали к небу глаза, вспоминали удачную операцию с развалом Союза и мечтали о следующем этапе. Распушив хвосты, павлинами выхаживали и клокотали горлом о демократии приноводворцы, стряхивая пепел с удлинённых папирос на одежду соседей по тусовке. Между этими клумбами разноцветных, разнополых, разнопахнущих, разновыглядящих человеков шныряли, как дореволюционные филера, ещё прыщавые чубайсята и пытались всех примирить, будто секунданты, которым всё оплачено, солидные, приторно-вежливые рафиконишановцы.
Таис и Саша, как шагаловские герои, парили над этим безобразием, искали другой город, испытывая радость от общения, паря на крыльях, не думая о том, что такие, как они – мечтательные – часто и падают с неба на землю. Город существовал настолько огромным, а власть занимала столь малую площадь, что даже в пределах Садового находились тихие улочки, скверы, целые парки, куда лава ненависти ещё не проникла.
Ближе к полудню они вышли на метро «Боровицкая» Моховой – спустились к Волхонке. Таис ничего не навязывала, она просто спросила:
– У тебя время есть?
– Конечно. Я же завтра улетаю.
– А где же ты остановишься?
– В гостинице.
– А мне вечером на поезд. Слушай, ты как в гостиницу собираешься устраиваться? И где?
– В «Украине». У меня там тётка работает. Я ей вчера звонил. Забронировала.
– Как-то у тебя всё безоблачно получается.
– А ты хотела, чтобы были проблемы?
– Мне сегодняшняя Москва не нравится. После того, как Ельцин распустил Парламент, можно ожидать чего угодно.
– Ты политикой увлекаешься? – рассмеялся Саша.
– Ещё Диоген удивлялся, что рабы, видя обжорство хозяев, не растаскивают их еду.
– Это вам в Академии художеств, преподают?
Таис уловила некоторую иронию в его вопросе. Они спускались по Волхонке к Остоженке. Таис остановилась, глядя на Сашу с некоторой досадой.
– И это тоже. Я денег не могла найти, чтобы в Академию поступить. А мечтала об этом. Если бы не Кирилл Николаевич, не знаю, чем бы занималась, – тогда Саша не обратил внимания на имя и отчество спонсора. – Ладно. Идём на метро. Устроишься в гостиницу, хотя бы вещи положим. Не надоело сумки таскать? А потом – в Дом художника. Я тебя ещё не утомила?
– Ты сегодня какая-то другая.
В гостинице оказалось всё не так просто. Создавалось впечатление, что здесь готовятся к приезду если не делегации, то, по крайней мере, принца Брунея.
– Мне только на день, – уговаривал тётку Саша. Полина Сергеевна, я же вчера звонил.
– Вчера! – она раздражённо махнула рукой. – Это вчера, а сегодня – это сегодня. Подожди минуту, – она отошла с рабочего места и подошла к двум серьёзным мужчинам, сидящим поодаль. О чём-то пошептавшись с ними, вернулась обратно. – Паспорт давай заграничный, и чтобы тихо, как мыши.
Через полчаса они уже были в номере, на тринадцатом этаже. Внизу под окнами текла Москва-река, а на другом берегу возвышалось безупречно правильное и белое здание Парламента, или Верховного Совета. Саша точно не знал, как это теперь называлось.
Ни в какой Дом художника они не попали. Уже на большой Дорогомиловской улице, откуда они хотели поверху проехать к парку Искусств, на Крымскую набережную, их попросту отговорили.
– Может, не поедем? – Саше хотелось комфортного покоя, как тогда, в Хургаде, а не митингов и демонстраций, напряжение которых ощущалось даже на расстоянии.
Но Таис, словно не слышала. Буквально несколько часов назад она ещё была «спящей Юноной». Аккуратно подобранные в пучок волосы, расчёсанные на пробор, делали её похожей и на гимназистку; теперь – ветер развевал её распущенные свободно кудри длинных волос; синие глаза сверкали; казалось, что кони запряжены и бьют в нетерпении подковами. Она потащила его к метро, чтобы совсем скоро вынырнуть на станции «Октябрьская», название которой оказалось столь символическим.
Близилось три часа пополудни. В метро было ещё тихо. Но наверху, над эпицентром начинающихся волнений, уже барражировал вертолёт. Он висел над виртуальной точкой бермудского треугольника событий, которая по теореме Эрдёша-Морделла, определяла логику расстояний до ключевых точек, а главное – вершин образовавшегося сегодня треугольника: Кремль-здание Белого Дома – Крымский мост, который с высоты птичьего полёта обозначался всё более явственно. И если на Крымском мосту – одной из вершин треугольника – всё только начиналось, то по стороне его основания, Калининскому проспекту, уже был виден вихревой поток, вектор которого был направлен в сторону Белого Дома. Один из самых бездушных проспектов столицы, – огороженный вдоль безликими зданиями-книжками, в чьих строках невозможно было прочесть ничего, тем более, сейчас, когда солнце бесстрастно ярилось из тысяч, обрамлённых алюминием одинаковых окон, – однообразной визуальной средой раздражал толпы людей, собравшихся восстать против своей серой жизни. И это агрессивное архитектурное поле возбуждало в них враждебность и ненависть. Каждый из собравшихся держал свой камень за пазухой и готов был стереть с лица земли весь проспект, или хотя бы его символы. Пока они стояли спиной к Кремлю, и это успокаивало военных, наблюдавших из вертолёта, но им было ясно, что часть символов, например, мэрия, будут скоро облеплены массой, и тогда застарелый, выжидающий случая гнев, превратится в глумление и издевательство. Тревожно-одиноко было вокруг. Светило солнце, но все твари и человеки, ещё недавно, по субботнему благодушно порхавшие в воздухе, словно в ожидании бури опустились ближе к земле, оставив воздушное пространство для боевых действий. «Держите наготове пулемёты! – неслись команды из Кремля на барражирующий вертолёт. – Ведите наблюдение за напряжёнными точками, твою мать!» Сидящие в вертолёте ожесточённо играли в карты, в переводного дурачка, стараясь скинуть соседу некозырную колоду «швали». Теперь и под ними, на Крымском мосту, творилось невообразимое. Около четырёх тысяч человек пытались прорваться на Зубовский бульвар. Военные цели атакующих были конкретны: к Смоленской площади, а далее, слившись с другим вектором волнений – потоком с Калининского проспекта – к Белому Дому.
Скорее всего, о сидельцах, которые вполне добровольно находились сейчас в здании бывшего Парламента, никто не думал. Внизу, под мостом, рябили мутно-коричневые воды Москва-реки. Сзади напирали толпы единомышленников и любопытных, а может, провокаторов. И если даже кто-то одумался, деваться уже было некуда. Толпу ещё раздражала фаланга экипированных, словно тевтоны, бойцов. Они, дрожа от страха (ещё не забылись первомайские события), стучали по асфальту щитами, и этот тупой стук вставал поперёк горла наседавшим. Он доводил их до белого каления, а некоторые уже готовы были перегрызть глотки «ментам».
Таис и Саша оказались в самых передних рядах демонстрации, над которой, впрочем, уже витала ярость, хотя до опасного контакта с баррикадой из щитов, дело ещё не дошло. Рядом с Сашей стоял почти юродивый с глазами Ивана Грозного, убивающего своего сына, наверное, когда-то в упоении перешагнувший предел, установленный для него, и прочитавший то, что для него было табу. Может быть, слабый душой и телом, он пустил в себя тайны Библии, ужас навечно обуял его, и с тех пор на нём не стало лица. Он стоял сейчас, обсыпанный струпьями перхоти, и размазывал по белому листу лица, блестевшие на солнце сопли и слёзы. Его, почему-то изогнутое, как коленвал, тело, наверное, призывало к победе, и он что-то шептал. Саша, потрясённый его видом, прислушался.
– «Медлили те и другие; но Зевс от небес возбуждал их», – он глядел Саше в глаза, указывая неестественно длинным пальцем в небо, где висел вертолёт.
Саша поднял голову и непроизвольно его колени подогнулись.
– Что, парень, гайка заслабила?! – зло хохотнул рядом другой, краснощёкий, как разрезанный арбуз, мужик. – Вперёд!!! Б-твою мать!
По бокам и сзади раздались вопли и крики: «Ура!»; «Дави их!»; «С флангов обходи!»
«Какие фланги? – подумал Саша. – Батальон бойцов спрессован и вбит в горло моста, как пробка в бутылку, – тут же испугался, – где Таис!?»
Между двумя колоннами оставалось метров десять пространства. И хотя пробка была забита туго, масса людей, желающая растечься по проспекту, ширь которого манила впереди, могла при желании тремя-четырьмя ритмичными волнами вышибить заглушку и выплеснуться наружу, неся в себе пьянящую свободу и будущие подвиги. Таис и два парня её же возраста стояли сейчас в воздушной прослойке на расстоянии нескольких шагов от щитов. В прорезях щитов блестели глаза почти что их сверстников.
– Таис!! – закричал Саша, рванувшись вперёд.
Она обернулась разгорячённым, незнакомым лицом, и Саша понял: они попали сюда не случайно. Неизвестные ему центробежные силы со вчерашнего дня постепенно втягивали их в водоворот событий. И вот они в самом эпицентре воронки, теперь – лишь бы остаться целым. Если его засосало сюда по случаю, то Таис не только хотела этого, но и добивалась сознательно.
– Это же Везувий! – закричал он ей в лицо, подбежав и обняв, чтобы укрыть от града камней, уже летевших в сторону бойцов. – К перилам! – раздались выстрелы.
Толпа, доведшая себя или доведённая кем-то до точки кипения, ринулась на силы правопорядка. Те дрогнули и, ломая правильную линию построения, попятились назад. Саша, вскарабкавшись на какое-то возвышение и обняв Таис, с ужасом смотрел на то, чего он не мог представить себе ещё недавно. Запахло черёмухой, порохом, кровью и смертью. Над головами взвились дубинки, заточки, камни. Отовсюду неслась брань. Из-за спин отступавших бойцов, а может быть, с вертолёта, через динамики вещал бесстрастный голос:
– Уважаемые москвичи и граждане России. Обращаемся к вашему разуму, чувству ответственности за судьбы ваших детей и близких. Призываем, не участвовать в противозаконных действиях, чреватых самыми трагическими последствиями…
Рядом с Сашей, с милиционера стащили униформу, каску, он в белом бронежилете, беспомощно защищая голову руками, пытался вырваться из рук толпы. Но, сшибленный, упал на асфальт. Тот, краснощёкий мужик, закричал в толпу дурным фальцетом:
– Лежачих не бить!!! – и, когда толпа отступила, сам саданул расслабившегося бойца в пах увесистым ботинком.
Почти юродивый стоял на коленях рядом с Таис и, дрожа от возбуждения, читал гекзаметром:
– «Сшиблись; смешалися быстро подвижников тяжкие руки.
Стук кулаков раздаётся по челюстям; пот их по телу Льётся ручьями…», – глаза его горели, и Сашу обуял ужас от нелепости всего увиденного им.
Тем временем силы правопорядка, вытесненные четырёхтысячной толпой, рассыпались совсем. Они ещё отстреливались, но уже бежали с поля брани в боковые улочки и переулки, освобождая проспект. Толпа хлынула к Смоленской площади. Дальше Таис и Саша плыли, как по течению, стараясь прибиться к берегу, откуда слышались крики: «Взяли мэрию!»; «Прорвали оцепление!»; «Введено чрезвычайное положение».
В гостиницу их пускать не хотели. И если бы не тётя Саши, наверное, им выбросили бы вещи на улицу. Усталые, встрёпанные, оборванные, – они наконец-то оказались в номере. Прямо перед окнами, на другой стороне набережной, грузовики таранили омоновцев, и многотысячная толпа, сминая всё на своём пути, растекалась по набережной и площади вокруг Белого Дома. Со стороны гостиницы «Мир» слышались одиночные выстрелы.
В дверь постучали и, не дожидаясь ответа, жёстко скомандовали:
– Зашторить окна!
Но теперь они и не собирались наблюдать то, участниками чего были совсем недавно. Сейчас, до Саши стало доходить, что всё для него могло кончиться в один миг: работа в Италии; незаконченное дело под Каиром; да и сама Таис, которая сидела перед зеркалом и молча, но с ожесточённостью расчёсывала волосы. Наконец, она встала, подошла к окну, откуда слышались шум и выстрелы.
– Отойди, – жёстко попросил Саша. – Хватит, поиграли в гаврошей, – и неожиданно для себя предложил. – Оставайся. Завтра уедешь. С тётей я договорюсь.
– В этой гостинице не договоришься, – задумчиво произнесла Таис. – Как хорошо отсюда простреливается площадь перед Белым Домом. Здесь, наверное, одни спецназовцы сейчас. Ты вообще понимаешь, что происходит?
– Передел власти. Уйдут одни, придут другие. Или наоборот, – он подошёл к ней, обнял за плечи, попросил ещё раз. – Не подходи к окну. Оттуда – тоже могут стрелять.
– У них нет оружия.
– Этого не может быть. Взяли мэрию. Калининский проспект, центр города. Без оружия они не могли это сделать.
– Они пренебрегают нами, – Таис думала о своём, её «они» отличались от «они» Саши. Хотя постепенно оттаивала, медленно превращаясь из девушки, сошедшей с баррикад, в нежную «спящую Юнону», которая была Саше ближе.
– Останешься?
– Попробую.
Доллары и знакомство помогли решить вопрос с администрацией быстро.
Женщин у Саши, можно сказать, не было. Если не считать случайных связей: в Германии он переспал с прикреплённой к нему, для познания разговорного языка, переводчицей-немкой. Она вся состояла из пирамид, конусов, параллелепипедов; заштрихованных кружочков и сегментов. Сыпала в экстазе артиклями и плюсквамперфектами, пытаясь водрузить ему на нос очки. Ещё числилась итальянка, с которой он познакомился в воскресный уикенд на пляже, увёз в оливковую рощу, где они и занимались «любовью». Но с той поговорить можно было по-человечески, по-итальянски: хоть какая-то польза. Это за границей. В Союзе секса не было.
А чтобы во так, когда переворачивается душа и хочется пасть на колени – этого не испытывал. Что он шептал, обещал и рассказывал тогда – он не поведает никому. Иногда вынимает бережно это воспоминание, сдует с него пылинки времени, посмотрит и прячет обратно.
А Таис, в которую последовательно вдалбливали «классицизм», «романтизм» и другие «измы», до которых очередь ещё не дошла, – в один день из наивной, романтичной девушки превратилась в женщину. Устало лежащую на белых простынях с закрытыми глазами; похожую на ту, которую начал увековечивать Брюллов, но так и не закончил.
Под утро их разбудил грохот пушек. Безупречно белое здание напротив вздрагивало от выстрелов по нему прямой наводкой, начинало заволакиваться дымом и на глазах покрываться копотью. Многие в это утро: наивные и равнодушные, обрели здравомыслие и разумение, начав понимать, что есть зло, что добро, а что ни то, ни другое.
* * *Александр уже долго сидел в римской галерее Титтони. Автопортрет Брюллова, ради которого он приехал сюда, висел перед ним, освещённый частью солнечного света, пробившегося сюда, в небольшой, уютный зал галереи. Молодой Брюллов странным образом возвращал Александра в Россию, причём и сегодняшнюю, и давнишнюю, о которой, будучи пацаном, он так любил читать. В Россию, времён гражданской войны, где всё ясно: там – «белые»; за наших – «красные». Без полутеней и двусмысленности. Уже став взрослым, Александр поймёт всю глубину и неоднозначность трагедии, которая досталась его стране.
Удивительная тайна искусства, когда ты вдруг обнаруживаешь незнакомое, но неожиданно близкое тебе, уже в который раз, благодаря Таис, приоткрылась Александру.
С портрета на него смотрел Брусенцов-Высоцкий из любимого фильма «Служили два товарища». Но такой, о котором – по фильму – можно было лишь догадываться. Ещё молодой, ровесник Саши, с мечтательными глазами, не знающий, что его ждёт разодранная междоусобицами Родина, вынужденное бегство из неё, и последний выстрел в такого же, как он, но «красного». Это сходство молодого Брюллова с молодым, только угадываемым Брусенцовым, было так поразительно, что Александра не интересовали другие картины, висевшие в галерее.
Но уже уходя, Александр остановился. Обернувшись, он увидел: на него, гордо подняв голову, молча, взглядом Жанны д'Арк, облачённой в латы, – смотрит девушка. Даже не подходя к картине, Александр понял, что и этот портрет сделан Брюлловым. И всё это время, что Александр находился здесь, она наблюдала за ним из соседнего зала, заставляя вспоминать октябрь 93-го. Здесь её звали Джульетта Титтони, там, на мосту – Таис.
5
Неделя, угробленная на ремонт оборудования, пролетела для Кирилла незаметно. Крупных заначек в семье не держали с тех пор, когда часть накоплений в одночасье слямзил ненасытный Гайдар, другую – тихоня Кириенко своим дефолтом-торнадо. Тогда Кирилл плюнул на всё и стал жить сегодняшним днём, надеясь, что тревожное «завтра», как теперь уже и обещанный коммунизм, в который он когда-то верил, – никогда не наступит. Но пришло утро, да ещё с похмелья, и куча проблем сфокусировались в одну точку.
Кирилл лежал на кровати, не открывая глаз, и притворялся, что делает это только потому, что мешает солнечный луч, упавший на лицо.
Наталья стояла перед ним уже долго, молчала, наконец, не вытерпела:
– Как вы себя чувствуете, сэр?
– Я себя чувствую, но плохо, – отшутился он чужыми словами.
– Не стыдно?
«Снова всегда не так, – сложилась корявая фраза в похмельной голове Кирилла. Он с трудом открыл глаза. Наташа стояла перед ним в лёгком ситцевом халате и совестила взглядом. – Значит, лето, – эрудированно заключил он и попытался вытащить из-под себя отлежалую за ночь руку. – Или зима?» – он тревожно засомневался, вспомнив, что тёплый халат Наташа отдала старшей дочери давно, когда та вышла из роддома. Поняв, что Кирилл жив, Наташа молча удалилась на кухню.
«Пиво не надо пить!» – оправдал себя дежурной фразой Кирилл, начиная определяться во времени и пространстве. Он нехотя поднял себя и, растирая появившуюся вдруг руку, побрёл в трусах на лоджию. Там окончательно понял, что в окружавшей его жизни – зима: пусть мартовская, не настоящая, но пока – зима. И холодный кафель заставлял приплясывать, и машины крались за окном по милому для городской администрации, гололёду.
– Она спит? – спросил он Наташу о младшей дочери уже на кухне, подразумевая с некоторых пор под этим вопросом совсем другое: дома ли вообще его младшая ненаглядная дочь?
– Дима там.
– Не понял, – Наташа устало отмахнулась. – Да-а… Так вот приедешь однажды из командировки, а в твоих тапочках и халате Эдуард ходит.
– С моей стороны это тебе не грозит.
– Ладно, – обняв жену за плечи, прошептал Кирилл, – чего мы всё о грустном? Гена не звонил?
– Звонил.
– Во сколько приедет?
– Не приедет. Опять Эдуард в твоих тапочках, – когда жена с утра так шутила – это значило, она не спала ночь. – Он сказал, – тоном исполнительного референта, продолжила Наташа, – что в партии сырья, которое ты ему отправил, присутствуют полиамиды, поэтому всё можно выбросить на свалку. Мыть, гранулировать – бесполезно.
«А три штуки баксов?» – чуть было не вырвалось у Кирилла, но где-то подсознательно он пощадил жену.
Химическое слово «полиамиды» резко испортило настроение Кирилла. Надо сказать, что науку химию он не любил. Знал только, что Валентность – жена Менделеева. Но судьба распорядилась так, что Наташа была химиком по образованию (её он любил по-настоящему, конечно, не за это); производство, которое его кормило, обувало, одевало (в прямом смысле слова), – тоже относилось к химической отрасли.
– «Поздняк метаться», как сказала бы наша дочка, – подвёл итог утреннему моциону Кирилл и поплёлся к себе в комнату.
Там он улёгся на диван и стал ждать, когда после принятых двух таблеток отпустит подвздошная боль. Лежал, пытаясь вспомнить вчерашние события.
«Сколько же денег я вчера пропил?» – он гнал назойливую мысль, а она возвращалась.
Ещё вчера всё было не плохо.
Встреча с другом юности Борей, скорее всего, стала не случайной. Так близко и надолго они не сходились с незапамятных времён, хотя можно назвать и более точную дату: с 13-го марта 1988 г. – со времени выхода статьи Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами». Виделись, конечно, но с каждым разом их диалоги становились короче и злее. Как теперь выражаются: статья в «Советской России» явилась знаковым событием. Тогда, давно, статью читали на традиционной встрече в банном номере. Сидели голые: русский коммунист с индусским корнем; русский коммунист с еврейским корнем; просто русский коммунист (естественно, с корнем); и ещё трое русских беспартийных – один из которых никогда не вспоминал, что его корень мордовский, других вообще собственные корни, похоже, не интересовали, функционировали и ладно. До статьи, ни у кого в роду репрессированных не наблюдалось.