bannerbanner
Твой след ещё виден…
Твой след ещё виден…

Полная версия

Твой след ещё виден…

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

– Залог надо платить, – сказал Гриша, почесав лысину.

– Ай доунт андэстэнд ю, – вежливо склонил голову американец, не поняв Гришиных опасений.

– Это мы между собой, – улыбнулся ему Юлек и повернулся к Грише. – Ты раньше не мог этого сказать?

– А вы спрашивали?

– Брэк, – скомандовал Лёха. – Пошли, покурим, – они вышли, а Гриша остался. Он не курил и следил за своим здоровьем.

Уже в туалете Лёха небрежно спросил Юлека:

– Может, подключим этого?

– Рано.

– Ну тогда…

– «А вот это давайте попробуем…» – оба, оценив известную шутку, рассмеялись.

Вклинился в разговор и Кирилл.

– Надо в учредители «Регионспецстроя» включить руководящий состав этого завода. Тогда у них интерес появится. Не только стратегическим партнёром нас признают, а… – он не договорил, потому что увидел, как переглянулись Юлек с Лёхой.

– Тебя, Кирилл Николаевич, вроде на подписании учредительных документов не было. Откуда всё знаешь? – Юлек глядел настороженно.

– Думаете, одни такие умные? Главбух есть в учредителях?

– Есть.

– тогда проще. «Чеченскую авизовку» сделать надо, – у Кирилла будто заклинило что-то. Словно в пределах души, лабиринта, где страсти и разум – разыскали потаённый уголок, в котором ларец с надписью: «Парень не промах». А все остальные двери закрыли на глухие замки.

– Я тебе говорил, что его в учредители надо вписать, – Лёха последний раз затянулся сигаретой и выбросил её в урну. – Вместе работать и этих мудаков окучивать. Ты, Юлек, усёк, чего он предлагает?

– Усёк, – ответил Юлек, удивлённо взглянув на Кирилла. – Давай Гришу сюда.

Гриша врубался недолго. Он похлопал наивными девичьими глазами и стал перечислять необходимые для фальшивой платёжки атрибуты.

– Компьютер здесь в приёмной есть, платёжки с банковским штампом – есть, ксерокс – есть… А деньги сейчас и по месяцу в банках гуляют. Поди, разберись. Им бы лишь копия платёжки о перечислении была, для оправдания если что. Главбух не выдаст – свинья не съест. Помощника губернаторского в курс вводить будем?

– А як же ж! – довольно потирая руки, уже радовался Лёха. – Письмо-то, что мы серьёзные стратегические партнёры – здесь подписывать будут. Ну, ты, Кирилл Николаевич, даёшь! А говорил: «Коммунист».

– Я только мысль подал, – но у него уже скребло на душе.

Всё вышло как нельзя лучше. Насобирали по цене «бутылка за штуку» у нежелающих верить, что приватизация всерьёз и надолго, ваучеров, которых не только на пакет для стратегического партнёра хватило, а ещё и руководящему составу завода осталось, чтобы и они солидный пакет отхватили. Всё вкупе уже позволило развернуть плечи и влезть в аукционы, где только очень ушлые люди могли разобраться в длинном перечне приватизируемых предприятий и сообразить, куда и как вкладывать странные бумажки достоинством в десять мифических тысяч, которых – если поодиночке – не хватало даже зад подтереть, да и бумага была неподходящая. Жёсткая была бумага.

* * *

Это потом, потом, через год-два Кирилл задумается над тем, что в порочную технологическую цепочку захвата конкретного завода, и он вставил своё, наверное, ключевое звено. А поначалу, уже к осени 93-го года, он с женой впервые отдыхал по путёвке на Кипре. И ГЮЛи с жёнами уехали от трудов праведных в дальнее зарубежье: кто в Испанию, кто – в Израиль. Уже три месяца завод находился в их руках, а после Кипра директором должен стать Кирилл. Но товарные потоки давно и прочно осели в «Регионспецстрое», принося немалые прибыли.

Заводу возвращали пока немного: себестоимость, за которой, впрочем, бдительно присматривал Кирилл. Иногда не возвращали в денежном эквиваленте и этого: немного подкорректировали папу Карла, изъяв из формулы «товарно-денежные отношения» понятие «денежные». Брали ходовую продукцию завода, а расплачивались бартером. Здесь рулил Лёха. В этом деле: поменять шило на мыло, да ещё с приваром – он был не просто ловок, но и плутоват. В общем – продувная бестия. Но делал он всё с такой искренней уверенностью, что Кирилл начинал верить: именно этих синюшных курёнков или «килек в томате», рабочие полухинского завода, а теперь уже открытого всем бедовым ветрам акционерного общества, – отродясь не едали. Только и ждут, когда этими деликатесами за их трубы расплатятся: «Батюшка ты наш, кормилец!»

Но было бы смешно, если бы иногда не становилось Кириллу грустно.


В жизни его пороли один раз. А надо бы, как минимум – два. Теперь понимает – три.

Они – погодки сталинской и послесталинской эпохи свалились на шею бабушки не по своей воле. Кирилл с сестрёнкой, двоюродный брат Славка – с сестрой. Жили в одном частном доме, питались с одной кастрюли.

– Паразиты, свалились на мою голову! – часто, устав от раннего вдовства, от незаживающих ран за двух погибших в «Отечественную» сыновей, бурчала бабушка, не зная чем их накормить. – Что же вам каждому наособицу готовить?! – и угрожающе гремела у печки ухватом.

Однажды, держась, кто за подол, кто друг за друга, – они выходили с рынка и клянчили у бабушки на мороженое.

– Какое мороженое! Опять дохать будете! – не зло пыталась отвязаться она, украдкой пересчитывая в кошельке мелочь.

Стояло лето, и чёлка прилипала ко лбу под панамкой Кирилла. Он брёл, цепляя рантами сандалий пыльную землю, и слушал, как канючит Славка. Увидел, как идущая впереди женщина обронила деньги. Не заметила. Бумажка оказалась рядом. Он нагнулся, будто вынуть камешек из сандалии, подобрал бумажку, на которой стояло число «100». Зажал в левом кулаке и догнал бабушку. Она всегда водила его с левой стороны, держа за руку. В другой руке – сумки. Старшая двоюродная сестра Галька тащила на руках маленькую Нинушку, а Славка плёлся рядом, продолжая ныть. Кирилл мог вернуть деньги, но левая его рука не разжималась. Так и шёл: в левом кулаке – деньги; правая ладонь – в ладони бабушки. Но перед единственной на их Песках асфальтовой улицей, по которой иногда ездили машины, бабушка решила поменять сумки. И он, перебежав к правому её боку, сунул сжатый кулак в её руку.

– Кулак-то разожми, держись крепче, – тут всё и обнаружилось. Кирилл и рад был уже вернуть «сотню», да женщины-то след простыл.

– Это почти половина моей пенсии! И молчал пар – разит! Вот, смотри, Николай. Вырастили. Копейки сроду чужой не брали! – бабушка сама наказать не взялась, любила Кирилла и прощала многое.

Отец порол неумело. И как сейчас понимает Кирилл – не за то, что подобрал, а от отчаянья: вкалывают с матерью сутра до ночи, а детям на мороженое в шоколаде не всегда хватает; если и покупают, то в бумажных стаканчиках по девяносто копеек. Куда на сто мороженых деньги подевались, Кирилл так и не узнал. Через месяц, правда, сандалии новые купили и бархатную с красно-зелёным орнаментом феску, в которой он не узнавал себя сам. Смотрел в зеркало, а оттуда глядел на него незнакомый турчонок.


С тех пор закрыл чулан души с корявой надписью «корысть» и никогда не открывал больше. Всегда казалось, что заросло там всё, как чердак паутиной, замок заржавел и ключ потерян. Так нет – открыли.

И кто? Само государство сняло с ржавых петель дверь, спросило: «Это что за подклеть? Вывеску – сменить. Напишите – „предприимчивость“. Закуток – использовать. Весь Запад так живёт».

И не посоветовало, а приказало даже. А ведь у каждого такой чулан своего часа дожидался.

В последнее время у Кирилла бессонница. Или же будто спит, но каким-то тревожным сном: в страхе за семью, детей особенно; в поисках себя самого – больше прежнего, генного уровня, когда Будда помнил себя козлёнком, а Толстой – как его пеленали. Но Кирилл в поисках пошёл в такой космос, которого пугался сам. Хотя тяга к поиску была наследственной, от отца. Он был человек, физически несовершенный, изуродованный в детстве полиомиелитом, от которого остался горб. Отец не мог самоистязать себя физически и получать от этого удовлетворение или приносить пользу обществу, но Всевышний наградил его другим – дал право на благородство, проницательность, совесть и скромность, и, странную для его времени – мечтательность.

Только теперь, когда в своей горячности и поспешности, уже Кирилла дети, возвращали ему то, чем он так бездумно, упрямо, несправедливо и неразумно истязал когда-то отца, Кирилл стал искать пространство, где ветры позволяли дышать. Паролем к входу туда были всего две согласные буквы в корне их фамилии Баратхановы. Этим редким для русских просторов гортанным сочетанием «тх» – словно удар молнии из туч – занимался ещё отец. А теперь – Кирилл. Но если для отца поиск своих корней был частью жизни, то для Кирилла – только отдушина и попытка распахнуть окно в тесной, душной келье.

Заполночь Кирилл взял рукописи отца и стал перечитывать цитаты из древних философов, которых отец любил: «Много ветров скапливается вместе, вращается с силою и воспламеняется, а потом часть их обрывается и с силою рушится вниз, образуя молнии… Облака трутся и рвутся, образуя громы, наполняющие пространство»

И знает, что надо уснуть, но не может. Тогда по придуманной для себя схеме он взбирается на шершавую, широкую, надёжную, как диван в детстве, спину слона и, покачиваясь в такт мыслям, плывёт по Земле к своему прошлому…


СЛОН № 1


Раб

Шёл триста сороковой год дохристовой эры. Люди не знали, что пирамида их перевёрнута: они спускались по её ступеням, но им казалось, что – взбираются по ним. Их годы отсчитывались от большего к меньшему. Они жили племенами, брали в полон рабов и радовались этому.

Но уже ушёл от войн Иехония и переселился в Вавилон, чтобы дать жизнь Салафиилю, от которого родится сын Зоровавель, а от него – Авиуд, сыном которого станет Елиаким родивший Азора, ставшего отцом Садока – и от него уже начала существовать последняя из девяти групп устной памяти рода Христова, возглавил которую Ахим – сын Садока – радовавшийся сыну своему Елиуду, родившему ему внука Елиазара, род которого продолжит Матфан, передавший память рода сыну Иакову – отцу Иосифа – он, в любви с Марией и принесёт миру Христа, от которого и начнётся другая эпоха.

Но это будет потом. Пока же колесницы и кони гортанных персов покрывались чужеземной пылью, храпели и дыбились под своими горластыми всадниками, и развлекались вместе с ними, беря в галоп, и не ощущая тяжести привязанного на верёвку раба, кувыркавшегося позади, и окропляющего своей кровью убегавшую из-под него родную землю; и в восторге взвивались ввысь стрелы лучников, превращаясь в точки; и доставали непокорные спины рабов жала длинных копий; и бичи, погоняя, заносились над спинами рабов, змеями извиваясь над ними.

Но и эти игры надоедали животным, тогда они переходили на рысцу и, бредя медленным строем, клонили храпящие морды влево, навстречу красному, падающему в степь, солнцу.

– Камар! – раздавался в предвечернем походном шуршании голос шахе.

Повелитель войска привставал в колеснице, взмахивал рукой в направлении синевшего вдали холма, который стал теперь виден; и все, ведомые шахе, пришпоривали своих коней.

И опять раб, индус Ратхама из последних сил прибавлял шаг, переходил на бег; натянутая верёвка резала запястья, но он уже знал, что скоро крикнут: «Бахтан!», – и это будет означать остановку на длинной, непонятно куда, дороге. Рядом с подножьем холма так и происходило. Спешивали коней, ятаганом обрубали верёвку, потом, полоснув по спине раба бичом, смеялись:

– Якши, батур! – и кидали под ноги кусок лепёшки.

– Ратх… ма, – вскинув голову, произносил в ответ раб.

– Ешь, собака, – смеялся один из персов, ещё раз опуская бич на спину раба.

– Ратх… ма – упрямо повторял тот.

Вольный звук «а» вдруг проглатывался пересохшим горлом вместе с болью от ещё одного удара: исчезал и не показывал эту боль. Горек был этот глоток, как вытоптанная копытами полынь на майдане у холма; и короток, как степная ночь перед утренней, дальней дорогой.

– Ратх…ма! – повторял раб-индус, вскидывая голову на обидчика.

– Что ты стонешь, пёс?! – усмехался перс и уходил к костру, где уже гуртом кружили воины.

Ратхама же садился на тёплую землю, разжимал ладони и наконец выпускал из рук три плоских маленьких камушка, на которых были начертаны и его прошлое, и его будущее.

«Шесть раз ты будешь переставлять знаки, начертанные на камнях этих, – вспоминал Ратхама голос своего отца брахмана. – Пять имён – это предки твои: я – отец твой, дед, прадед, отец прадеда и дед его. Шестое имя – твоё. Ра – это солнце, под которым родились все и воздух, которым дышат. Ма – это часть земли, где родился род твой. Тха – это то, что тебе предстоит открыть в себе. Выживи и роди сына, и снова переставь эти камни, и дай ему имя, и оно не твоё, но рядом будут знаки, составившие его; а пятый в роду от сына твоего вновь сложит твоё имя. В других землях не будет хватать звуков, знаков и слов, но не жалей чего знаешь ты, поделись этим. Пусть через сотни лет кто-то повторит то, что скажу тебе: „и дам ему белый камень и на камне написано новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает“, – пусть повторят за мной, а когда услышат это потомки твои, то пусть гордятся, но не возгордятся этим.

Ты же расскажи, кому сочтёшь нужным, что есть рукописи наши – „Рамаяна“, „Махабхарата“, в которых написано: „…Колесница эта передвигалась сама по себе… Она имела два этажа со многими комнатами и окнами… Когда колесница совершала свой полёт в воздухе, она издавала однотонный звук, была как комета в небе… как огонь в летнюю ночь… Приводила её в движение крылатая молния. Всё небо было освещено, когда она летела по нему. Она сразу превращалась в жемчужину в небе. В таких колесницах жители земли могут подниматься в воздух, а небесные жители спускаться на землю. Эта колесница умела летать в солнечные области и в звёздные области…“».

Так говорил брахман, и дрожали его руки, когда он отдавал камни сыну своему из семейства маратхи.

– Что всё время бормочет там этот индус? – задумчиво спрашивал у костра шахе – повелитель удачливого войска.

– Юз этой собаки ещё смотрит на мир; акка ещё не каркает над его телом; и он повторяет, по моему, «рахмат», наверное, говорит тебе ладыка: «Хорошо, что хоть так сделал».

Македонские сабли царя Филиппа пощадили гладко выбритую голову шахе, и сейчас на ней, устало опущенной, отсвечивались сполохи костра. Останки его, разбитого ещё Филиппом войска, были дерзки, смелы и беспощадны, короток был взмах ятагана любого из них, так же короток был и язык их. И не существовало в нём слова, значащего – благодарность. Шахе устал воевать и ему хотелось, что бы кто-то благодарил его, а воины пели песни, которых у них не было. Он понимал, что раб не может говорить то, что думали его недалёкие воины. «Пусть будет так!» – решил он, поднимаясь над сидящими вокруг.

– В нашем языке мало слов, и отныне пусть будет ещё одно: «рахмат!». Каждый, принимающий от кого-то в дар, пусть произносит его.

«Ратхама», – слышался гордый шёпот на другом круге майдана, а течение воздуха образовывало вокруг ветры…

4

Александру казалось, что этой весной на всю Италию обрушились дожди. Но это было не так.

Причудливые облака, вдохнув воздуха Альп, плыли на юг через Ломбардию. Они впитывали влагу Корсиканского пролива в Тоскане, и вод Тирренского моря, а продолжая свой путь вдоль побережья, твердели от образующихся в них льдов и ломались, зацепившись за Везувий; и, треснувшие, вплывали в Калабрию, гремя громами, и проливаясь ливнями.

Александр ехал навстречу тучам. Шоссе в Неаполь жалось к угадываемым в дожде горам. Убегая от непогоды, он держал максимальную скорость. Часа два уже был в пути, мокрая дорога нервировала, но до усталости не напрягала. И хотя «все дороги вели в Рим», он, уже въехав в уютную Торре-Аннунциату, свернул с основного шоссе на узкую – сквозь коридор апельсиновых деревьев – дорогу, которая была ближе к морю и скоро вынырнула в пространство, открыв перспективу. С небольшого холма стало видно далеко вперёд, где внизу на ровном плато, сливающимся с плоскостью моря, простирались длинные ряды виноградников, опушённых молодой зеленью. Там, внизу, дождя почти не было. Настойчивое солнце выплёскивало полуденный свет сквозь разрывы туч, и, словно гигантский прожектор, обследовало световым пятном: виноградное плато; поросшее деревьями взгорье справа от виноградников; бело-розовую цепочку дальних, угадываемых вдали домов. Резкий весенний ветер вспенивал прибрежные воды залива, делая их белыми, пушистыми, и приносил оттуда чуть слышный, но воодушевляющий шум.

На этот шум и ехал Александр, зная, что скоро Неаполь и там, как это бывало всегда, он сделает небольшую остановку. Так и произошло. Он оставил машину, узкой, вымощенной крупной брусчаткой, улицей, спустился к набережной Санта Лючия. Здесь, в бухте, море было спокойней. Оно шуршало о белые борта пришвартованных катеров и невысокий парапет гранитной набережной, приглашая к тихим посиделкам. Саша присел за столик одного из многочисленных кафе, лицом к бухте, по берегу которой тянулась эспланада невысоких зданий. Как и многие, заказал рыбу, сок, сигареты. Ещё не было вокруг ярких цветовых акцентов: ни ультрамарина моря, ни красно-жёлтых клумб. Лето только ожидалось.

А когда, возобновив путешествие, он проехал Таррачину, тучи растащило, солнце объявило себя во всю величину, на душе стало по-весеннему чисто. Минут через сорок показались холмы Рима. Квадрасистемы в машине выдавали Высоцкого, кассеты которого он всегда возил с собой, и его голос сбивал сейчас капли зависшего на придорожных кустах, прошедшего недавно дождя.

На одном из поворотов, справа от дороги, насколько хватало глаз, открылась панорама города: надорванный эллипс Колизея; ребристый купол собора святого Петра и огромная площадь перед ним, образованная разомкнутыми полусферами колоннады. В самый центр площади, чуть видимым копьём была воткнута колонна, от которой падала тень.

«Интересно, – подумал Александр, вглядываясь сверху в причудливый абрис площади. – Этот циферблат и эта колонна вполне могут быть огромными солнечными часами. Колонны в колоннаде по кругу – это минуты. Тень указывает время. Сколько его пролетело над этими холмами?»

С каждым годом пребывания в Италии, он воспринимал эту страну по-другому. Да и воодушевляли, будоражили редкие встречи с Таис, которые он так хотел перенести на эту землю, но не получалось. Встречались по случаю в России. Прохладными днями ещё прозрачной, начинающейся осени в кружевах обнажённых ветвей какого-нибудь парка. Весной, но опять ещё с голыми деревьями, талым снегом вокруг пруда с сизой протаявшей сердцевиной, в которой отражалось бледное, будто чахоточное солнце. Тепло, свет, щедрость на разговор он получал из писем Таис – даже если приходили они ему по электронной почте. Ощущал удивляющую его участливость, хотя помощь, скорее была нужна ей, а не ему.

Таис он не хотел делиться ни с кем, даже символически. Вот и помчался сегодня по первой её просьбе, присланной по E-mail: «Найди частную галерею: . Рим. Попроси показать автопортрет Карла Брюллова. Это необычно. Таис». Брюллов был её кумиром. Давно в октябре 93-го года он стал их ангелом-хранителем, дружкой на несостоявшемся свадебном обряде: разрушенном, разорванном, как изначально целое кольцо Колизея.

* * *

Тогда Саша прилетел в Питер из Лондона, из короткой командировки. С надеждой увидеть Таис. У него было два дня. Уже послезавтра он отправлялся из Москвы в Италию. В Академии художеств дали её телефон. Они созвонились.

– Давай встретимся у Русского музея. Я пишу «курсовую» и мне надо кое-что уточнить. Прямо перед входом памятник Пушкину. Найдёшь?

Даже если бы она сказала просто: «Встретимся на Невском», – он бы её нашёл. Стояли самые первые дни октября: ветреные, тревожные. Суетливый ритм большого города, теперь казался совсем рваным, а сам город чёрно-белым, без светотеней и компромиссов. У Казанского собора, в других местах, кучковались группы, готовые вот-вот слиться и отправиться неведомо куда и зачем. А по набережной Невы под парусами лозунгов и транспарантов уже плыла толпа, расширив пределы реки, бурля внутренним напряжением и перемещениями, выталкивая из чёрного длинного туловища, как дым из паровозной трубы, ритмичное: «Собчак! Собчак!» – но Саше слышалось: «Общак! Общак!»

Но в саду Русского музея, где он гулял, дожидаясь скорой встречи с Таис, было просторно и спокойно: стволы деревьев с изгибами освобождённых от листвы ветвей, мягкие, прозрачные тени, предвкушение встречи.

Как и тогда, в Египте, у Таис на плече висел этюдник, но теперь она была в джинсах и куртке.

– Вот и встретились! – обрадовался он.

– Привет. Ты откуда?

– Из Лондона. А ты?

– Да-а… – она махнула рукой. – Пыталась поработать на свежем воздухе, да какое там! Сам, наверное, видел, что творится. Что ни площадь, то демонстрация.

– Что тут у вас в России происходит, – высказал скорее удивление, чем вопрос Саша.

– У нас? – посмотрела она внимательно. – А у вас? – он понял, что сказал что-то не то. – Ты надолго в Питер?

– Сегодня в Москву, а через два дня в Италию.

– И я в Москву, а оттуда домой, мама приболела.

Он так обрадовался, что она рассмеялась.

– Извини, я не то имел в виду.

– Ну, пойдём, – она взяла его под руку.

– Не люблю я этих музеев, – кивнул он, глядя через ограду на изящный восьмиколонный портик фасада здания.

– Зато там тихо, – и она настойчиво повлекла его за собой.

Через несколько минут, они медленно поднимались по широкой лестнице, окаймлённой изящными чугунными перилами. Там, куда вела лестница, против каждого окна, полуовальных поверху, размером в два человеческих роста, возвышались белые колонны, поддерживающие ажурные потолочные своды. «Не хватает марша Мендельсона», – подумал Саша.

Таис повела его через залы, индивидуальность и пышность которых оказалась притягательной. Саша останавливался, крутил головой, разглядывая лепное, резное, скульптурное и прочее, названия которому он не знал.

– Ты что, здесь никогда не был?

– В Эрмитаже, лет десять назад, в детстве. Приезжали с родителями на экскурсию в Ленинград. Здесь и без картин времени не хватит рассмотреть.

– Этот музей сам по себе памятник. Архитектор Карло Росси. Закладывался музей Александром I, как дворец в подарокмладшему брату. А потом передан казне. И появилась мысль об организации здесь национального музея, потому что у нас, русских, собственная художественная школа. – Таис хотя и шёпотом, но говорила с таким упорством, будто продолжала давний спор с кем-то неведомым о благе и зле, стояла на своём, хотя Саша не спорил.

Он благодушно улыбался, радуясь встрече. И если бы она сейчас сказала, что все музеи мира надо закрыть, оставив только эту, русскую коллекцию, он бы промолчал. Конечно, она рубила с плеча, но скорее это от возмущённости, истоков которой Саша не знал, а не от состояния, когда беспорядочно порют горячку, не умея связать двух слов.

– Вот мы и пришли, – она ввела его в зал со стеклянным потолком, откуда на светло-коричневые стены стекал плотный поток света.

На мраморных постаментах стояли скульптуры обнаженных юношей, девушек, наверное, с классическими для своего времени пропорциями фигур: топ-модели дремучих столетий, не вызывавшие пристального интереса. Прямо перед Сашей, занимая почти всё вертикальное пространство стены – от пола до потолка – висела картина Карла Брюллова «Последний день Помпеи». Сколько раз видел Саша репродукции этой картины. Даже в деревне, куда приезжал летом, в магазине сельпо, висела она в дешёвой рамке, рядом – «Неизвестная» Крамского. Обе покрыты обязательной пылью и облеплены мухами.

Они прошли вглубь зала, сели на красный бархат резного дивана, метрах в трёх от картины. Теперь ничто не мешало видеть только полотно. Сейчас Саша не замечал ни богатого золотого оклада, ни картин, висящих рядом. Красные, багровые всполохи, постепенно переходящие в чёрный ужас ночи, рассекаемый белыми молниями. И глаза, глаза, смотрящие куда-то вверх, влево. Страх, потрясение, ужас, безысходность – в выражении глаз, каждой позе людей. Всё это было так неожиданно рядом, тем более после чопорного Лондона – всего пять часов назад, что Саша опешил.

– Представляешь, – Таис сидела рядом, прижавшись. Ты можешь поехать и посмотреть Помпеи, вернее то, что осталось. Увидеть отпечатки тел в застывшей лаве. Ты живёшь далеко от Неаполя?

– Почти рядом.

– Был там, на раскопках?

– Нет ещё.

– Смотри: там есть отпечатки этой женщины, её ребёнка и того мужчины, и упавшей с колесницы женщины. Следы от испепелённых тел. Карл Павлович даже предметы быта писал по археологическим раскопкам, – имя и отчество художника прозвучало так просто и доверительно, будто он был для Таис преподавателем, или она виделась с ним только что и вела разговор именно о событии в Помпеях. – О Брюллове столько исследований проведено, невозможно открыть что-то новое. Он мне, как человек интересен. Я тебе буду цитировать некоторых искусствоведов, лучше их не скажешь.

На страницу:
3 из 10