Полная версия
Шарль Демайи
Из дам составился маленький совет, и после некоторых переговоров, госпожа де-Мардоне объявила:
– Господа, дело идет о комедии, шараде, шутке, сочиненной на вас самих. Сюжет наш: «Литератор»… Скорее, бросайте имена всех вас в эту шапку.
Вышло имя Демальи.
– Вам дается четверть часа на размышление, – проговорила госпожа де-Мардоне. – Чего вы потребуете?
– Турецкий барабан, Флориссака и Бурниша.
– Отлично! Кажется, у меня есть барабан и костюмы от моего последнего маскарада, там, наверху. Спросите Жозефа.
Через десять минут дверь залы отворилась на обе половинки и вошло торжественное трио.
Бурниш играл на большом турецком барабане апофеоз Дюмерсана – его гений и Бобэш ведут его к бессмертию – увертюру для полного оркестра.
Флориссак, одетый молодым «pitre» с бабочкой, качавшейся на проволоке перед его носом, в дурацком колпаке, с горбом паяца на спине, походил на Антиноя, завернутого в полосатый холст.
Демальи шел задрапированный Фонтанарозом в блестках.
Бурниш, поскользнувшись, прислонился к круглому дивану посредине залы и положил обе ноги на барабан.
Флориссак и Демальи вскочили с ногами на диван нос к носу.
– Милостивые государыни и государи! – начал Демальи – фантазеры и реалисты! И вы прелестные женщины! Мы имеем честь представить для вашей забавы большое представление знаменитого: «Катехизиса литератора», пьеса в двух лицах! Новый экспромт, написанный без свечей! Автором с европейской известностью! Мною, милостивые государи!.. И этого дурака Виф-Аржана. Кланяйтесь, Виф-Аржан! Музыка вперед!
Бурниш сыграл три такта знаменитого романса: цзин! бум! бум! мелодию, которую он повторял в продолжение всей шутки.
– Виф-Аржан, – сказал Демальи Флориссаку, – подымайте занавесь!
Флориссак высморкался.
– Занавесь поднята, Виф-Аржан?
– Буржуа! – отвечал Флориссак.
– Можете вы мне сказать, что такое литература?
– Буржуа, это предмет роскоши.
– Виф-Аржан!
– Буржуа!
– Можете вы мне сказать мнение ваших родителей о литературе?
– Мнение моих родителей о литературе? Это был сильный пинок ногою… в моем призвании.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Можете вы мне сказать что-нибудь об Академии?
– Буржуа, это первая инстанция бессмертия.
– А потомство, Виф-Аржан?
– Буржуа, это нечто вроде кассационного суда.
– Виф-Аржан, что такое литератор?
– Буржуа, это человек танцующий на двадцати четырех буквах алфавита и бросающий в будущее мысли, которые падают на его шею в виде толстых су.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Сделайте мне удовольствие, скажите почтенному обществу, почему узнают литератора?
– По его переезду на квартиру.
– А великого литератора, Виф-Аржан?
– По его похоронам, буржуа.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Например, можете вы сказать, что такое книга?
– Книга, буржуа? Это нечто вроде человека: она имеет душу, и ее едят черви.
– Скажите этим господам, что такое реклама?
– Это – рукопожатие литераторов.
– Виф-Аржан, можете ли вы объяснить этим уважаемым господам, что такое издатель?
– Это – ломбард рукописей.
– Милейший Виф-Аржан, скажите вы нам теперь, что такое поэт?
– Да, буржуа. Это господин, который подставляет к звезде лестницу и лезет по ней, играя на скрипке.
– А что такое критика, Виф-Аржан?
– Порошок для подчистки общественного мнения.
– Внимание, Виф-Аржан! Что такое водевилист?
– Буржуа, это человек, который сотрудничает.
– Виф-Аржан, что такое роман?
– Это волшебные рассказы для взрослых, буржуа.
– А газета?
– Три су истории в свертке бумаги.
– А журналист?
– Поденный писатель, буржуа.
– Ха, ха! Что же такое публика, Виф-Аржан?
– Буржуа, это тот, это платит.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Если мы попросим по чашке чаю?
– Да, буржуа.
Начали аплодировать. Госпожа де-Мардоне нашла шутку прелестной и очень благодарила Демальи, который был осажден дамами с чашками чаю.
Белокурый молодой человек воспользовался случаем, чтобы улизнуть, шепнув Кутюра:
– Вы извинитесь за меня перед госпожой де-Мардоне… Я ухожу: я хочу это сейчас же послать в одну бельгийскую газету.
В час Демальи и его друзья толпой вышли от госпожи де-Мардоне. Кутюра по дороге будил извозчиков, заснувших на своих козлах, крича им с интонациями актера Феликса.
– Извозчик! Эй! Вон! Туда!.. Мы дети семьи… способные проесть наше родовое!
– Что ж, спать поедем? – спросил Нашет.
– Пойдемте на бал в оперу; вот и предлог поужинать.
XIV
Демальи, Кутюра и Нашет вошли втроем в фойе. Нашет очень скоро исчез с замаскированной женщиной.
– Как скучно! – проговорил Кутюра, – я знаю всех этих дам как… свой карман!..
– Чего тебе надо, кошечка? – сказал он домино, подошедшему к нему, – интриговать меня? Ну что же, поинтригуй меня, маленькая Луиза… Видишь ли, Демальи, ничего не может быть глупее, как узнавать всех на балу оперы… Я предпочел бы лучше не знать никого. Нет, уверяю тебя, это надоедает называть всякую маску её уменьшительным именем: прийти сюда, чтобы наизусть повторить календарь, согласись… какое это положение!.. здравствуй, здравствуй!..
И Кутюра кивал направо и налево.
– Стой! Женщина, которой я не знаю!.. Ты увидишь мое счастье! Пари держу, я не знаю этой женщины!.. – И Кутюра пробрался в середину давки, чтобы дойти до белокурой женщины, около которой сидел молодой человек.
Кутюра заглянул ей под маску, наклонился, и прошептал на ухо.
– Эрманс!
Домино вздрогнуло.
– Я так и знал!.. Скажи пожалуйста, ты воспитываешь их теперь очень тщательно? Что такое этот маленький господин?
– Миллионы, мой милый.
– Откуда?
– От старой тетки.
– Чем он занимается?
– Любит меня.
– Значит, ему нельзя представить приятелей?
– Невозможно… Он ревнив как старик… И даже ты будешь очень мил, если уйдешь отсюда, потому, если б он узнал… Он считает меня за порядочную женщину, мой милый.
– Извини, прекрасная маска!
И Кутюра поклонился с видом уважения и как бы обманутый в надеждах.
– А, что я тебе говорил? – сказал он Демальи, – представь, эта женщина… Словом сказать, мы очутились с тремя су… пятого января… Мы пошли слушать проповедь в церковь, где были рогожи!..
– Кутюра! Кутюра! Мне надо сказать тебе кое-что! На десять минут!..
И женщина, взяв его под руку, увлекла в ложу.
Демальи, оставшись один, спустился в залу, где нашел Жиру, согнувшегося на скамейке с вытаращенными глазами, походившего в своем костюме баденского крестьянина на картонную игрушку, на которую надели пару бретелек.
– Демальи, мой милый, я совсем готов.
– Как всегда!
– Вот как вы, в статском!.. А у меня, мои штаны!.. А? Я околеваю в них… Мне хочется колотить гусей большой палкой, как на нашем празднике… Но это совсем не то… У меня есть идея… Я пришел, чтобы посмотреть на эту суету сверху!.. Право. Но я не могу… Никогда я не дойду туда… И зачем они делают лестницы? Это нарочно: они не хотят, чтобы подымались, видите ли. Пожарные угощаются там апельсинным салатом. Поэтому они и не хотят… Взойдемте, хотите? Ах! Что такое мой костюм? Баденский!.. Шварцвальд!.. едете вы туда летом? Нас будет пятеро… Пешком!.. Отлично… превосходно! Взойдем, не правда ли?
Шарль взял Жиру под руку и не без труда потащил его по лестнице.
– Милый мой, это глупо, у меня качка в коленях, – говорил Жиру, навалившись на Шарля и хватая его за руку на каждом шагу. Мне теперь очень неприятно: я не знаю, что я измеряю… Пока я сижу, еще ничего, но… Дайте вздохнуть минутку… Вы знаете Элизу? Мы с ней поссорились… Я говорю это вам, Демальи, потому что я знаю!.. Сегодня вечером, мой милый, еду я на извозчике подышать воздухом, я люблю воздух… извозчик заговорил со мной… Я ему сказал: не говорите со мной! А он говорил… Спрашивается, какой это мне вид придавало… Я ведь не ради себя, понимаете, но ради общества… Наконец, он начинает бить хлыстом мою любовницу, которая была в карете… Это ничего, этот извозчик наглец… Я, во-первых, женщины… О! женщины! Но я сказал ему, этому кучеру, что есть два жандарма, жандарм физический и жандарм моральный, который охраняет нас внутри, без лошади, без фуражки, без сабли – это совесть!.. Да!.. А жандарм большой дороги. Да! Уф!
Наконец Шарль усадил Жиру на скамейку четвертой ложи. Жиру протянулся на край ложи, положил оба локтя на бархатные перила и подпер подбородок обеими руками. Шарль облокотился, и оба несколько времени смотрели, ничего не говоря, на бал и на зало.
Над ними на плафоне в облаках выделялись там и сям то кусок пурпура, то розовое тело, то складка плаща, то профиль богини. Под ними море люстр, ослепительный покров из белых огней; золотые гирлянды балконов, сверху до низу ложи, на красном фоне которых выделялись белые галстуки, лица, покрасневшие от жары, белые треугольники мужских сорочек, черные шляпы, черные одежды; тени черных женщин, белые перчатки, опускавшие или подымавшие, болтая, кружева их масок; внизу, по обеим сторонам залы, по двум красным лестницам, между стиснутыми полицейскими, толпы масок, толпы женщин, топчущихся на ступеньках и собирающихся танцевать; внизу – зала, поглощающая все: белые, красные, розовые, зеленые цвета, перья, каски, плечи, юбки, галуны, кисточки, шляпы, фальшивые бриллианты… Море молний, сверкающих тут и там. Рукава в воздухе, вертящиеся юбки, путающиеся и сталкивающиеся пары, прерванный галоп, развевающиеся ленты и перья… И музыка, ожесточенные удары литавр, грохот барабанов, гром оркестра; гул в зале; ура, виваты, припевы, хоры, звуки трещоток, удары танцоров по их ляжкам, и пол, скрипящий под ногами. Радуга и шабаш, все подымалось им в глаза и в уши в тумане лучей, в шуршанье, в теплом облаке, в буром паре вместе с пылью и смутным гамом ночной вакханалии.
– Как чудно, – проговорил вдруг Жиру, которого это головокружительное зрелище отрезвило. – Как чудно! Передать это!.. Этот кавардак, это верченье! Чёрт возьми! Молодец будет господин, который изобразит этот кипящий котел, этот свет, эту сутолоку в дьявольском рисунке!.. Понимаете, Демальи… чтобы все носилось в вихре. Написать музыку, канкан, все! Или вот хоть эту желтую юбку… Ах!
И Жиру сделал большим пальцем жест человека, который кладет тона на полотно.
– Подумать, сколько прекрасных современных вещей умрут… умрут и ни один человек, ни одна душа не спасет их! Ах! Сколько смелой живописи, скульптуры на бульварах, в Елисейских полях, на Бирже, в Мабиль!.. А между тем этот ничтожный журналишко!.. И когда я подумаю, что я настолько подл… Стойте! Демальи, вы говорите себе: зачем Жиру пьет? Если не вы говорите, то другие за вас… Ну хорошо! Вот зачем я пью… Потому что я чувствую свое бессилие!.. Я вижу вещи… и не могу их осилить… Все равно что вот сейчас на лестнице… Я бы желал хотеть и… не могу… вот я и пью!.. Да, это чудесно!..
Две минуты спустя, Жиру спал на скамейке.
Шарль оставил его спать, а сам спустился. Кутюра снова взял его под руку, и они прогуливались в коридоре первых лож, когда Нашет подошел в ним в дурном расположении духа.
– Нашет, на кого ты наскочил? – спросил его Кутюра, – на честную женщину?
– Очень честную! – сказал Нашет! – это Резен.
– Ха, ха, – засмеялся Кутюра. – Я уверен, что Демал и не знает.
– Я ничего не знаю, – сказал Демальи. – Кто такая Резен?..
– Жидовка, мой милый, – проговорил Нашет, – которая посвятила своего ребенка Божьей Матери, и которая любит его!.. Она готова публично исповедоваться, чтобы доставить ему удовольствие, что было бы замечательное самоотвержение! Представь себе – она торговка мебели – но прехитрая!.. У нее явилась блестящая идея! Положим, идешь к ней ты или я, но большею частью это не ты и не я, а какая-нибудь женщина. Ах, как мило у вас! Как все устроено! Да, говорит Резен, это мне стоило порядочно… Но у меня другая мебель в виду, и если эта вам подходит… Золотая коммерция!.. Я из-за этого интриговал ее, мой милый, из-за обстановки, из-за её последней обстановки… Я хотел переезжать, хотел иметь обстановку, на которую мог бы посмотреть, не косясь любой член совета адвокатов… И знаешь, то со иной случилось? Я попал на первую обстановку, которую Резен хочет оставить за собой… Это ясно, она не доверяет более моей подписи… Пойдемте ужинать… Бал самый гнусный.
XV
Придя на бульвар Монмартр, к двери, украшенной двумя гипсовыми амурами, сидящими по бокам маленького маяка, где было написано: «Нашет», три друга миновали устричницу, открывавшую со злобой остэндские и мареннские устрицы. Гарсоны, как снежные лавины, скатывались по лестнице. Перекрестно раздавались резкие крики: счет номера 4, счет номера 9! А в недрах стены, точно бык, мычал в подземную кухню вечный заказ стоустого чудовища.
– Минутку, – сказал Кутюра, – я сейчас вас представлю.
И он пошел, работая локтями, в большую залу ресторана.
Все столы были заняты. Жара от газа, дым сигар, запах соусов, звон стаканов, хлопанье пробок от шампанского, гул смеха, начатые песни, охрипшие голоса, непринужденные позы, непристойные жесты, расстегнутые корсеты, разгоревшиеся глаза, слипающиеся веки, покрасневшие и измученные масками лица, тосты, измятые костюмы и сорочки, Пьеро с осыпавшейся мукой на лице, медведи наполовину одетые человеком, альпийские пастушки в черных панталонах, господин, клюнувший носом в стакан, соло пасторали, исполненное на скатерти аудитором государственного совета, татуированный дикарь, рассказывающий гарсону историю министерства Мартиньяка – все говорило о позднем часе: было пять часов утра. Когда они входили, в глубине залы сильно шумели: три высоких чудака, костюмированных в кавалерийские султаны, просили, пуская в ход руки, замаскированное домино снять маску.
– Не снимайте маски с этой дамы! – кричал какой-то индивидуум в коричневой рясе, сидящий за маленьким столиком против камина, – может быть это чья-нибудь жена!
– Да это голос… – сказал Кутюра.
– Молланде!
Они подошли к столу: это и был Молланде, замаскированный монахом.
– Вот как!
– Он сам.
– Ты?
– Я. Садитесь.
– Ты с бала?
– Никогда!
– А твой монашеский костюм, откуда ты его взял?
– В гардеробе старых французских учреждений… Гарсон! Женщин!.. Господин, о, господин! И вы туда! О чем вы думаете?.. О шляпе Генриха IV?.. Как? Бьют женщин?.. Подойди сюда, дикарь! Подумай немного, если бы вновь нашли Менандра, мы бы знали, что такое посредственная комедия!.. Ты скажешь: у нас есть Скриб… Я тебя знаю, ты мне скажешь это… Ни слова более!.. Господа! Господа! Что станется с старым французским весельем! Мы срываем последние виноградные ветки… Господа, когда в стране есть учреждение, именуемое академией наук нравственных и политических… Пью за здоровье наших незаконных детей!.. Сударыня, сударыня! Дайте мне ваш букет: мне хочется поцеловать искусственную розу… Эй!.. Соседка!.. Кто говорит, что я смешон? Дурак! Это мое ремесло!.. Представьте себе, Фанни… Читали вы волшебные сказки, милочка? Жила-была однажды газета, называвшаяся «Национальное собрание»… Господин Гизо писал в нем под псевдонимом Матареля де-Фьенн: его никогда не узнавали… Ну, хорошо! В конторе редакции находилась синоптическая таблица… Синоптическая, Жюли!.. Она могла бы быть и не синоптической… но она была синоптической… там были слова, вычеркнутые из фельетона… Господа, видите вы два алебастровые полушария у мадемуазель: мне было запрещено называть их уменьшительными именами!.. Зефирин! Вы не испорчены моралью Шамфора, это мне как раз кстати! Вы живете в улице Папильон… и вы починяете кашемировые шали… Вы ангел!.. Гарсон! Гарсон!.. Как же глуп этот гарсон! Он родился на развалинах Бастилии!
Тут Молланде перевел дух и залпом выпил два больших стакана бургонского. Он имел полный успех: мужчины хохотали, дамы находили его смешным. Демальи, сидя около него, подливал ему. Кутюра ходил от одного стола к другому, заигрывая с старыми знакомками, нашептывая им на ухо любезности и раскланиваясь с их любовниками.
– Твой брат чистил мне сапоги при входе на бал… Ты ничего не сделала для воспитания этого ребенка: посмотри мои сапоги! – говорил Нашет одинокому домино, около которого он уселся и которое поворачивало к нему спину, кусая со злости вышитый платок.
– Ах, господа, – проговорил Молланде, вставая, – что такое жизнь, vita по латыни. Хотите я вам продекламирую из Байрона? Жизнь есть длинная цепь страданий… долина слез! Теряют зонтики… своих родителей… доверие поставщиков… У меня был друг, делавший мне новые сапоги, я похоронил его, господа… Находишь у себя дырявые сапоги… Ты холостой; потом ты женишься на женщине, не обладающей возвышенностью твоих чувств… Рождаются дети… Потом умираешь… De-profiindis!.
И Молланде щелкнул по пустой бутылке…
На бульваре:
– Идем? – послышался голос.
– Куда?
– В рынок, есть луковый суп.
Никто не ответил на предложение. Каждый пошел к себе, по пустынным улицам, шаги звонко раздавались по мостовой заснувшего города, этого Парижа, таинственно умершего, неподвижного, немого, освещенного луной, как Помпея, охраняемого городской стражей.
XVI
Демальи, вернувшись домой, уселся к горящему камину, зажег сигару, взял со стола альбом с застежкой, написал в нем четыре или пять строк и принялся курить, перелистывая рукопись, на первой странице которой было написано: «Воспоминания моей мертвой жизни».
Одна из особенностей цивилизации – извращать первобытную природу человека и придавать физическим ощущениям значение нравственных чувств, приписывая душе тонкости, которые в первобытном состоянии приписываются слуху, обонянию и другим телесным чувствам. Шарль Демальи служил этому наглядным примером. Обладая нежной и болезненной натурой, он происходил из семьи, соединившей в себе болезненную чуткость двух рас, которых он был выразителем и последним отпрыском. Шарль обладал в высшей степени впечатлительностью и душевным тактом. В нем таилось острое, почти удручающее понимание всех жизненных событий. Везде, где он бывал, его как бы охватывала атмосфера чувств, которые он встречал. Он чувствовал сцену или разрыв так, где видел улыбки на всех устах. Он читал мысли своей любовницы, когда она молчала; видел неприязненность своих друзей; предчувствовал хорошие или дурные новости при входе человека, принесшего их. Это понимание было до такой степени развито в нем, что всегда предшествовало впечатлениям и поражало его раньше, чем совершалось наблюдение. Взгляд, звук голоса, жест – говорили и открывали ему то, что скрывалось от всего мира; он завидовал от всего сердца тем счастливцам, которые проходят мимо жизни, дружбы, любви, общества, мужчин и женщин, не замечая ничего, что им показывают, и которые пребывают всю свою жизнь в иллюзии, которой они никогда не разбивают.
То, что действует так слабо на большинство, именно предметы, имели на Шарля громадное влияние. Они говорили и поражали его как одушевленные предметы. Они, казалось ему, имели свою физиономию, свою речь, свои таинственные особенности, порождавшие симпатии или антипатии. Эти невидимые атомы, эта душа, которая улетучивается от людей, имела отклик в душе Шарля. Обстановка была ему другом или врагом.
Плохой стакан отбивал у него охоту к хорошему вину. Оттенок, форма, цвет бумаги, мебельная материя действовали на него приятно или неприятно, и изменяли его расположение духа сообразно его многочисленным впечатлениям. Точно также и удовольствия не долго длились для него: Шарль требовал от них слишком большой цельности, слишком совершенного согласия людей и вещей. Но очарование быстро рассеивалось. Достаточно было одной фальшивой ноты в чувстве или в опере, скучной физиономии или просто несимпатичного гарсона в кафе, чтобы вылечить его от каприза, от восхищения, или лишить аппетита.
Эта нервная чувствительность, эта непрерывная наклонность к впечатлениям, неприятным большей частью, и оскорбляющая самые нежные струны его души, сделали из Шарля меланхолика. Не то, чтобы Шарль был меланхоличен, как книга с громкими фразами; он был меланхоличен как умный человек, знающий жизнь. Он не казался печальным. Его смех выражался иронией, но такой тонкой и скрытой, что часто он был ироничен только про себя и никто не замечал его внутреннего смеха.
Шарль имел только одну любовь, одну веру, одно призвание: литературу. Литература была его жизнью; она была его сердцем. Он предался ей совершенно, отдав ей всю свою страсть, весь жар своей пылкой натуры, под личиной холодности и равнодушие. В остальном Шарль был человек как все люди. Он не избегнул себялюбия и эгоизма писателя, быстрых разочарований человека воображения, непостоянства вкусов и увлечений, его резкостей и переменчивости. Шарль был слабохарактерен. В нем не хватало энергии, всегда готовой на дело; ему надо было подготовиться в важному шагу, возбудить себя для сильного решения, увлечься, подстрекнуть себя. Создает ли человека физическое бытие? А наши нравственные и умственные качества не составляют ли просто на-просто развитие соответственного органа, или его болезненное состояние? Шарль всем своим характером, слабостями и страстями, был может, был обязан своему темпераменту, своему телу, постоянно страдающему. Быть может, в этом надо было искать и секрет его таланта, этого нервного таланта, редкого и изящного в своих наблюдениях, всегда артистичного, но неровного, полного скачков и неспособного достигнуть спокойствия, плавности, неизменной свежести произведений действительно великих и прекрасных.
Но к чему описывать Шарля? Он исповедовался сам себе в этом дневнике своей души, где рука его, глаза и мысли прогуливаются наудачу, остановившись на следующих выдержках:
XVII
…Я снова погрузился в скуку, спустившись с высоты наслаждений. Я дурно устроен, скоро устаю. Я ухожу с оргии с разбитой душой, в изнеможении, с отвращением к желанию, с беспредельной и неопределенной грустью. Мое тело и ум на другой день совершенно пьянеют. После увлечения, страшное пресыщение, нравственное расстройство, пустота и туман в голове…
7 февраля.
Продал сегодня одному издателю мою первую книгу, одни только издержки. – Проходил по Тюльерийскому саду, счастливый, легкий как перышко, вдыхая воздух полной грудью, с улыбкой на устах; шел дождь, – никого не было в саду, кроме детей, делавших каравайчики из грязи, глядевших и смеявшихся на меня, ничего не понимая.
Май.
Мы были позади церкви св. Магдалины.
– Могу я вам писать?
– Мой муж распечатывает все мои письма.
Она останавливается, а я облокачиваюсь на выступ какой-то лавки.
– Это невозможно!
Молчание; она проводит рукой по глазам.
– … Нет!..
– Невозможно? Но, разве женщина…
Она взволнована:
– Постойте, лучше нам больше не видеться.
– Отчего же не скрасить вашу жизнь романом?
– Романом!.. романом (вздыхая) о, это серьезно для меня! (слегка улыбаясь), мой муж запрещает мне их читать…
Она глядит на меня и вдруг произносит:
– Расстанемся!
– Хорошо, сударыня, но с одним условием: я последую за вами.
Она переходит улицу, в это время из церкви выходит свадебная процессия.
– Посмотрите невесту… хорошенькая она?
– Вы не оставите меня так, я вас увижу еще? – говорю я взволнованным голосом.
– Зачем?.. Для вас это игра, для меня это слишком серьезно… Я вызвала… я возбудила в вас маленькое чувство… я была неосторожна… я говорю бессвязно… первое, что мне придет в голову… Идите, для вас все это пустяки и не оставит последствий… Лучше, чтобы между нами ничего не было.
Я протестую самым серьезным образом.
– О, я счастлива видеть вас так близко к себе, потому что могу только видеть вас издали, – говорит она упавшим голосом; потом вдруг резко: – Кланяйтесь и уходите скорее!.. Мой муж идет!
Декабрь 185…
От нечего делать захожу я в маленький театр. Содержатель его, Жакмен, бывший воротила в маленькой газете «Крокодил». Девицы на авансцене и в открытых ложах закутанные, наполовину показываются мужчинам в оркестре и в партере, смеясь и грозя им пальчиками. Женщины, открывающие ложи, просят у сидящих в первых рядах мужчин «местечка для дам». Девица чувствует себя тут точно в собственном салоне. Она принимает жеманные позы, как у себя дома или в своей коляске. На балконе и авансцене – ряды мужчин с тусклыми лицами, которые делаются белыми от освещения; пробор на голове, женская заботливость в прическе; откинувшись как женщины, они обмахиваются программами, сложенными веером, каждую минуту подымают руки, украшенные кольцами, чтобы поправить зализанные височки, постукивают по губам набалдашниками своих тросточек или курят сигары.
Ноябрь.
Совсем не спавши эту ночь, я встаю точно человек, проведший ночь в игре. Надежды уходят и вновь приходят ко мне. Положим, пьеса, поставленная мною в Одеоне, только в одном акте, все ж таки это средство добраться до публики. У меня не хватает сил дожидаться ответа у себя, и я спасаюсь за город, глупо разглядывая в окно вагона проносящиеся мимо деревья и дома.