bannerbanner
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейскогополная версия

Полная версия

Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 51

За прилежание она целовала его в голову; но какую разницу чувствовал Георгий между лаской старой Воже и лаской женщины, пылающей жизнью и еще не испытавшей любви тихой, скромной, возгорающейся от взоров и постепенно раздуваемой задумчивым воображением! Но у Саломеи не чисто было уже воображение; она скоро почувствовала жажду приковать Георгия к себе. И не будь Георгия, гордость ее не перенесла бы ни значительных взоров Филиппа Савича, ни многозначительных его намеков.

Вероятно, в подтверждение пословицы: «Седина в бороду, бес в ребро», Филипп Савич стал сходить с ума от Саломеи Петровны и всеми возможными неудовольствиями выживать бедную Любовь Яковлевну, если не с белого света, так из дому. О тяжбе он и думать забыл.

– Саломея Петровна, – сказал он однажды, – вы лучше родной матери для детей моих; с тех пор как вы здесь, весь дом у меня стал на ногу; вы – полная хозяйка в нем, для вас у меня нет ничего заветного: распоряжайтесь по вашей воле и мной и всем, что мне принадлежит…

– Вы слишком много даете мне прав, Филипп Савич: у вас есть супруга, – сказала Саломея голосом простоты и великодушия.

Эти слова, сказанные с намерением только что-нибудь сказать для воздержания порыва Филиппа Савича, имели плохие последствия для Любови Яковлевны. Филипп Савич понял их по-своему. Ему казалось, что Саломея отвечала:

– Я бы приняла ваше предложение, если б у вас не было супруги.

Книга вторая

Часть четвертая

I

– Послушай, брат Ваня, – сказал старик Алексей, служивший еще батюшке и матушке Любови Яковлевны верою и правдою, – учиним, брат, совет, как помочь горю. – А что такое, Алексей Гаврилович? – спросил его кучер Иван.

– Как что? Ты, чай, видишь, что француженка-то села всем на шею.

– Уж и не говори!

– Барин-то совсем, брат, тово.

– Да так, ей-ей так!

– Смекаешь ты, барыню-то в гроб вгонит.

– Да уж смекаю, что не даром взял подставку. Я уж и в Киеве догадался, что добра не будет. Свел там с ней знакомство. А ведь кто она, знаешь ли ты? просто, брат, потаскушка; я расспросил у жидка. С каким-то игроком, видишь, приехала, да свела знакомство с другим; а тот ее прибил, да и бросил в одном платьишке, вот что на Дуньке теперь. Барин накупил ей всего, надарил; целую неделю обшивали ее.

– Ах ты, господи! грех какой на старости лет! Лет двадцать прожили душа в душу. Сегодня отдал приказ не пускать Юлию Павловну в дом.

– Ой ли? За что ж это?

– За что? а за то, что она вслух говорила, что мадам мало что самого барина с ума свела, да и Георгия-то Филипповича не добру учит.

– А что ты думаешь; вот как я ездил с ним гулять, Георгий-то Филиппович все под ручку с ней ходил, да так умильно себе что-то по-французскому всё говорили; а барышня-то что понимает!

– Ох ты, господи, грех какой! Так вот, Дунька, верно, и пересказала мадаме, что говорит про нее Юлия Павловна.

– И! да уж это так! продаст отца и мать родную. Недаром она ее нарядила. Смотрико-сь, теперь словно барышня ходит: свои платья ей отдает. Прежде и на босую ногу в честь, а теперь в башмачках да в косыночках; а косу-то как заплела, да распустила кудри – словно мадам. Дрянь такая! еще навязывается, чтоб женился на ней!

– Да это что! Барышню в грош не ставит: третьева-с нагрубила ей, а та смолчала, вздохнула только. Юлия Павловна прикрикнула было на нее: «Как ты смеешь барышне грубить!», а она: «А вы-то что?» Юлия Павловна разбранила ее; а она плюнула, да и ушла. Юлия Павловна заплакала, хотела жаловаться барину, а барин-то и на двор не велел ее пускать.

– Ах ты, господи! Да я отломаю бока Дуньке, ей-ей отломаю!

– Полно, брат Ваня. Не то!.. Ездил я к лесничихе, Власьевне, чтоб она поворожила; говорю ей: «Есть у нас горе, как сбыть его, бабушка?»

– Что ж она?

– Да что: горе, говорит, не море, выпьешь до дна.

– Ну, а ты что?

– Что! я ей сказал, что этого горя и мертвой чашей не запьешь.

– Ну, а она что?

– Да что, глупая баба! Привези ты, говорит, ко мне это горе, а уж я знаю, что делать с ним. Привези! Уж если б можно было вывезти ее из дому, давно бы в трущобу ее свез.

– Да что ж ты, брат Алексей Гаврилович… как ты думаешь?…

– А что я думаю… ее и домовым не выживешь из дому!

– Да что ж, коли лешичиха говорит «привези», что ж, брат, за штука привезти.

– Поди-тко ты, сперва увези, да потом привези.

– Увезти-то, брат, штука.

– Уж если правду говорить, Ваня, так что за штука увезти мадам, – сказал Алексей Гаврилович. – Помогай! увезем!

– Увезем; по мне, пожалуй, увезем, черт с ней! Да как увезем-то?

– Э! как увезем, так и увезем!

– Увезти-то не штука, да как вызовешь из дому? разве как обманом?

– Нет, Ваня, такого греха на душу не возьму; обманом – избави бог, век попрекать будет да каять, что вот, дескать, мошенник, обманул! Нет, просто, как бог поможет.

– Разве Дуняшу подговорить? Я, пожалуй, дам слово жениться на ней, пусть только выдаст ее руками.

– Нет, Ваня, нет, брат, ее годится; бог с ней, зачем ее обманывать. Вдвоем-то мы просто руками возьмем, да и в лес с ней.

– А там-то что, на осину?

– Тьфу ты, окаянный! черт знает что говорит!

– Да почему ж я знаю, Алексей Гаврилович: ведь что ж с ней в лесу-то делать? Сказал бы, так я бы и знал.

– А вот что: ты, брат, выезжай ввечеру покосить траву-то за сад к роще, да парой; а я буду караулить, как мадам в сад пойдет прогуливаться. Лошадей-то ты привяжи да жди у калитки.

– Да калитка-то, кажись, заколочена; а всё при ней; не смей, вишь, ходить через сад, когда она изволит прогуливаться; а поди ты, какой обход кругом на реку.

– Калитка будет отперта, это не штука; а вот штука: в господском платье-то ее не повезешь, неравно кто встретится, лесничий с командой или кто.

– Да, Алексей Гаврилович, того и гляди, да ведь она и сама нас признает.

– Пусть себе признает. Я еще сам ей скажу, что я по господской воле все делаю. Что, небойсь не правда? Да, брат, по господской. Если б она, чертова змея, не соблазняла барина, он и не подумал бы ее держать у себя. Уж я тебе говорю, что не барин, а нечистая сила держит ее в доме.

– Домовой небойсь? А что как он рассердится на нас с тобой? Тогда что, Алексей Гаврилович?

– Сердись на меня сколько хочешь, мне плевать. На мне немного возьмешь!

– Да и мне что, я только боюсь, чтоб не изъездил коней.

– Уж, брат, лучше пусть всех коней домовой изъездит, чем этот черт мадам; на всем доме верхом ездит.

– Так, истинно так; да если он и подпакостит что, лесничиха заговор знает.

– А насчет платья-то я придумал штучку… Я тебе после скажу; пойду, чай уж встали все.

Алексей отправился в дом; но там еще все спали, и он пошел в сад к калитке. Алексей был один из тех людей, которые по любви, по угодливости и преданности к господам своим из рабов делаются семьянинами, которых как-то совестно кликать по имени? но невольно зовешь по имени и отчеству.

Саломея, увлеченная мыслью создать из Георгия образец мужчин, предалась ей как материнскому чувству любви, с ток) только разницею, что в сердце матери готовится и любовь к будущей подруге сына; а в сердце Соломеи, при мысли, что Георгий должен со временем принадлежать не ей, а другой, вскипала кровь, и она чувствовала ревность и ненависть к будущей жене Георгия. Зная женщин по самой себе, передавая на их долю всю худую сторону самой себя и оставляя за собой лучшую, Саломея во всей половине человеческого рода не видела достойной того мужчины, в которого она перельет свою душу и которого образует для счастия женщины.

Бессознательно она внушала в него те высокие нравственные правила сердца, которые были необходимы, собственно, для нее и тайный смысл которых заключался в том, чтоб поселить в Георгии страшное понятие о всех женщинах и остаться одной на белом свете, к которой прибегнуло бы его сердце с юношеской жаждой любви.

Несчастный Георгий, испытав и детскую привязанность и юношеское отвращение к мадам Воже, находил в изображениях женщин большое сходство с ней и верил словам Саломеи. Он уже приучен был к нежным ласкам, чувства его быстро поняли разницу между циническими ласками Воже и платоническими Саломеи. От тех он бегал, этих сам готов был искать.

Между тем Филипп Савич, что называется, смотрел в глаза Саломеи со всею почтительностью. Чувства его высказывались только угадыванием и предупреждением ее желаний. Малейшее чье-нибудь невнимание к мадаме было уголовным преступлением: без воли ее ничего не делалось; сам Филипп Савич без ее совета ничего не предпринимал, а ее совет был закон. Это льстило самолюбию Саломеи и наклонности ее господствовать. Тихо, величаво, как будто по убедительной просьбе распоряжаясь всем домом, она нисколько не трогалась судьбою бедной Любови Яковлевны, которая заперта была и болезнью и ею в четыре стены своей спальни. Саломея считала ее дурой и потому почувствовала в себе все право первенствовать в доме.

Мысли ее были заняты благородными чувствами забот о душе Георгия, высокое мнение о себе питалось общей боязнью не угодить ей, начиная с Филиппа Савича до последней шавки, которой тогда только давали есть, когда она простоит в продолжение всего обеда на задних лапах перед Саломеей Петровной; в сердце ее был уже зародыш какого-то наслаждения, с которым она ни за что бы не рассталась, как мать с первенцем страстной любви, взлелеивала и предвкушала его как будущее блаженство.

Это была не пылкая страсть, но сильнее нежной страсти матери, которая утешается и гордится сыном: мать не для себя взлелеивает его; а Саломея жаждала взлелеять Георгия, как дух соблазна, который обаяет душу, с расчетом, что ее уже ничто не искупит из его челюстей.

Но на Георгия быстро действовал тайный, безотчетный замысел Саломеи. Однажды, довольная успехами его в музыке, она забылась, долго смотрела на него с внутренним волнением и вдруг, приклонив его голову к груди своей, пламенно поцеловала в чело и, только опомнившись, произнесла:

– Как ты понятлив, Георгий! я от тебя в восторге.

Саломея не предвидела, чтоб ее пятнадцатилетнему ученику понятно было подобное невольное излияние восторга и чтоб он отвечал «а него не так, как ученик, усиленным прилежанием, а так, как юноша, полный жажды любви.

Он припал к груди, как олень к потоку, и глотал вскипевшие волны его.

Нежданное соответствие чувствам помутило память Саломеи, она, казалось, ничего не понимала в эту минуту, и глаза ее как будто говорили: пей, пей, Георгий! в груди моей стеснилось дыхание; отпей моего дыхания!

Георгий как будто слышал этот призыв, и он припал к истоку дыхания и впился в уста Саломеи.

Это еще ничего до тех пор, покуда женщина имеет время опомниться и свести порыв своей страсти на шутку; но если она очнется испугом и вскрикнет: «боже мой, кто-то идет!» – тогда шутки кончены: это уже значит, что питомица Евы, играя запрещенным плодом, сорвала его невзначай, в испуге и, не зная куда с ним деться, прячет его в карман потомку Адама; он уже поверенный ее тайны; а тайна состоит только в том, что она его любит.

Так случилось и с Саломеей; испуг был напрасный; но взволнованная мыслью, что Георгий преждевременно, по одному инстинкту, понял, в чем заключается вся музыка любви, не изучив гаммы, запел романс, она задумалась, ей досаден был скорый и необъятный успех ученика, как учителю, который хотел бы продлить уроки на несколько лет, во-первых, по известному расчету профессии, а во-вторых для того, чтоб, устранив природные способности ученика, иметь право сказать: без меня он бы был дурак, мне бог знает какого труда стоило внушить в него наклонность к науке.

«Что мне делать с Георгием, – думала Саломея, – в нем так страстно высказались чувства привязанности ко мне… Я сама так неосторожно предалась очарованию… Он, точно, очарователен!.. первая любовь!.. первая женщина, которую он любит!»

Самолюбивая мысль пролилась бальзамом на сердце Саломеи, довольствие блистало в глазах, лицо горело.

– Я не внушала эти чувства, они родились сами собою… без всякого с моей стороны…

Саломея не договорила. Не видя ничего перед собою, кроме блаженства, она наткнулась на Филиппа Савича, который также прогуливался в саду и долго следил за Саломеей, боясь встретиться с ней.

– Ах, мадам, – сказал он, – как вы задумались!

– Ах, это вы? – сказала Саломея с досадой, что вместо воображаемого Георгия перед ней стоял несносный его отец.

– Я, – отвечал Филипп Савич. Саломея молча шла далее.

– Прекрасная погода, – проговорил Филипп Савич, следуя за ней.

Саломея не отвечала.

– Не правда ли?

– Что вы говорите? извините, я не слыхала, я привыкла ходить одна и задумываться.

– О чем вам задумываться: вы так молоды, прекрасны, мадам Саломея; все, что только вам угодно, всё к вашим услугам… Я уважаю вас, ей богу! Вы у меня настоящая хозяйка в доме, ей-богу! всё, что вам угодно…

– Очень вам благодарна; но» извините, хозяйкой я не могу быть у вас, – хозяйство не мое дело: я взялась образовать ваших детей и исполню…

– Помилуйте, нет, я всем вам обязан, у меня теперь дом на дом похож; а прежде вы сами видели, что за беспорядок… жена больная, да еще… сами вы видите – капризна и глупа… При вас я только и начал жить… все в порядке, и дом и люди… вам всем обязан!.. откровенно скажу, я с вами откровенен… если б…

Саломея начинала понимать, что нерешительный, смущенный голос Филиппа Савича не к добру клонился; чувства ее взволновались при слове «если б»… «О боже мой, – подумала она, вспыхнув, – я до сих пор не поняла замысла этого мерзавца!»

– Извините, – сказала Саломея, прерывая речь Филиппа Савича, – откровенности между нами быть не может, я не могу входить в ваши семейные дела!

– Помилуйте, не то: какие у меня семейные дела? никаких! Жена… бог с ней… все равно, что ничего… Дети у вас на руках… вы им родная мать… ей-богу!.. Всё, что вам угодно… как угодно, так и будет…

– Мне угодно теперь остаться одной! – сказала Саломея, гордо вскинув голосу и остановясь.

– Если угодно, – проговорил тихо озадаченный Филипп Савич, остановив пылкий порыв сердца к излиянию чувств.

Саломея скорыми шагами пошла от него прочь. Долго стоял Филипп Савич, смотря вслед за нею, и, наконец, заговорил сам с собой:

– Что это значит?… рассердилась, кажется?… или сконфузилась?… Эх, черт знает, не знаю, как и подступиться к ней… истинная добродетель!

Саломея была в отчаянии; она поняла, как опасно было ее положение в доме. Занявшись Георгием, она забыла Дмитрицкого и мысль свою мстить мужчинам, сводить с ума от мала до велика и наслаждаться их страданием. Первой жертвой своей хотела она избрать самого Филиппа Савича; но почтительное уважение, оказываемое ей Филиппом Савичем, присутствие Георгия и новая мысль образовать из прекрасного юноши образец мужчин заглушили замысел, создавая будущее блаженство. Намек Филиппа Савича потряс все здание этого мечтательного блаженства.

«Что мне делать?» – спрашивала сама себя Саломея, но не в состоянии была отвечать сама себе.

На дворе уже смерклось совершенно, а Саломея ходила еще по саду торопливым, беспокойным шагом. Давно уже старик Алексей и Иван сидели в засаде и выжидали, когда мадам приблизится к ним. Несколько раз она уже проходила мимо; но они, как испуганные близостью хищного зверя, затаивали даже дыхание.

– Идет, идет! – шептал Иван, толкая под бока старика Алексея.

– Идет? – спрашивал Алексей.

– Идет.

– Тс!

– Прошла, брат Алексей Гаврилович.

– Прошла? ах, проклятая! с кем это она разговаривает?

– С кем, вестимо с кем!

– Что-то разговаривает про господ… про старого да про молодого барина.

– Верно, брат Алексей Гаврилович, продает черту душу их.

– Крестная с нами сила!

– Пойдем, брат Алексей Гаврилович.

– Нет, брат Ваня, уж что будет, то будет! а надо дело покончить.

– Эй, брат Алексей Гаврилович, худо будет… Идет, идет!

– Идет?

– Идет.

– Тс.

В самом деле, Саломея Петровна, разговаривая сама с собой отрывисто, то по-русски, то по-французски, то шепотом, то вполголоса, то довольно громко, в сердцах на Филиппа Савича называла его старым чертом, а в умилении сердца называла Георгия чистой душой.

Когда Иван в третий раз толкнул Алексея под бок и шепнул: «Идет!» – Саломею успокоила какая-то мысль; вероятно, опасения страсти Георгия и замыслы Филиппа Савича ее уже не тревожили; она шла, по обыкновению, величаво, тихо, молча.

– Господи, благослови! – произнес Алексей перекрестясь, и, выскочив из-за куста, он набросил на Саломею полость, обхватил ее и понес.

Саломея вскрикнула, но восклицание ее замерло от испуга.

– Не бойтесь, сударыня, не бойтесь, ничего не будет! – Повторял тихо Алексей. – Садись, Ваня! подгоняй живо!

– Помогите! помогите! – вскричала Саломея, переводя, наконец, занявшееся дыхание; но слабые звуки стесненного ее голоса заглушены были стуком колес и скоком лошадей.

– Не кричите, сударыня, к чему кричать: вас ведь не режут! – сказал Алексей, стянув полость на лицо Саломеи.

– О, дай мне вздохнуть, я кричать не буду… Кто ты, злодей? куда ты меня везешь? скажи мне, скажи! – произнесла она умоляющим голосом.

– Куда следует, туда и везем, сударыня… Погоняй, брат Ваня, пошел опушкой-то леса.

Голос Алексея был знаком Саломее, но она не могла понять, кто это говорил.

– Кто ты, злодей? – повторила она.

– Не злодей, не бойтесь, сударыня; худого ничего не будет.

– Ну что ты разговариваешь! – сказал Иван, толкнув Алексея.

– О господи! куда меня везут! скажите мне, бога ради! – вскричала снова Саломея.

– А! теперь господи! – пробормотал Иван.

– О, остановитесь, пожалуйста, дайте мне слово сказать вам, только одно слово!

– А вот сейчас на станцию приедем, – сказал Алексей. – Пошел, тут дорога гладкая!

– Эх вы, соколики! – крикнул Иван и запустил коней скоком и летом.

Глухие стоны Саломеи были тише и тише; она не могла понять, зачем и куда ее везут; но, казалось, предалась судьбе своей и умолкла.

«Меня похитили!» – подумала она, и эта мысль развилась цепью романических происшествий и догадок, кто этот дерзкий похититель. Но голос Алексея, что-то знакомый, кого-то напоминающий, навел Саломею на странную мысль, что ее везут через полицию к мужу. «Он объявил повсюду о моем побеге, разослал повсюду людей своих искать меня… и меня нашли… везут как беглую!» Ей представился весь позор, который ее ожидал.

– Остановись, остановись! – вскричала она, схватив руку Алексея, – будь моим благодетелем, остановись!

– Постой, брат Ваня, что ей нужно?… Ну, что, сударыня?

– Послушай, – произнесла умоляющим голосом Саломея, – я узнала, кто ты… я знаю, куда вы меня везете… вы везете меня к мужу… но я не могу ехать, я не поеду… Если у тебя есть еще уважение к твоей барыне, если есть сожаление, то отпустите меня, я останусь здесь… я лучше умру здесь!.. Ты, верно, это сделаешь для своей барыни, ты такой добрый, я знаю тебя!..

Алексей не понимал, о каком муже она говорит и о какой барыне; его навел кучер Иван:

– Что, брат, – шепнул Иван, – узнала тебя; да еще созналась, что барин-то ей муж.

– Для барыни-то, сударыня, я все и делаю; а барин-то с ума сошел от вас, да и весь дом вверх дном пошел от вас, всех замучили; нет, уж вам у нас не житье!.. воротитесь – беда нам будет…

– О нет, я ни за что не ворочусь, лучше останусь посреди леса!..

– Да уж так, конечно, – отвечал Алексей, – да платье-то скинуть надо господское… да надеть вот крестьянское, у меня здесь есть… да и бог с вами. Мы скажем, что вы купались да утонули… чтоб уж так и исков не было; а то, пожалуй, барин искать пошлет.

– О боже, боже! – проговорила Саломея, не понимая ни чужих слов, ни своих мыслей, – я согласна, ни за что не ворочусь… лучше умереть, нежели идти на позор!

– Уж так, конечно, сударыня, извольте – вот тут все: сарафан, кичка, чулки и чоботки; да извольте скорей, скоро рассветать будет.

– Смотри ты, пожалуй, шелковая какая, – шепнул Иван.

Саломея, напуганная воображением, готова была на все, чтоб только избежать позора и стыда. Но самолюбие и здесь польстило ей: торопясь перерядиться в костюм крестьянки с головы до ног, она как будто исполняла собственную волю и видела в людях, которые ее везли, уважение к себе, покорность и желание спасти свою барыню.

– Так счастливо оставаться, сударыня, – сказал Алексей, скомкав в узелок наряд Саломеи.

– Ах, постой, постой! – вскричала она, – боже мой, мне страшно здесь; нет, я не останусь одна!

– А кому ж здесь прикажете оставаться с вами? – спросил насмешливо Иван.

– Нет, что ж мне в лесу оставаться. Довезите меня до какой-нибудь деревни, там я напишу к моей матери письмо, и вы доставите его; а мужу не говорите.

– Нет уж, сударыня, вашей матушки мы не знаем, и где она живет, и что; а Филиппу Савичу уж, конечно, говорить не станем. Наше дело было представить вас сюда; в нашем доме вам не годится жить; соблазн, сударыня; а вот извольте идти, куда вам благоугодно будет, а назад в дом не ворочайтесь: сами знаете, позор будет.

– О, постойте, я не понимаю, что говорите вы.

– Да где ж мадаме французской по-русски все понимать. А коротко и ясно: оставайтесь с богом!.. пошел!

– Прощай, мадам! – крикнул Иван и приударил коней, понесся по извивающейся дорожке глушью лесной.

– Постойте, постойте, – вскричала опять Саломея, протягивая руки и побежав вслед за телегой; но страшная тишина как будто обдала ее посреди мрака ночи, и она упала без памяти на землю.

II

Жил-был в Москве господин Брусницкий; в сан губернского секретаря в отставке облеченный, разбитной малый, славный товарищ, весельчак, любезник, светский пустомеля, дум не думающий, о высоких и глубоких вещах рассуждающий, легкий как пард[72], смелый наездник, коней и собак любитель, жен и прекрасных дев почитатель, мостовой гранитель, нескольких душ обладатель.

В некоем из его имений, аки при стаде, пастыря не обреталось, но была дворовая собака. Эта собака – Дорофей Игнатов, бывший его барский камердинер, в звание управляющего облеченный.

Вот в один прекрасный день, уже перед вечером, ехал Дорофей из одной деревни в другую, в тележке, сам правил, ехал он через лес, заключавший в себе нашу забытую судьбой, оставленную людьми и роком преследуемую героиню Саломею.

Вдруг слышит он чей-то голос.

Дорофей вздрогнул, подумал – не леший ли?

Он подогнал было конька; но близ его раздалось в стороне: «Постой, постой, добрый человек!»

Он было хотел еще придать рыси коньку; но вдруг видит бегущую к нему крестьянку. Дорофей успокоился и приостановил конька.

«Это, – думал он, – не леший; это какой-то славный леший!..»

– Что тебе, моя милая?

– Добрый человек, вывези меня из лесу, – проговорила задыхаясь Саломея.

– Что, заблудилась, верно? Пожалуй, изволь, лебедка, садись.

– Ты ошибаешься, мой милый, я не крестьянка, – произнесла вдруг с достоинством Саломея; затронутая слишком ласковым голосом Дорофея, – я ехала на поклоненье в Киев… меня ограбили разбойники, оставили мне только крестьянское платье…

Дорофей посмотрел на нее недоверчиво; но наружность, взгляд и голос Саломеи, казалось, убедили его, что это действительно должна быть барыня, а не крестьянка.

– Извольте, я довезу, – сказал Дорофей, – наша деревня отсюда недалеко; а вы откуда же ехали в Киев?

– Из Москвы.

– Там наш барин живет, – сказал Дорофей, – так, стало быть, вы знаете Александра Ивановича Брусницкого?

– Нет, не знаю.

– Как же это, не знаете Александра Ивановича Брусницкого, да его кто не знает, ведь он со всеми господами знаком.

Саломея молчала. Дорофей посмотрел на нее и моргнул глазом.

– Александра Ивановича нельзя не знать.

Проехав версты три, Дорофей приостановился подле корчмы.

– Я забегу только напиться, – сказал он.

– Спроси, пожалуйста, и мне воды: у меня страшная жажда, – проговорила Саломея.

Дорофей отправился в корчму, выпил там известную меру, взял копченых сельдей и булку и вынес напиться Саломее.

– Дай мне кусочек хлеба, – сказала она дорогой.

Дорофей, уплетая селедку и булку, возбудил в ней голод.

– Изволь… извольте, – сказал Дорофей, отняв от рта булку и разломив оставшийся кусок пополам.

Саломея поднесла ко рту, но с отвращением поморщилась и не стала есть хлеба: он заражен был водкой.

– Э, да ты… вы, барыня, брезгаете, сударыня?

Саломея ничего не отвечала.

– Ну, как изволите… Ну, ты, сивая! пошла! Приедем домой, чем угодно накормлю, у нас все есть… суп сварим, пожалуй… вот уж недалеко… тут будет корчма… да вот она… а тут, версты две, и деревня Александра Ивановича… Пррр! стой! Не прикажете ли тут булочку взять? тут славные булки… я возьму… а может напиться не угодно ли?

На страницу:
14 из 51