bannerbanner
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

Полная версия

Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

– Догони, догони! – повторяет она, ползая на коленях пред нею, – я тебе все открою: твой Георгий – муж мой, Людмила – дочь его!..

– Матушка, барышня, что с тобой? – кричит Ивановна, вбегая в комнату Юлии Павловны и обхватив ее руками.

– О, пусти, я сама умру; только догони их, догони! – повторяет в бреду Юлия Павловна.

Ивановна плачет над ней.

– Говорила я, чтоб выпить липового цвету!.. Вот и горячка! Барышня! голубушка!

Юлия Павловна вздохнула, очнулась; холодный пот покатился по лицу ее, мутный взор ходит кругом.

– Что с тобой, барышня?… Вот, в озноб теперь кинуло!.. Юлия Павловна зарыдала.

Утолив безотчетное свое горе слезами, она поуспокоилась; и наконец, после долгой думы, взор ее просветлел.

«Какие пустяки забрала я себе в голову, – думала она, увлекаемая желанием по привычке отправиться к Любови Яковлевне, – право, сама не знаю, чего я испугалась; ну что за беда, что ребенок любит меня… я сама его так люблю, как своего родного сына… Я уверена, что ему надоела эта мадам Воже с своим французским языком… Только и разговоров что про грамматику! Не удивительно, что он стал бегать от этой грамматики; со мной все-таки о чем-нибудь можно поговорить. Молодому человеку необходимо рассеяние».

Поток этих успокоительных мыслей остановлен был присылкою от Любови Яковлевны узнать о здоровье и просить к себе. Человек вошел так неожиданно и так крикнул, что Юлия Павловна вздрогнула с испугом, и в ней задрожали все жилки.

– Не могу, не могу, – проговорила она, – кланяйся Любови Яковлевне.

Человек ушел; а Юлия Павловна, успокоясь, подумала; «Для чего ж это я наклепала на себя лихорадку?… Смех какой! испугалась человека! я пойду».

И она, полная мыслей о глупости, которая пришла ей в голову, надела, не замечая того сама, новенькое платье с шитой пелериночкой и, стоя перед зеркалом, десять раз переделывала прическу волос.

Вдруг входит Георгий.

Юлия Павловна так и обмерла, завитые локоны распустились от страху.

– Ах, Юлия Павловна, – сказал Георгий, целуя по обычаю ее ручку, – а мы думали, что вы в постели!

– Да, я очень нездорова, Георгий, – проговорила Юлия Павловна, взволнованная новою неожиданностью.

И она не могла докончить, села, держась за руку Георгия; Георгий сел подле нее.

– Слабость такая… всего пугаюсь… Я не знаю, что со мной делается.

И Юлия Павловна заплакала; Георгий придержал ей голову, которая клонилась и наконец припала на плечо юноши.

– Что с вами, Юлия Павловна? – сказал он с чувством. Юлия Павловна еще сильнее зарыдала.

Любовь Яковлевна, рассердясь на человека, который возвратился от Юлии Павловны и не мог сказать, чем она больна, хотела посылать его в другой раз.

– Позвольте, я сам схожу, маменька, – вызвался Георгий и побежал к Юлии Павловне.

Это слышала мадам Воже. В ней страшно уже кипело чувство ревности. Подозревая условленное свидание, она не вытерпела.

– Бедной Юлий Павловна больна, очень больна, – сказала она, – и я пойду сама к ней.

– Сходите навестите ее, мадам Воже.

Мадам Воже хотелось застать любовников врасплох; торопливо дошла она до дому Юлии Павловны, тихонько прокралась в сени, на лестницу, приотворила двери в переднюю – все тихо; подле, в кухоньке, никого нет – Ивановна ушла на базар.

Тихонько приотворила дверь в гостиную, пробирается на цыпочках, заглянула в спальню и вместе уборную – тишина. Но какая картина для нее: безмолвно сидит Георгий на канапе, к плечу его припала головою Юлия Павловна, глаза ее закрыты, она, казалось, сладко забылась после горьких слез, локоны ее распались, щеки горят, наряд совсем не говорит в пользу болезни.

– Браво, браво, Юлий Павловна, у вас прекрасной болезнь! – вскричала мадам Воже, вбежав в комнату с злобной радостью. – Мосьё доктёр у вас очень хорошей, очень хорошей!

Это был третий внезапный приход для Юлии Павловны; она вскрикнула и упала без памяти.

– Вы испугали ее! – вскричал Георгий, бросившись помогать Юлии Павловне.

– Monsieur le docteur[58], извольте идти домой! – сказала мадам Воже гордо, указывая Георгию двери.

– Что? – проговорил Георгий с презрением.

– Monsieur George[59], я вам приказываю!

– Прочь! – крикнул Георгий, оттолкнув мадам Воже, которая схватила его за руку.

– Дерзкой мальчишка! я пойду все рассказать отцу и матери!

– Иди, рассказывай, я сам все расскажу!.. все, дочиста!

– Георгий, извольте идти домой! – закричала во весь голос Воже. И она, как демон, исступленно, бросилась на беспамятную Юлию Павловну; но Георгий, обхватив ее, вытащил за двери, вытолкнул и припер их.

– Постой же, мальчишка! – вскричала мадам Воже, погрозив в дверь кулаком.

Бегом побежала она домой, скрежеща зубами.

– Что вы бежите как сумасшедшая, мадам Воже? – спросил Филипп Савич, сидевший у открытого окна, видя ее бегущую мимо дому с разъяренным лицом.

– Я вам скажу, я вам скажу! – вскричала мадам Воже. «Что там такое? – подумал Филипп Савич, выходя навстречу в залу, – где ж она?»

В нетерпении узнать причину, он пошел через сени в комнату гувернантки, но раздавшиеся слова на крыльце остановили его.

– Ах, старая чертовка, да ведь она околевает!

– Кто околевает? – спросил равнодушно Филипп Савич у вбегающей в сени девки.

– Мадам, сударь, убилась до смерти.

– Что-о? Какая мадам?

– Наша, сударь, убилась до смерти! вон лежит у ворот.

Филипп Савич вышел на двор. В воротах лежала распростертая на земле мадам Воже без дыхания, с раскроенным лбом, пена бьет изо рта. Вся дворня и народ, собравшийся с улицы, стояли около нее.

– Что это с ней случилось? – спросил Филипп Савич.

– Прах ее знает, – отвечал один купец, – подхожу я к воротам вашего благородия, смотрю, бежит она, да что-то бормочет по-своему, да, словно слепая, как хватится в воротах об запор! так, как сноп, и свалилась: ни словечка не молвила!

– Какой запор?

– А что ворота запирают, – отвечал конюх, – вы изволили приказать пустить вороную по двору на травку; так, чтоб не ушла со двора, я и засунул запор, чем ворота-то совсем запирать.

– Дурак! для чего ты не запер ворота? – вскричал Филипп Савич.

– Да как же проходить-то, сударь; у калитки еще зимой петли сломались, так ее покуда заколотили, я докладывал тогда еще.

– Когда докладывал? врешь!

– Как же, сударь, раза три докладывал; а вы ничего не изволили сказать.

– Врешь!

Филипп Савич не любил выдавать деньги на разные требования своих людей, – он подозревал, что эти мошенники нарочно сломают да скажут – втридорога стоит починка, чтоб выгадать себе на вино. Посылать людей своих за кузнецами, плотниками, слесарями он также не любил, подозревая, что они сговорятся и обманут его. А потому он всегда ждал поры и времени, когда накопится в доме порчи и ломи, и тогда подряжал сам починку гуртом. За этот, с позволения сказать, скаредный расчет он платил за все не втридорога, а вдесятеро: потому что искру тушить не то что пожар.

Между тем как Филипп Савич спорил с кучером о петлях калитки, мадам Воже лежала на земле. Любовь Яковлевна и Георгий стояли также над ней с ужасом.

Наконец ее внесли в ее комнату, призвали медика, который застал ее уже в сильном бреду горячки; выпучив глаза, она лезла с постели и, уставив пальцы, как когти, скрежетала зубами. Она была страшна.

Георгий рассказал матери, как она напугала Юлию Павловну, и Любовь Яковлевна подтвердила его мнение, что болезнь в ней давно уже скрывалась и что она только в беспамятстве могла удариться о перекладину.

– Я ее дома лечить не намерен! – говорил Филипп Савич? – черт с ней! пусть в больнице умирает.

– Помилуй, друг мой, за что ж мы бросим бедную женщину, которая у нас как своя в доме уже несколько лет, – говорила чувствительная Любовь Яковлевна.

– Вот тебе раз! я нанимал ее для того, чтоб учить детей; а она тут больная лежать будет!.. Мне что за дело, что она больна! Сама ты говорила, что у ней горячка поутру была; объелась, я думаю, чего-нибудь! Я видел сам, как она бежала с пеной у рта! Какая это горячка; она просто сошла с ума.

Убеждения Любови Яковлевны лечить больную дома не подействовали на Филиппа Савича; он отправил ее в Киев, в больницу. Чем она кончила свои похождения, умерла, больна по сию пору или выздоровела и отправилась в отчизну свою, Францию, бог с ней, не наше дело; она, как говорится по-турецки, пришла-ушла, а между тем это имело большое влияние на судьбу героев нашего сказания.

Так как для двенадцатилетней дочери Любови Яковлевны нужна была еще мадам, и еще такая мадам, которая бы, кроме французского языка, учила ее и на фортепьянах играть, а если можно, и петь, то Филипп Савич, отправляясь на контракты в Киев, решился, более по просьбе дочери, нежели матери ее, приискать сам потребную мадам, хотя он и считал французское воспитание, по польскому выражению, непотребным.

IV

Обратимся теперь к нашей героине, которую, может быть, читатель успел уже невзлюбить и согрешил. Душа человека, как почва, которую можно не возделывать совсем, и тогда она будет технически называться пустошью; можно возделать и засеять пшеницей и чем угодно. Урожай от бога, а без ухода и уменья ухаживать добро прорастет чертовым зельем. К этой старой морали прибавим то, что человеку дан разум и право самому себя возделывать. Он и может себя возделывать, преобразовывать к лучшему. Но каково выполоть из самого себя какое-нибудь чертово зелье, которое пустило корни во все изгибы сердца? И хочется вырвать, да смерть больно! А иной неверующий разум подумает: да к чему? будет ли от этого лучше, успею ли я выполоть душу, возделать снова, возрастить сладкий и здоровый плод и вкусить от него? Подумает, да так и оставит. Человеку нужно добро, как насущный хлеб. Не имея собственного добра, он непременно заест чужое добро. В пример ставим Дмитрицкого и Саломею Петровну, которые скачут теперь из Москвы, по мыслям Дмитрицкого в Киев, а по словам его покупать имение на чудных берегах Тавриды и там поселиться.

– О, мы будем вкушать там рай! – говорит Саломея Петровна, пламенно смотря ему в глаза.

– Как же! именно, радость моя; мы так будем счастливы, – держит ответ Дмитрицкий. – Именно, радость моя, уж если жить – так жить! Однако что-то теперь поделывает твой муж?

– Ах, не напоминай мне о нем! – произносит Саломея Петровна с чувством. – Если б ты знал, какие ухищрения были употреблены, чтоб выдать меня за него замуж!

– Ах, это любопытно; расскажи, пожалуйста, – проговорил Дмитрицкий зевая.

– Я как будто предчувствовала, что мне суждено было встретиться с тобой, и, несмотря на все искания руки моей, я отказывала…

– А ты веришь предчувствиям?

– О, как же! а ты?

– О, без сомнения! я по предчувствию ехал в Москву.

– Неужели? по какому же?

– Во-первых, я торопился в Москву совершенно как будто влюбленный уже в тебя; мне казалось, что у меня ничего нет, кроме сладостной надежды встретить в Москве то, чего душа моя требует… И вот я нашел, что мне нужно было.

И Дмитрицкий приложил левую руку к шкатулке, а другою обнял Саломею.

– Это удивительно!

– Чрезвычайно!

Между тем наши путешественники приехали в Тулу. Дмитрицкий велел ехать в гостиницу.

– В трактир? – спросил ямщик.

– Ну, да!

– Ах, пожалуйста, наймем лучше квартиру! Как можно в трактире останавливаться, это отвратительно!

– Помилуй, что тут отвратительного; в гостиницах все проезжие останавливаются.

– Нет, нет, как это можно! неравно еще я встречу кого-нибудь из знакомых.

– Так что ж такое? тем лучше! пожелаешь им счастливого пути в Москву и велишь кланяться всем знакомым и извиниться, что уехала не простившись с ними.

– Ах, нет, я не могу перенести стыда!

– Это что такое? стыд со мной ехать? Этого я не знал! Если стыдно ехать со мной, так зачем и ехать.

Пррр! Карета остановилась подле гостиницы; наемный человек из иностранцев отворил дверцы.

– Этого я не знал! – продолжал Дмитрицкий, – так я избавлю вас от стыда ехать со мной.

И Дмитрицкий полез вон из кареты.

– Николай! – вскричала Саломея, схватив его за полу сюртука.

– Позвольте мне идти!

– Не сердись на меня! делай как хочешь, мой друг! помоги мне выйти из кареты.

– Вот это дело другое; я противоречий не умею переносить; так, так так! а не так, так – мне все нипочем: у меня уже такой характер.

– Ах, Николай, как ты вспыльчив! – сказала Саломея, когда они вошли в номер гостиницы.

– От этого недостатка или, лучше сказать, излишества сердца я никак не могу отучить себя. У меня иногда бывают престранные капризы, какие-то требования самой природы, и если противоречить им, я готов все и вверх дном и вверх ногами поставить.

Дмитрицкий приказал подать обедать и, между прочим, бутылку шампанского.

– Мы, душа моя, сами будем пить за свое здоровье; это гораздо будет лучше; ты знаешь, как люди желают? На языке: «желаю вам счастия», а на душе: «чтобы черт вас взял». Мы сами себе пожелаем счастия от чистого сердца, не правда ли?

– О, конечно!

– Ну, чокнемся и поцелуемся; ты – моя надежда, а я – твой друг!

– За твое здоровье, ты мои желания знаешь.

– Что ж, только-то? прихлебнула?

– Я не могу пить, Николай.

– Хм! Это худая примета! – сухо сказал Дмитрицкий.

– Ты сердишься, ну, я выпью, выпью!

– Вот люблю! – сказал Дмитрицкий. – Для взаимности, душа моя, необходимо иметь одни привычки.

После обеда Дмитрицкий вышел в бильярдную. Бильярд был второклассным его развлечением; за неимением партии застольной, он любил испытать свое счастие с кием в руках, а иногда играл так, для разнообразия, и даже для моциону.

Покуда хватилась и нашла его Саломея, он уже успел вызвать на бой одного ротмистра, по червонцу, и играл преинтересную партию. У противников было по пятидесяти девяти, и дело было за одной билей, которая долго не давалась ни тому, ни другому.

– Идет пари! – вскричал Дмитрицкий.

– Пожалуй, бутылка шампанского.

– И мазу к ней пятьсот рублей[60]: эта биля стоит того.

– Много! – сказал ротмистр. – Господа, отвечаете за меня?

– Отвечаем! – вскричали прочие офицеры, заинтересованные партией.

– Идет! Ну, прищуривай, Агашка, на левый глаз! – крикнул ротмистр, которому был черед играть.

Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать желтого дублетом; ударил – шар покатился к лузе. У Дмитрицкого ёкнуло сердце, он стукнул уже кием об пол. Но шар остановился над самой лузой.

– Стой, друг! Отдаете партию? – вскричал Дмитрицкии, видя, что ротмистр с досады бросил кий.

– Извольте играть! – сказали офицеры.

– Не верите? да это стыдно играть! – сказал Дмитрицкии и наметил в шар, который стоило только задеть, чтобы он свалился в лузу.

В это самое время Саломея, закрытая вуалем, взглянула в двери и, не зная, что Дмитрицкий в таком положении, когда под руку опасно звать, крикнула нетерпеливым голосом:

– Николай!

– Промах! партия! – вскричали офицеры.

– Пьфу! – вскричал Дмитрицкий, швырнув кий на бильярд.

– Пора ехать, – сказала Саломея.

– Да что мне пора ехать! Черт знает что! Кричать под руку! Да подите, пожалуйста!

Саломея вздрогнула: так прикрикнул на нее Дмитрицкий.

– Эта партия не в партию, господа, – сказал он, – надо переиграть!

– Нет, очень в партию, – сказал ротмистр, – если хотите, новую.

– Извольте! – сказал Дмитрицкий, – на квит!

Руки его тряслись от досады; с ним не опасно было играть.

Он проиграл три раза на квит и, ясно чувствуя, что не может играть, бросил кий.

За пазухой у него было только три тысячи, отложенные из шкатулки, на дорогу; целой тысячи недоставало. Это для него было хуже всего: ключ от шкатулки был у Саломеи, надо было просить у нее денег.

– Остальные сейчас принесу, господа, – сказал он, уходя в свою комнату.

Саломея сидела на диване, закрыв глаза руками, В ней боролись две страсти – молодая любовь с старой гордостью.

– Помилуй, друг мой, что ты сделала со мной! – сказал Дмитрицкий, подходя к ней.

Саломея ничего не отвечала. – Я, впрочем, тебя не виню, ты не знаешь условий бильярдной игры; но ты могла меня осрамить.

– Чем я вас осрамила? вы меня осрамили!

– Хм! теперь у меня вспыльчивость прошла, и потому я тебе объясню, в чем дело. Ты не знаешь, что на бильярде есть такая легкая биль, что тот, кто не сделает ее, должен лезть под бильярд. Ты крикнула под руку, я дал промах и должен за неисполнение условия или драться на дуэли, или откупиться суммой, которую с меня потребуют. Под бильярд, разумеется, я не полезу, платить четыре тысячи из твоего капитала также не хочу, так прощай покуда.

– Никоей! Николай! – вскричала Саломея, удерживая Дмитрицкого за руку, – я тебя не пущу!

– Нельзя, душа моя, честь выкупается кровью или жизнью.

– Ты меня не любишь! ты не считаешь моего своим!..

– О, теперь я вижу, что ты моя, что твоя любовь беспредельна!.. прости же за недоверчивость!

– Сколько же тебе нужно, друг мой, денег? вот ключик от шкатулки… отдай им поскорее!

– Да, и поедем поскорее отсюда! Мерзавцы, рады, что получили право содрать с меня сколько хотят! – сказал Дмитрицкии, вынимая из шкатулки деньги.

– Это я виновата.

– Полно, пожалуйста; ну чем ты виновата, что не знала условий; да и такие ли есть: например, я бы сел играть в карты – а ты, из удовольствия всегда быть со мною, вздумала бы сесть подле меня или даже стоять подле стола – просто беда: тотчас подумают, что ты пятый игрок и крикнут: «Под стол, сударыня!» Вот и причина дуэли.

– О, я уверена, что ты не играешь в карты!

– Напротив, играю и большой охотник.

– Нет, cher[61], я не верю тебе; ты поэт, известный литератор, ты не бросишь время на карты, ты посвятишь его любви и вдохновению.

– Нет, душа моя, об литературе мне больше ни слова не говори; а о поэзии ни полслова, – я тебе запрещаю.

– Почему же, друг мой?

– Ни почему, так, запрещаю без причины.

– Это странно! мне ты не хочешь сказать.

– Чтоб сказать, надо объяснить причину, а причины нет: что ж я тебе скажу?

– Не понимаю!

– Ну, и слава богу.

– Такой известный поэт и так вооружен против литературы.

– Известный? неправда! Ты что читала из моих сочинений?

– Ах, да мало ли… я и не припомню заглавий…

– Да, конечно, заглавия произведений известных сочинителей очень трудно припоминать, потому что у них всегда какие-нибудь мудреные заглавия; ну, а не помнишь ли так что-нибудь, какую-нибудь тираду из моей поэмы?

– Ты таким тоном говоришь, что я, исполняя твое запрещение говорить о литературе, умолкаю.

– Увертка бесподобная, истинно светская! Видишь ли, душа моя, что причина сама собой объясняется: ты не читала моих сочинений, потому что я ничего и никогда насочинял.

– Ах, оставим, пожалуйста, разговор о литературе!

– И прекрасно: взаимное запрещение. Едем, едем, путь далек!

До Киева особенных происшествий с нашими беглецами не случилось. В Киеве Дмитрицкий остановился в гостинице у жида. Тут он дышал свободнее, как человек светский, который приехал домой, где имеет уже право сбросить с себя все одежды приличия и быть тем, чем он в самом деле есть: сбросить все прикрасы с грешного тела и посконной души, все чужие перья, несвойственную любезность, принужденную улыбку, терпимость и угодливость, мягкий голос, все признаки ума, познаний и свойств человеческих, и – явиться в своих четырех стенах, с успехом или неуспехом, с сытой или проголодавшейся душой. Тут, как ловчего кречета, кормит он ее сырым мясом всего окружающего. Она клюет сердце всех домочадцев и всей челяди. От этого корму ему убытку нет; сердце каждого человека, как у Прометея, выклеванное днем, заживает во время ночи[62]. А кто же из окружающих какого-нибудь жирного или желчного Юпитера не Прометей? Кто похитил, хоть ненароком, миг его спокойствия, тот и Прометей.

У Дмитрицкого не было ни чад, ни домочадцев, у него в зависимости была только Саломея Петровна; но она была такое грандиозное или, по-русски, великолепное существо во всех своих приемах, такое тяжелое, натянутое, надутое, напыщенное, приторное, что Дмитрицкий во время дороги часто вскрикивал:

– Фу! какая обуза! мочи нет! – и, расправляя свои члены, потягивался.

– Ты устал, mon ami[63], от дороги? – повторяла нежным голосом Саломея.

– Устал, душа моя, всего разломило, голова одурела! Приехав в Киев, он вскрикнул:

– Фу! здесь надо отдохнуть; ты покуда распорядись всем, а я пойду похлопочу о найме дома, потому что действительно неприятно стоять в трактире.

– Ты всегда поздно соглашаешься с моими словами, – заметила Саломея, – но зачем же тебе идти самому, пошли кого-нибудь – я умру со скуки.

– Кстати, я озабочусь о поваре, который бы умел готовить для тебя французский стол.

– Ах, да, я совсем не могу кушать того, что здесь подают.

– Знаю, знаю; я видел, что ты только из угождения мне не умерла, друг мой, с голоду. Но я распоряжусь, чтоб сделать твою жизнь раем. Прощай, мой ангел, на минутку.

Минутка тянулась за полночь. Саломея в отчаянии; она разослала всех факторов, состоящих при гостинице, и всех жидков, предлагающих путешественникам свои услуги с улицы, через окно.

Жиды-факторы такой народ – на дне моря отыщут все что надо и кого надо.

Все они по очереди отыскали Дмитрицкого в одном из номеров другой гостиницы, в честной компании; все по очереди докладывали ему, что, дескать, барыня, васе благородие, прислала за вами. Всем было ответ:

– Убирайся, проклятый жид, да если ты скажешь, что нашел меня, так я тебе вместо вот этого полтинника рожу переверну на затылок, слышишь? Ну, пиль, собака!

Жид брал деньги и возвращался к Саломее Петровне с докладом, что не нашел барина.

Десятому посланцу, прибывшему уже около полуночи, Дмитрицкий велел сказать барыне, что барин в гостях у графа Черномского, ужинает и сейчас воротится.

Саломея успокоилась; но, верно, ужин долго продолжался, потому что Дмитрицкий воротился перед рассветом.

– Ну, душа моя, – сказал он входя, – я здесь нашел целый полк товарищей, сослуживцев и тьму знакомых. Граф Черномский, старый сослуживец, затащил к себе, засадил в карты, я отговаривался – куда! Да вот что хорошо: знаешь ли, что я покупаю в Крыму Алушту – это рай! Самое лучшее и богатейшее имение, приносит доходу от одних грецких орехов сорок тысяч, да виноградные сады дают двадцать пять тысяч, да крымских яблоков тысяч на десять, не считая апельсины, фисташки, персики, дыни, арбузы, бесподобный меблированный дом со всеми принадлежностями… на самом берегу моря.

– Ах, как это очаровательно!

– И это по случаю; я дал уже задатку пять тысяч.

– Но как цена?

– Миллион.

– Миллион! помилуй, где ж нам его взять? у нас только сто тысяч.

– Помилуй, душа моя, да ты не знаешь, что значат сто тысяч наличных в руках оборотливого человека. Ведь это то же, что храбрая стотысячная армия, которою можно не только разбить миллион войска, но покорить весь свет.

– Ah, cher[64], как ты поэтизируешь!

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Сноски

1

Попона, покрывало для лошадей.

2

Вахштаф – немецкий курительный табак.

3

Ремонтерством в дореволюционной русской армии называлась командировка офицеров для закупки лошадей.

4

Ручки (польск.).

5

Грубой, или грубкой, называлась печь для комнатного отопления в отличие от кухонной печи дли стряпни.

6

Плейель Игнац (1757–1831) – немецкий композитор. Его квартеты для скрипки и фортепианные сонаты пользовались широким распространением.

7

Штос – азартная карточная игра.

8

Флоренская тафта – сорт легкой шелковой ткани преимущественно черного цвета.

9

Жена пристава, надзирающего за магазинами.

10

С огнём (итал.).

11

«Mahometo» («Магомет») – малоизвестная опера итальянского композитора Россини Жоакомо-Антони (1792–1868).

12

Телемак – сын Одиссея, героя одноименной древнегреческой поэмы.

13

«Телемахида» – стихотворный перевод романа «Les avantures de Télémaque» («Приключения Телемака») французского писателя Фенелона (1651–1715), сделанный Тредья-ковским В. К. (1703–1769). Перевод выполнен так косноязычно, что был малодоступен для понимания; при дворе Екатерины II его заставляли читать в качестве наказания.

На страницу:
12 из 13