Полная версия
Воскресшие боги (Леонардо да Винчи)
– Откуда, сестрицы? – крикнула тетка Сидония.
– Из Эллады, с острова Каидии!
Другие голоса отвечали:
– Из Валенции. С Брокена. Из Салагуцци под Мирандолой. Из Беневента, из Норчии.
– Куда?
– В Битерн! В Битерн! Там празднует свадьбу Великий Козел – el Bocli de Biterne. Летите, летите! Собирайтесь на вечерю!
Теперь уже целою стаей, как вороны, неслись они над печальной равниной.
В тумане луна казалась багровой. Вдали затеплился крест одинокого сельского храма. Рыжая, та, что скакала верхом на свинье, с визгом подлетела к церкви, сорвала большой колокол, швырнула его со всего размаха в болото и, когда он шлепнулся в лужу с жалобным звоном, захохотала, точно залаяла. Белокурая девочка на венике захлопала в ладоши с шаловливою резвостью.
VIII
Луна спряталась за тучи. При свете крученых из воска, зеленых факелов, с пламенем ярким и синим, как молния, на белоснежном, меловом плоскогории ползали, бегали, переплетались и расходились огромные, черные, как уголь, тени пляшущих ведьм.
– Гарр! Гарр! Шабаш, шабаш! Справа налево, справа налево!
Вокруг Ночного Козла, Hyrcus Nocturnus, восседавшего на скале, тысячи за тысячами проносились как черные гнилые листья осени – без конца, без начала.
– Гарр! Гарр! Славьте Ночного Козла! El Boch de Biterne! El Boch de Biterne! Кончились все наши бедствия! Радуйтесь!
Тонко и сипло пищали волынки из выдолбленных мертвых костей; и барабан, натянутый кожею висельников, ударяемый волчьим хвостом, мерно и глухо гудел, рокотал: «туп, туп, туп». В исполинских котлах закипала ужасная снедь, несказанно-лакомая, хотя и не соленая, ибо здешний Хозяин ненавидел соль.
В укромных местечках заводились любовные шашни – дочерей с отцами, братьев с сестрами, черного кота-оборотня, жеманного, зеленоглазого, с маленькой, тонкой и бледной, как лилия, покорною девочкой, – безликого, серого, как паук, шершавого инкуба с бесстыдно оскалившей зубы монахиней. Всюду копошились мерзостные пары.
Белотелая, жирная ведьма великанша с глупым и добрым лицом, с материнской улыбкой кормила двух новорожденных бесенят: прожорливые сосунки жадно припали к ее отвислым грудям и, громко чмокая, глотали молоко.
Трехлетние дети, еще не принимавшие участия в шабаше, скромно пасли на окраине поля стадо бугорчатых жаб с колокольчиками, одетых в пышные попонки из кардинальского пурпура, откормленных Святым причастием.
– Пойдем плясать, – нетерпеливо тащила Кассандру тетка Сидония.
– Лошадиный барышник увидит! – молвила девушка, смеясь.
– Пес его заешь, лошадиного барышника! – отвечала старуха.
И обе пустились в пляску, которая закружила, понесла их, как буря, с гулом, воем, визгом, ревом и хохотом.
– Гарр! Гарр! Справа налево! Справа налево!
Чьи-то длинные, мокрые, словно моржовые, усы сзади кололи шею Кассандре; чей-то тонкий, твердый хвост щекотал ее спереди; кто-то ущипнул больно и бесстыдно; кто-то укусил, прошептал ей на ухо чудовищную ласку. Но она не противилась: чем хуже – тем лучше, чем страшнее – тем упоительнее.
Вдруг все мгновенно остановились как вкопанные, окаменели и замерли.
От черного престола, где восседал Неведомый, окруженный ужасом, послышался глухой голос, подобный гулу землетрясения:
– Примите дары мои, – кроткие силу мою, смиренные гордость мою, нищие духом знание мое, скорбные сердцем радость мою, – примите!
Благолепный седобородый старик, один из верховных членов Святейшей Инквизиции, патриарх колдунов, служивший черную мессу, торжественно провозгласил:
– Sanctificetur nomen tuum per universum mundum, et libera nos ab omni malo[15]. – Поклонитесь, поклонитесь, верные!
Все пали ниц, и, подражая церковному пению, грянул кощунственный хор:
– Credo in Deum, patrem Luciferum qui creavit coelum et terram. Et in filium ejus Belzebul[16].
Когда последние звуки умолкли и опять наступила тишина, раздался тот же голос, подобный гулу землетрясения:
– Приведите невесту мою неневестную, голубицу мою непорочную!
Первосвященник вопросил:
– Как имя невесты твоей, голубицы твоей непорочной?
– Мадонна Кассандра! Мадонна Кассандра! – прогудело в ответ.
Услышав имя свое, ведьма почувствовала, как в жилах ее леденеет кровь, волосы встают дыбом на голове.
– Мадонна Кассандра! Мадонна Кассандра! – пронеслось над толпой. – Где она? Где владычица наша? Ave, archisponsa Cassandra![17]
Она закрыла лицо руками, хотела бежать – но костяные пальцы, когти, щупальцы, хоботы, шершавые паучьи лапы протянулись, схватили ее, сорвали рубашку и голую, дрожащую повлекли к престолу.
Козлиным смрадом и холодом смерти пахнуло ей в лицо. Она потупила глаза, чтобы не видеть.
Тогда сидевший на престоле молвил:
– Приди!
Она еще ниже опустила голову и увидела у самых ног своих огненный крест, сиявший во мраке.
Она сделала последнее усилие, победила омерзение, ступила шаг и подняла глаза свои на того, кто встал перед нею.
И чудо совершилось.
Козлиная шкура упала с него, как чешуя со змеи, и древний олимпийский бог Дионис предстал перед моной Кассандрой, с улыбкой вечного веселья на устах, с поднятый тирсом в одной руке, с виноградною кистью в другой; пантера прыгала, стараясь лизнуть эту кисть языком.
И в то же мгновение дьявольский шабаш превратился в божественную оргию Вакха: старые ведьмы – в юных менад, чудовищные демоны – в козлоногих сатиров; и там, где были мертвые глыбы меловых утесов, вознеслись колоннады из белого мрамора, освещенного солнцем; между ними вдали засверкало лазурное море, и Кассандра увидела в облаках весь лучезарный сонм богов Эллады.
Сатиры, вакханки, ударяя в тимпаны, поражая себя ножами в сосцы, выжимая алый сок винограда в золотые кратеры и смешивая его с собственной кровью, плясали, кружились и пели:
– Слава, слава Дионису! Воскресли великие боги! Слава воскресшим богам!
Обнаженный юноша Вакх открыл объятья Кассандре, и голос его подобен был грому, потрясающему небо и землю:
– Приди, приди, невеста моя, голубица моя непорочная!
Кассандра упала в объятия бога.
IX
Послышался утренний крик петуха. Запахло туманом и едкою, дымною сыростью. Откуда-то, из бесконечной дали, донесся благовест колокола. От этого звука на горе произошло великое смятение; вакханки опять превратились в чудовищных ведьм, козлоногие фавны в уродливых дьяволов и бог Дионис в Ночного Козла – в смрадного Hircus Nocturnus.
– Домой, домой! Бегите, опасайтесь!
– Кочергу мою украли! – с отчаянием вопил толстобрюхий каноник Силен и метался, как угорелый.
– Боров, боров, ко мне! – кликала рыжая голая, пожимаясь от утренней сырости, кашляя.
Заходящий месяц выплыл из-за туч, и в его багровом отблеске, взвиваясь рой за роем, перетрусившие ведьмы, как черные мухи, разлетались с Меловой Горы.
– Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Спасайтесь, бегите!
Ночной Козел заблеял жалобно и провалился сквозь землю, распространяя зловоние удушливой серы.
Гудел церковный благовест.
X
Кассандра очнулась на полу темной горницы в домике у Верчельских ворот.
Ее тошнило, как с похмелья. Голова была точно свинцом налита. Тело разбито усталостью.
Колокол Св. Редегонды звенел уныло. Сквозь этот звон раздавался упорный, должно быть, уже давний стук в наружную дверь. Кассандра прислушалась и узнала голос жениха своего, лошадиного барышника из Абиатеграссо.
– Отоприте! Отоприте! Мона Сидония! Мона Кассандра! Оглохли вы, что ли? Как собака, промок. Не возвращаться же назад по этой чертовой слякоти!
Девушка встала с усилием, подошла к окну, наглухо закрытому ставнями, вынула паклю, которою тетка Сидония тщательно заткнула щели. Свет печального утра упал синеватой полоской, озаряя голую старую ведьму, спавшую мертвым сном на полу рядом с опрокинутой квашнею. Кассандра заглянула в щель.
День был ненастный. Дождь лил как из ведра. Перед дверями дома за мутной сеткой дождя виднелся влюбленный барышник; рядом стоял, низко понурив голову, вислоухий крошечный ослик, запряженный в повозку. Из нее выставил морду теленок со связанными ногами, издавая мычание.
Барышник, не унимаясь, стучал в дверь.
Кассандра ждала, чем это кончится.
Наконец, ставня наверху, в одном из окон лаборатории стукнула. Выглянул старый алхимик, не выспавшийся, со взъерошенными волосами, с угрюмым и злым лицом, какое бывало у него в те мгновения, когда, пробуждаясь от грез, начинал он сознавать, что свинец не может превратиться в золото.
– Кто стучит? – молвил он, высовываясь из окна. – Чего тебе нужно? Рехнулся ты, что ли, старый хрыч? Да пошлет тебе Господь безвремения! Разве не видишь – все в доме спят. Убирайся!
– Мессер Галеотто! Помилуйте, за что же вы ругаетесь? Я по важному делу, насчет племянницы вашей. Вот и теленочка молочного в подарочек…
– К черту! – закричал Галеотто с яростью. – Убирайся, негодяй, со своим теленком к черту под хвост!
И ставня захлопнулась. Озадаченный барышник на минуту притих. Но тотчас, опомнившись, с удвоенной силой принялся стучать кулаками, как будто хотел выломать дверь.
Ослик еще ниже понурил голову. Дождевые струйки медленно стекали по его безнадежно висевшим мокрым ушам.
– Господи, какая скука! – прошептала мона Кассандра и закрыла глаза.
Ей припомнилось веселие шабаша, превращение Ночного Козла в Диониса, воскресение великих богов, и она подумала:
– Во сне это было или наяву? Должно быть, во сне. А вот то, что теперь, – наяву. После воскресенья – понедельник…
– Отоприте! Отоприте! – вопил барышник уже осипшим, отчаянным голосом.
Тяжелые капли из водосточной трубы однозвучно шлепались в грязную лужу. Теленок жалобно мычал. Монастырский колокол звенел уныло.
Пятая книга. Да будет воля твоя
I
Миланский гражданин башмачник Корболо, вернувшись ночью домой навеселе, получил от жены, по собственному выражению, больше ударов, чем нужно для того, чтобы ленивый осел дошел от Милана до Рима. Поутру, когда отправилась она к соседке своей, лоскутнице, отведать мильяччи – студня из свиной крови, Корболо ощупал в мошне несколько утаенных от супруги монет, оставил лавчонку на попечение подмастерья и пошел опохмелиться.
Засунув руки в карманы истертых штанов, выступал он ленивой походкой по извилистому темному переулку, такому тесному, что всадник, встретившись с пешим, должен был задеть его носком или шпорой. Пахло чадом оливкового масла, тухлыми яйцами, кислым вином и плесенью погребов.
Насвистывая песенку, поглядывая вверх на узкую полосу темно-синего неба между высокими домами, на пронизанные утренним солнцем пестрые лохмотья, развешанные хозяйками на веревках через улицу, Корболо утешал себя мудрою пословицей, которой, впрочем, сам никогда не приводил в исполнение:
«Всякая женщина, злая и добрая, в палке нуждается».
Для сокращения пути прошел он через собор.
Здесь была вечная суета, как на рынке. Из одной двери в другую, несмотря на пеню, проходило множество людей, даже с мулами и лошадьми.
Патеры служили молебны гнусливыми голосами; слышался шепот в исповедальнях; горели лампады на алтарях. А рядом уличные мальчишки играли в чехарду, собаки обнюхивались, толкались ободранные нищие.
Корболо остановился на минуту в толпе ротозеев, с лукавым и добродушным удовольствием прислушиваясь к перебранке двух монахов.
Брат Чипполо, босоногий францисканец, низенький, рыжий, с веселым лицом, круглым и масленым, как пышка, доказывал противнику своему, доминиканцу, брату Тимотео, что Франциск, будучи подобен Христу в сорока отношениях, занял место, оставшееся на небе свободным после падения Люцифера, и что сама Божья Матерь не могла отличить его стигматов от крестных ран Иисусовых.
Угрюмый, высокий и бледнолицый брат Тимотео противопоставлял язвам Серафимского угодника язвы св. Катерины, у которой на лбу был кровавый след тернового венца, чего у св. Франциска не было.
Корболо должен был прищурить глаза от солнца, выйдя из тени собора на площадь Аренго, самое бойкое место в Милане, загроможденное лавками мелких торговцев, рыбников, лоскутников и зеленщиц, таким множеством ящиков, навесов и лотков, что между ними едва оставался узкий проход. С незапамятных времен угнездились они на этой площади перед собором, и никакие законы и пени не могли прогнать их отсюда.
«Салат из Валтеллины, лимоны, померанцы, артишоки, спаржа, спаржа хорошая!» – зазывали покупателей зеленщицы. Лоскутницы торговались и кудахтали, как наседки.
Маленький упрямый ослик, исчезавший под горою желтого и синего винограда, апельсинов, баклажанов, свеклы, цветной капусты, фенноки и лука, ревел раздирающим голосом: ио, ио, ио! Сзади погонщик звонко хлопал его дубиною по облезлым бокам и понукал отрывистым гортанным криком: арри! арри!
Вереница слепых с посохами и поводырем пела жалобную «Intemerata».
Уличный шарлатан-зубодер, с ожерельем зубов на выдровой шапке, с быстрыми и ловкими движениями фокусника, стоя позади человека, сидевшего на земле, и сжимая ему голову коленями, выдергивал зуб громадными щипцами.
Мальчишки показывали жиду свиное ухо и пускали траттолу-волчок под ноги прохожих. Самый отчаянный из шалунов, черномазый, курносый Фарфаниккио, принес мышеловку, выпустил мышь и начал охотиться за нею с метлою в руках, с пронзительным гиком и свистом: «Вот она, вот она!» Убегая от погони, мышь бросилась под широчайшие юбки мирно вязавшей чулок толстогрудой, дебелой зеленщицы Барбаччи. Она вскочила, завизжала, как ошпаренная, и, при общем хохоте, подняла платье, стараясь вытряхнуть мышь.
– Погоди, возьму булыжник, разобью тебе обезьянью башку, негодяй! – кричала в бешенстве.
Фарфанккио издали показывал язык и прыгал от восторга.
На шум обернулся носильщик с громадною свиною тушей на голове. Лошадь доктора, мессера Габбадео, испугалась, шарахнулась, понесла, задела и уронила целую груду кухонной посуды в лавчонке торговца старым железом. Уполовники, сковороды, кастрюли, терки, котлы посыпались с оглушительным грохотом. Перетрусивший мессер Габбадео скакал, отпустив поводья и вопил: «Стой, стой, чертова перечница!»
Собаки лаяли. Любопытные лица высовывались из окон.
Хохот, ругань, визг, свист, человеческий крик и ослиный рев стояли над площадью.
Любуясь на это зрелище, башмачник думал с кроткой улыбкой:
«А славно было бы жить на свете, если б не жены, которые едят мужей своих, как ржавчина ест железо!»
Заслонив глаза от солнца ладонью, взглянул он вверх на исполинское неоконченное строение, окруженное плотничьими лесами. То был собор, воздвигаемый народом во славу Рождества Богородицы.
Малые и великие принимали участие в созидании храма. Королева Кипрская прислала драгоценные воздухи, тканные золотом; бедная старушка-лоскутница Катерина положила на главный алтарь, как приношение Деве Марии, не думая о холоде предстоящей зимы, ветхую единственную шубенку свою, ценой в двадцать сольдов.
Корболо, с детства привыкший следить за постройкой, в это утро заметил новую башню и обрадовался ей.
Каменщики стучали молотками. С выгрузной пристани в Лагетто у Сан-Стефано, неподалеку от Оспедале Маджоре, где причаливали барки, подвозились огромные искрящиеся глыбы белого мрамора из Латомаджорских каменоломен. Лебедки скрипели и скрежетали цепями. Железные пилы визжали, распиливая мрамор. Рабочие ползали по лесам, как муравьи.
И великое здание росло, высилось бесчисленным множеством сталактитоподобных стрельчатых игл, колоколен и башен из чистого белого мрамора, в голубых небесах, – вечная хвала народа Деве Марии Рождающейся.
II
Корболо спустился по крутым ступеням в прохладный, сводчатый, установленный винными бочками, погреб немца-харчевника Тибальдо.
Вежливо поздоровался с гостями, подсел к знакомому лудильщику Скарабулло, спросил себе кружку вина и горячих миланских пирожков с тмином – офэлэтт, не спеша отхлебнул, закусил и сказал:
– Если хочешь быть умным, Скарабулло, никогда не женись!
– Почему?
– Видишь ли, друг, – продолжал башмачник глубокомысленно, – жениться все равно, что запустить руку в мешок со змеями, чтобы вынуть угря. Лучше иметь подагру, чем жену, Скарабулло!
За столиком рядом, краснобай и балагур, златошвей Маскарелло рассказывал голодным оборванцам чудеса о неведомой земле Берлинцоне, блаженном крае, именуемом Живи-Лакомо, где виноградные лозы подвязываются сосисками, гусь идет за грош да еще с гусенком в придачу. Есть там гора из тертого сыру, на которой живут люди и ничем другим не занимаются, как только готовят макароны и клецки, варят их в отваре из каплунов и бросают вниз. Кто больше поймает, у того больше бывает. И поблизости течет река из верначчио – лучшего вина никто не пивал, и нет в нем ни капли воды.
В погреб вбежал маленький человек, золотушный, с глазами подслеповатыми, как у щенка, не совсем прозревшего, – Горгольо, выдувальщик стекла, большой сплетник и любитель новостей.
– Синьоры, – приподымая запыленную дырявую шляпу и вытирая пот с лица, объявил он торжественно, – синьоры, я только что от французов!
– Что ты говоришь, Горгольо? Разве они уже здесь?
– Как же, – в Павии… Фу, дайте дух перевести, запыхался. Бежал, сломя голову. Что, думаю, если кто-нибудь раньше меня поспеет…
– Вот тебе кружка, пей и рассказывай: что за народ французы?
– Бедовый, братцы, народ, не клади им пальца в рот. Люди буйные, дикие, иноплеменные, богопротивные, звероподобные – одно слово, варвары! Пищали и аркебузы восьмилоктевые, ужевицы медные, бомбарды чугунные с ядрами каменными, кони, как чудища морские, – лютые, с ушами, с хвостами обрезанными.
– А много ли их? – спросил Мазо.
– Тьмы тем! Как саранча, всю равнину кругом обложили, конца краю не видать. Послал нам Господь за грехи черную немочь, северных дьяволов!
– Что же ты бранишь их, Горгольо, – заметил Маскарелло, – ведь они нам друзья и союзники?
– Союзники! Держи карман! Этакий друг хуже врага, – купит рога, а съест быка.
– Ну, ну, не растарабарывай, говори толком: чем французы нам враги? – допрашивал Мазо.
– А тем и враги, что нивы наши топчут, деревья рубят, скотину уводят, поселян грабят, женщин насилуют. Король-то французский плюгавый – в чем душа держится, а на женщин лих. Есть у него книга с портретами голых итальянских красавиц. Ежели, говорят они, Бог нам поможет, – от Милана до Неаполя ни одной девушки невинной не оставим.
– Негодяи! – воскликнул Скарабулло, со всего размаха ударяя кулаком по столу так, что бутылки и стаканы зазвенели.
– Моро-то наш на задних лапках под французскую дудку пляшет, – продолжал Горгольо. – Они нас и за людей не считают. – Все вы, говорят, воры и убийцы. Собственного законного герцога ядом извели, отрока невинного уморили. Бог вас за это наказывает и землю вашу нам передает. – Мы-то их, братцы, от доброго сердца потчуем, а они угощение наше лошадям отведать дают: нет ли, мол, в пище того яда, которым герцога отравили?
– Врешь, Горгольо!
– Лопни глаза мои, отсохни язык! И послушайте-ка, мессеры, как они еще похваляются: завоюем, говорят, сначала все народы Италии, все моря и земли покорим, великого Турку полоним, Константинополь возьмем, на Масличной Горе в Иерусалиме крест водрузим, а потом опять к вам вернемся. И тогда суд Божий совершим над вами. И если вы нам не покоритесь, самое имя ваше сотрем с лица земли.
– Плохо, братцы, – молвил златошвей Маскарелло, – ой, плохо! Такого еще никогда не бывало…
Все притихли.
Брат Тимотео, тот самый монах, что спорил в соборе с братом Чипполо, воскликнул торжественно, воздевая руки к небу:
– Слово великого пророка Божьего, Джироламо Савонаролы: се грядет муж, который завоюет Италию, не вынимая меча из ножен. О, Флоренция! О, Рим! О, Милан! – время песен и правдников миновало. Покайтесь! Покайтесь! Кровь герцога Джан-Галеаццо, кровь Авеля, убитого Каином, вопиет о мщении к Господу!
III
– Французы! Французы! Смотрите! – указывал Горгольо на двух солдат, входивших в погреб.
Один – гасконец, стройный молодой человек с рыжими усиками, с красивым и наглым лицом, был сержант французской конницы, по имени Бонивар. Товарищ его – пикардиец, пушкарь Гро-Гильош, толстый, приземистый старик с бычьей шеей, с лицом, налитым кровью, с выпуклыми рачьими глазами и медною серьгой в ухе. Оба навеселе.
– Найдем ли мы, наконец, в этом анафемском городе кружку доброго вина? – хлопая по плечу Гро-Гильоша, молвил сержант. – От ломбардской кислятины горло дерет, как от уксуса!
Бонивар с брезгливым, скучающим видом развалился за одним из столиков, высокомерно поглядывая на прочих посетителей, постучал оловянной кружкой и крикнул на ломаном итальянском языке:
– Белого, сухого, самого старого! Соленой червеллаты на закуску.
– Да, братец, – вздохнул Гро-Гильош, – как вспомнишь родное бургонское или драгоценное бом, золотистое, точно волосы моей Лизон, – сердце от тоски защемит! И то сказать: каков народ, таково вино. Выпьем-ка, дружище, за милую Францию!
Du grand Dieu soit mauldit a outrance,Qui mal vouldroit au royaume de France![18]– О чем они? – шепнул Скарабулло на ухо Горгольо.
– Привередничают, наши вина бранят, свои похваливают.
– Вишь, хорохорятся петухи французские! – проворчал, нахмурившись, лудильщик. – Зудит у меня рука, ой, зудит проучить их, как следует!
Тибальдо, хозяин-немец, с толстым брюхом, на тонких ножках, с громадной связкой ключей за широким кожаным поясом, нацедил из бочки полбренты и подал французам в запотевшем от холода глиняном кувшине, недоверчиво посматривая на чужеземных гостей.
Бонивар одним духом выпил кружку вина, которое показалось ему превосходным, плюнул и выразил на лице своем отвращение.
Мимо него прошла дочь хозяина, Лотта, миловидная белокурая девушка, с такими же добрыми голубыми глазами, как у Тибальдо.
Гасконец лукаво подмигнул товарищу и с ухарством закрутил свой рыжий ус; потом, выпив еще, затянул солдатскую песенку о Карле VIII:
Charles fera si grandes battailles,Qu’il conquerra les Itailles,En Jerusalem entreraEt mont des Oliviers montera[19].Гро-Гильош подпевал сиплым голосом.
Когда Лотта, возвращаясь, опять проходила мимо них, скромно потупив глаза, сержант обнял ее стан, желая посадить девушку к себе на колени.
Она оттолкнула его, вырвалась и убежала. Он вскочил, поймал ее и поцеловал в щеку губами, мокрыми от вина.
Девушка вскрикнула, уронила на пол глиняный кувшин, который разбился вдребезги, и, обернувшись, со всего размаха ударила француза по лицу так, что тот на мгновение опешил.
Гости захохотали.
– Ай да девка! – воскликнул златошвей. – Клянусь святым Джервазио, от роду не видывал я такой здоровенной пощечины! Вот так утешила!
– Ну ее, брось, не связывайся! – удерживал Гро-Гильош Бонивара.
Гасконец не слушал. Хмель сразу ударил ему в голову. Он засмеялся насильственным смехом и крикнул:
– Подожди же, красавица, – теперь уж я не в щеку, а прямо в губы!
Бросился за нею, опрокинул стол, догнал и хотел поцеловать. Но могучая рука лудильщика Скарабулло схватила его сзади за шиворот.
– Ах ты, собачий сын, французская твоя рожа бесстыжая! – кричал Скарабулло, встряхивая Бонивара и сдавливая ему шею все крепче. – Погоди, намну я тебе бока, будешь помнить, как оскорблять миланских девушек!..
– Прочь, негодяй! Да здравствует Франция! – завопил в свою очередь рассвирепевший Гро-Гильош.
Он замахнулся шпагой и вонзил бы ее в спину лудильщику, если бы Маскарелло, Горгольо, Мазо и другие собутыльники не подскочили и не удержали его за руки.
Между опрокинутыми столами, скамейками, бочонками, черепками разбитых кувшинов и лужами вина произошла свалка.
Увидев кровь, оголенные шпаги и ножи, испуганный Тибальдо выскочил из погреба и закричал на всю площадь:
– Смертоубийство! Французы грабят!
Ударили в рыночный колокол. Ему ответил другой, на Бролетто. Осторожные купцы запирали лавки. Лоскутницы и овощницы уносили лотки с товарами.
– Святые угодники, заступники наши, Протазио, Джервазио! – голосила Барбачча.
– Что там такое? Пожар, что ли?
– Бейте, бейте французов!..
Маленький Фарфаниккио прыгал от восторга, свистел и визжал пронзительно:
– Бейте, бейте французов!
Появились городские стражники – берровьеры с аркебузами и алебардами.
Они подоспели вовремя, чтобы предупредить убийство и вырвать из рук черни Бонивара и Гро-Гильоша. Забирая кого попало, схватили и башмачника Корболо.
Жена, прибежавшая на шум, всплеснула руками и завыла:
– Смилуйтесь, отпустите муженька моего, отдайте его мне! Я уж с ним расправлюсь по-свойски, вперед в уличную свалку не полезет! Право же, синьоры, этот дурак и веревки не стоит, на которой его повесят!