Полная версия
Промысел осьминога
– Не так ищут, понимаешь? – Начинает в который раз объяснять мне Друг то, что в принципе объяснять нет смысла. – Нельзя искать, не прилагая усилий, всегда нужно совершать даже ничтожное напряжение. Кстати, как ты мог заметить, – дополняет он. – я уже наполовину сбрендивший, как и ты. При живой твоей бабе я даже выслушиваю, а не опровергаю твои поисковые записочки, которыми ты говоришь.
Вставляю:
– Дело субъективно. Что за записочки?
Поправляет и не отвечает, конечно:
– Я тоже не планирую раскрывать всех карт. – И, к моему прошлому суждению возвращается Друг. – Кстати, совсем нет, очень даже объективно, наверняка ты не первый, кто подобным занимается, дуростью подобной. Это все эта, как же ее, профанация, которой ты профанируешь святость исканий и метаний людей, которые, как бы это сказать попроще, – задумывается он и выдает. – которые не ты, короче.
Задумчиво чешу голову, задумываясь, в голове вновь сумятица, неразбериха, улица вновь шумит существованием и отнимает у меня внимание, мысли, как и обычно рядом с Ним, растворяются в пару курева, я говорю и спрашиваю:
– Не понял. Разве я так плох или же наоборот, хорош?
– Да ну брось, ну как не понять, – начинает злится он, размахивая конечностями (конечность, точка, какой же великий нам все же достался язык, однако зачем мне сейчас это внезапное прозрение, надо бы вставить ее в диалог). – Ты забываешься, ты приравниваешь себя ко всем, кто своим поиском делает хоть что-то. Короче, оскорбляешь каждого, у кого есть мечта, цель, задача, свой путь, свой поиск, даже своя, мать ее, Мария, понимаешь? Задалбываешь меня, навряд ли говоришь это всем – лишь мне, ведь кто там у тебя есть еще, и мне приходится слушать и оспаривать твои так называемые «методы», твои слова, хотя я с большим бы удовольствием до клубешника бы доехал. А тут ты со своими осьминогами, и я такой – «да-да, Антоша, славно, славно» или же «нет, постой, твой поиск»…Тьфу! Словно бы я несу за них ответственность, даже словно бы мне нужно ее нести! Морду бы тебе за такой пустой…
– Подожди-подожди, – кладу я руку на плечо Другу и улыбаюсь беззлобно. – это как же я оскорбляю?
– Внимание, пародия. – смотрит на меня серьезным голосом, после чего принимает смешную позу и продолжает, изменив свой голос, намекая на меня. – Это религия, религия поиска – ты приходишь в их церковь, забираешься на алтарь, снимаешь ботинки, кидаешь в того лысого справа – ботинок летит и описывает…
– Ну не усложняй, – молю его, замерзая и улыбаясь. – Тем более не похож.
– Как раз наоборот, вылитый. – Отмахивается. – Описывает дугу и бьет лысого прямиком в лоб, что-то щелкает – он оскорблен, поднимает повыше одну руку, другой трет лоб, ругаясь, начинает вслед за тобой лезть на алтарь, когда ты говоришь ему, что поиска нет. Кричат – «неверный!», «сжечь!» и все такое. Представим, что от удивления он пластом падает на спину, ломает ногу или руку? Представим, че. И в итоге лежит он, несчастный, лысый, с прерванной молитвой, сломанной ногой и твоими словами в голове про то, что искать можно и так, без его религии. А вокруг толпа шумит и костер складывают.
– И? Что за сапог, алтарь, нога…
– Всего лишь детали, знаешь. – загадочно разводит он руками.
– Чего?
– Унижения, которое ты всем вокруг причиняешь – ведь и я ищу, и тот абстрактный лысый, и каждый, ведь все ищут, планета крутится вокруг этого древнего поиска, даже Адам и его дети что-то искали, помнишь, сам тысячу раз прежде говорил? Издревле так было, миллиарды людей умирали ради какого-то поиска, чтобы в итоге… – Разохотившись на слова, Друг повышал голос, размахивал руками и в своей манере меня спародировать неплохо преуспел, че уж там.
– Ладно, а скажи, в чем смысл сапога?
– ..стать не теми, кем мы видим друг друга в зеркале, Антоша! Что?
Стучу зубами, но повторяю для него, для него я могу повторить еще даже целых пару раз:
– Сапог. Что с сапогом, почему без него нельзя было рассказать?
– Просто деталь, как и твоя любая деталь, как твой ленивый поиск.
Я поднимаю от удивления брови и говорю почти что оскорбленно:
– Знаешь, он не ленивый, а самый как раз-таки активный, да.
– Так же и сапог. Возможно бросок – и есть смысл гораздо больший, чем просто глупая деталь глупого сравнения для того, что ты зовешь поиском. Но это не поиск.
– А что это тогда, прости?
– Недотрах. Возможно, психический, поэтому где там твоя Ира живет? Поехали, с ветерком, а по бензу рассчитаемся после.
Улыбаюсь; в мыслях он прав, в словах же, в словах… где истина? Ничего в ней нет, в этой истине, слова звучат словно бы вычитанными где-то и словно бы принадлежат мне: отчего так правдиво и так искусственно звучат слова о том, что я называю «поиском моей Марии»? Просто становится страшно. Ведь если мой поиск, каким бы он ни был, всегда будет приводить лишь к одной квартире и к одной только женщине – можно ли будет назвать это еще хоть как-нибудь, кроме как привычкой, Дружище?
Ира просит вслух, запойно и с чувством, все то, что понаписал – так вот, перечитаю сначала, чтобы прочитать вслух и громко, дважды или трижды, запомню все интонационные паузы, чтобы читая ей вслух, не сбиваться – и да, словно бы специально сбиваюсь; вот она, человек – сто два прилагательных, закрывает глаза по моей просьбе (а должна – по моему приказу), улыбается все шире, шире, на мгновение становится серьезной, словно бы задумываясь, кто она и зачем она, после – обязательно улыбнуться снова; игры в доверие и в то, чтобы слушать, чтобы оставаться образом, а никак не человеком. Читаю; слова вышагивают по темной комнате, держат своими маленькими ручками ее за шею, пробираются к ней в уши через волосы, но это длится недолго, после – апокалипсис, конечно, смерть, когда она спрашивает, такая ли она, какой я ее считаю, а я сначала долго не могу подобрать слов, не могу рассказать, не задумываясь, какая она есть. Отсюда игра в чтение перетекает в игру в сто два прилагательных; интересное число, потому что сотни ей мало, а больше – ну, знаете ли, посмотрим, посмотрим.
Список, очередь; надо сказать ей так и говорю ей так в запале: ТЫ неэффектная, сложная, взрослая, молодая, красивая, недооцененная, удивительная, запоминающаяся, улыбающаяся, головой качающая, рассуждающая, чувственная, смелая, замкнутая, застенчивая, противоречивая, желанная, злопамятная, добропорядочная, свободная, качественная, отрезвляющая, опьяняющая, разная, глупая, мудрая, забытая, нерелигиозная, роковая, простая, обижающаяся, прощающая, быстротечная, долгоиграющая, интересная, путешествующая, зависимая, храбрая, решительная, отличающаяся, женственная, ненасытная, влюбленная (?), ненавидящая, легкая, худая, лучшая…
И зачем? Чтобы выразить ее через то, что поймет она, что ей знакомо и вполне соответствует ее представлению, а из ста двух словами обычными выражено всего лишь сорок семь; скажу ей еще, чтобы здесь уже она ждала объяснений (и, разумеется, не дождалась их), скажу, несмотря на уже произведенный эффект, честно выпалю:
Еще ТЫ плотная, вечная, подкожная, кожная, похожая, непохожая, игровая, сыгранная, восточная, немного западная, количественная, верхняя, веская, бесшовная, цельная, стеклянная (или осколочная), дождливая, одинокая, пришитая, именная, неназванная, ошибочно названная, допеременная, способствующая, необратимая, правильно-неправильная, неправильно-правильная, прилагательная и инквизирующая…
Семьдесят шесть – и тут кончаются прилагательные, хотя и играем мы в «СТОДВА прилагательных», но в этом и суть, ведь они когда-нибудь закончатся, а литература и поэтика учат выражать одно через другое, предмет через предмет, а не через признак предмета, это я запомнил слишком хорошо; пусть так, Ирочка – ты не спрашиваешь правил игры, я кручу ими как вздумается, бум, и семьдесят шесть уже есть, баста, стойте, молю, остановитесь, прекратите повторять одно и то же, ну же…
А, кстати еще ТЫ ветер срываемый, блеклое посвистывание, когда хорошо, когда мало и хочется больше, когда больше – способно убить, уменьшение выкуренного, увеличение кровяного давления, сердце, душа, Швейцария,
[УЖЕ ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ]
пантера, надежда, сыр с мёдом, стыд, смущение, вновь открытая честность, недосказанность, дружба, недружба, подкожный жар, сомнение воробья, окончательная уверенность, секс сказанный через мягкую «е», неуверенность последнего игрового прилагательного.
Сто одно, че. Скажу его – поставлю точку, скажу ей: «все, вот она ты вся для меня сейчас, ничего в тебе больше нет». А разве нет? Нет, вместо точки в игре в «СТОДВА» нужно ставить многоточие, классное и правдивое многоточие, как в словах, так и с ней самой это многоточие нужно, которое предопределит что-то, что будет после, итак, сто второе пусть будет:
– безграничная…
И, только сказав, мысленно хватаюсь за свою голову, потому что слезы брызжут из ее глаз и сама она на верном пути, чтобы прилипнув ко мне, никогда не отлипать. Сто второе, конечно, и сыграло свою роль, выходит, и не сказать, чтобы это было ложью – в том-то и беда, что все сказанное оказывается чистейшей правдой.
Парумушур – пару тысяч квадратных километров, плоскогорья, выжженные холодом зеленые вершины, маленькие домики, галька, простые мужчины и их племянники, горы, вновь горы, горные водопады, люди, очень маленькие и далекие от того, чтобы думать и размышлять о насущном – лишь о вечном; огромный и пустой остров, который следовало бы назвать островом Одиночества; только оно имеет значение среди этой холодной зелени, только оно, настоящее, а не мнимое одиночество, непреложно, истинно, да, разумеется, настояще…
7
В беседах с Ирой всегда так хорошо задумывается, вот и теперь, обсуждая классиков, я думаю: каждый ли друг репортера – китаец, а не каждый ли китаец друг репортера; с уверенностью можно лишь сказать, что глухая и слепая девочка,
[стыкуем шаттл вместе: слепоглухая или глухослепая, слова-нитки на языке и чаша весов, к какой бы словоформе склонится, какая будет звучать лучше, если мной пожелается это вставить в текст Романа]
,глухослепая девочка – это я, она, ты, Вы, они, мы, граждане, обыватели, мещане, хомо сапиенсы и хомо русикусы (по аналогии с аргентинскими истерикусами), млекопитающие, люди, наконец-таки люди. Ира утверждает, будто бы все вместе мы – эта маленькая дикая девочка, все вместе мы вынуждены брести в молчаливых потемках, ожидая руки или же руки-щупальца сиделки или сиделки – учителя, а я на это возражаю в душе или соглашаюсь, мол, закономерно ли, что имя той славной женщины-Мария; Ира опять о своем, говорит, что каждый из рода вынужден бродить, не зная слов, не слыша слов, есть из чужих тарелок, пока однажды рука нашей М. не схватит нас и не шлепнет, вызвав горькие слезы, а я бы сказал, что вот это все и есть, ничего больше, пшик, хлопок – а люди с хорошим воображением зовут это жизнью, ибо…
[двухлетнюю слепоглухую девочку научили видеть мир, понимать мир; она даже смогла писать книги и быть настоящим человеком в полном смысле; как, как, как; методы сиделки – жизненные методы, как она учила ее?]
Ира поражается и спрашивает: били ли девочку или давали ей сладкое, как объясняли ей, что значит звук или как выглядит женская талия, что такое вообще женская талия, как в слове «талия» сосуществуют соседи – гласные и согласные, как ей говорили, что буква «а» – первая, но в этом слове идет второй по счету, что вообще бывает такая категория как счет, что вообще существует, – а я, думается мне, слепоглух и каждый второй, нет, первый – тоже. Это ведь жизнь, если обобщить: мечемся от края к краю и от крайности к крайности, не понимая, что все это – мир невидимый и беззвучный, как и все для слепоглухих, но появляется лишь она,
– М-А-Р-И-Я-
и мир становится миром, и пишутся книги, и открываются континенты и ты сам можешь уже стать уровня Марии, чтобы спасать других, а не ждать спасения, человечишка, ставший чем-то похожим на зрячего, острослышащего, великолепного… [если опустить первую и последнюю буквы, останется лишь А, Р, И – что, несомненно, ИРА наоборот; поразительно, поразительно]
Если бы это было текстом, то, отделяя часть от части были бы поставлены три холодные звездочки, вечный символ, знак, образ межевания мыслей, разноплановости мыслей – хотя и хватит любимой точки с запятой; скажи же, золотце, спрашиваю я невзначай у Иры, почему твой немецкий порой звучит понятнее моего русского, почему твои трагедии кажутся веселее моих комедий?!
А пока она молчит, я смотрю на нее и пониманию, что вот же она, правда – в отречении от себя, в вялой попытке свести все к детерминизму, к сенсуализму моей конкретности, в поиске и в тебе, Иронька, тебе (?), тебе (!); рассказываешь, слушаю и даже слышу – ничтожнейшим образом отгоняя стыд, ломая спресованные в иглы деревья и обещая невозможное, претворяя императивы в разряд необязательных просьб и наоборот,
[прямо как лошадь, бегающая по выдуманному кругу, возведенному в квадрат] —
,пока сердце трепещет сохнущей и бьющей о лёд рыбой, пока туман застилает меня, делает и сильнее, и задумчивее одновременно. Скажи, о золотце, продолжаю, почему твой немецкий – не чей-то другой немецкий, почему он не чета моему детскому русскому, почему на нем невозможно выразить поиск стандартным словом «Suche», забывая артикль,
– [«Забывая артикль», вот, замечательное название повести или романа, надо бы обязательно записать] —
,вспоминая и специально его не подписывая, а так, просто словом, чтобы жгло твои веки и делало тебя немного несчастнее, сегодня четверг? Значит обязательным пунктом вечера будут игры в пунктуацию, пусть-то русскую или немецкую, не приносящую ничего, кроме как удовольствия и иностранной улыбки пожелтевших зубов. Поиграем вновь, о золотце, будем называть друг друга причастиями и нежными словами категории состояния, будь-то: «скучно, весело, сделалось темно, стало душно, пока не поздно» – все, что без контекста будет звучать дико или же наоборот законченно, ясно; если ты скажешь, что продолжать эти словосочетания не нужно – что же, никогда не поверю; докажи, докажи,
[поймай мой ментальный посыл, золотце, я посылаю тебе мыслью приказ: ВСТАНЬ И ПОДОЙДИ БЛИЖЕ, услышишь ли, примешь ли?] —
,поцелуем заставь меня поверить в то, что стало душно – без меня, сделалось темно – без меня, скучно – без меня, весело – со мной, и так далее, et cetera, etc., e.t.c… Ну же, Ириш, просто упадем в мои детерминистические объятия, утонем среди знания (или чувства), нахлебаемся (ли) водой друг друга, называя друг друга чужими именами, не забывая акцентировать внимание на слове из двух букв, ставя вопросы без вопросительных знаков; выйдет что-то вроде: утонем вместе, че.
..среди погасших свечей и их мрачного света, разделенных на пару; – [ставлю маленькую свечу своему тщеславию] – и, конечно, глажу ее по лицу, дрожащими пальцами глажу, и опять говорю, а слова теряют смысл и растворяются в косноязычии, почему? Потому что маленькая слепоглухая – это, знаешь, я, маленькая слепоглухая – она, нет, ты; звукопись подводит, приходится выбирать между тем, как называть – «она» или же «ты», разницы как будто-бы и нет, хотя стойте, стойте,
– [прошу Вас, Антон Александрович, остановитесь, так стоит сказать тебе, пока одежда еще на нас и игры в немецко-русское не зашли слишком далеко] —
,разница колоссальна, потому что обращаясь через слово «она» все сводится к прозе (ну, подразумевается Мария, и все эти образы и осьминоги и танцы), а когда звучит «ты», все становится поэзией, размен купюры на монеты: купюра – жизнь, монеты – мысль и литература; почему, чуть не разъяряюсь я, почему слепоглухота проникает во все, к чему бы я не прикоснулся, почему в твоем лице проявляется лицо сиделки или сиделки-учительницы, о золотце, чем ты заслужила это ужасное местоимение – «она»; Ириш, научи меня быть спокойным, глотать тише и никогда не сомневаться в превосходстве содержания над формой, в превосходстве улыбки над молчанием, в превосходстве критики над осуждением, в превосходстве… [на первом месте всегда стоит нечто великое, на втором – нечто обыденное; ты всегда на первом, кто же тогда всегда на втором?!] …над… [рационально объяснить бы тебя, вывести бы аксиому, формулу, теорему Ферма до года моего рождения, не выйдет, не смогу, нет; ты – набор эмоций и чувств, причем чувств и эмоций МОИХ, а не чьих-то; рационально объяснить твое схоластическое значение через подстановку библейских клятв или обманов на найденной среди классической литературы Библии между Манном и Флобером, получится ли (?), сможется ли (?); игры в превосходства значений, все же].
Слепоглушие, абстрактивная критика твоего образа и выжженный на черепной коробке образ, нет, выжженные линии твоего лица; помнишь книги, Иронька, что я тебе принес? Библиотечная полиция, преследующая пятерых виновных французов, однажды постучится в твою дверь – скажут «бонжур» и «са ва», и вежливо поинтересуются, нет ли запрещенной или украденной литературы; беги тогда, дурочка-золотце, ведь подаренные пьесы могли оказаться элементом контрабанды, ты беги, пожалуйста (закричу: эдэ муа силь ву пле), и буду держать дверь, пока ты с этими треклятыми пьесами, проклиная меня, сбегаешь, ах, золотце, мне уже очень жаль, что эти пьесы – потенциальный разлучатель и прерыватель наших встреч; беги, пожалуйста, я задержу их – и взгляда последнего не брошу, потому что…
[ты умоляешь меня: читай, все что есть, я повожу плечами и читаю, че, как раз сегодня написал немного истории дальневосточного мальчика]
… – потому что осьминог, мальчик, та еще сука – ждешь ее, ждешь, а она вся, – дядя присвистнул и продолжил. – и ни хуя. То есть в море ты или в океан вышел, а вот чтобы поймать… а, наука! – Плюнув за борт, заключает он. – Понял?
– Не совсем. – признаюсь я.
– Конечно, ты же своего дядьку не слушаешь, не крутой он совсем, моряк обычный и рыболов, куда ему до ваших этих, как их… педерастов столичных, дядя не такой. Зато скажи мне, эти ваши за море знают?
– А мне откуда знать? – раздраженно переспрашиваю, но опасаясь очередного подзатыльника, поспешно добавляю. – Дядь, ну то есть, ты же знаешь, поэтому ты…
– Да-да, конечно, – бурчит дядя, перекручивая в руках тугую проволоку. – А, что с тебя… Гля-ка: вот знаешь она зачем?
– Нет. Зачем?
– Другие закидывают ловушку, сидят, курят, спускают ее ниже и выше, это, – дядя крутил рукой, описывал ей окружности. – выжидают, во. Неправильный способ. У меня метод другой, особый, мальчик, я закидываю не в места их этой, как ее, ну, где они обитают, а в места, где их скорее всего и нет, и жду гораздо дольше, курю больше и все такое. В моих руках эта проволока вообще иначе, короче, работает. Другой смысл у нее, во, другое назначеньице!
– А зачем? – спрашиваю.
– Потому что осьминог, сука такая, это драгоценность, алмазик восьмирукий, а я ювелиром всегда был по разным частям – ну и тут я он тоже, конечно. – присвистнул дядя. – Так, выходит, осьминожий промысел моего метода должен быть чем-то большим, чем промыслом обычного осьминога. Смысла в этом должно быть больше, понимаешь?
– Не совсем.
– Да ты и не поймешь никогда, куда тебе, молодой, – отмахивается дядя и засматривается на водную гладь. – Ветер поднимается. Знаешь чего?
– Чего?
– Так себе все же место. Мы не будем ловить осьминога здесь, мы пойдем дальше, на глубину.
– Но я замерзаю, дядь…
– И хер с тобой, – зло говорит он и улыбается страшной улыбкой. – ты же хочешь стать мужчиной? Уйти далеко и поймать своего осьминога?
– Да, – неуверенно говорю и ловлю себя на мысли, что желание рождено из другого желания: не облажаться.
– Значит туда, – машет рукой подальше от Парамушура. – в океан.
Мне страшно, судорожно глотаю; ветер и вправду крепчает, брызги ледяными иглами разбивают мое лицо, когда дядя добавляет.
– Главное – поймать не простого осьминога, тебе нужно поймать того самого осьминога.
– Того самого?
– Да, блядь, того самого.
– А как я узнаю, что он – тот самый? – предчувствуя ответ, спрашиваю у бывалого моряка, потирающего переносицу.
Но ответа не следует. Дядя, задумчиво глядя в сторону черных туч, лишь слегка улыбнулся и пробормотал что-то свое. Наверное, что-то вроде: «не ошибешься» – потому как другого шепотка быть и не могло, как бы фантазия не накидывала вариантов.
[ключевые слова для поиска: желание, удовольствие, дуализм, осьминог обыкновенный; различие поиска ЧЕГО-ТО и КОГО-ТО]
Ты спросишь, конечно же спросишь, и я отвечу, что у меня за Роман, знаешь, есть такая концепция литературы «потока сознания» и того, что можно назвать «классическим» романом, некий симбиоз фикшена и нон-фикшена, ужасно выглядящих на письме русской транскрипцией – знаешь, такое ключевое значение всего этого, идееобразующее, а ты так покачаешь головой и ничего не поймешь; Ира, Иринка, послушай лучше, а еще лучше смотри, что я нашел вот тут, между Манном и Флобером. Видишь? Кстати, книга Бытия говорит: и был создан сначала Адам, ну а после жена его; не думала, почему жена – безымянна и создана из плоти его, когда после мужчины появлялись из женщин, а не наоборот – наверное, в этом заключена суть библейского сексизма: Бог – он, Адам – он, сын Божий, не Божья дочь – все это лишь мужчины, тогда как женщины – кто они, зачем они, для чего они? Одна из самых главных книг утверждает: у первой женщины сначала даже нет имени, она лишь – жена ЕГО, а не женщина,
[контрмарка литературная, мной произнесенная и обсосанная (одно из значений данного слова; значение – являющееся предварительным, предшествующим): подреберье ныло, пока мы с тобой не встретились, а теперь вот взяло – и перестало; значит ли это, что ты – часть моя, ребро мое (?), значит ли это, что ты – мое продолжение и что с тобой я буду целым настолько, насколько возможно лишь,] —
в привычном понимании слова «женщина» вообще. А ты лучше чем молчать, хмыкни да приказывай:
– брось свою Библию, пожалуйста, иди ко мне, целуй меня, смотри на меня и трогай за, —
,и я послушаюсь, конечно, и брошу, потом упаду сначала на колени, а после плашмя, если твой палец, [худой], опишет полукруг и укажет на холодный пол, знаешь, в чем бы я ни был, мне останется лишь упасть, повинуясь; шепчемся и я слышу в твоем молчании другие приказы, другие, но те ли самые, о которых подразумеваешь молчанием ты? В тишине у нас на двоих одно лицо, одно тело, одни и те же жидкости, одни и те же органы, работающие синхронно, и, Боже, как прекрасно, когда урчание моего живота перетекает в твое, и на двоих одни и те же мысли, фразы, языки; мы – клубок двух змей, настолько перетянутых узлом, что никогда не развяжешь,
[говоришь: я не достойна твоей поэтики; замолчи, прекрати, молчи, не говори глупостей, нет, вообще не говори ничего, ведь я пойму все лишь по твоему выражению лица]
к слову о слепоглухоте, поставим наконец жирную точку и не будем вспоминать больше историю Келлер: пальцами ощущать точки Брайля твоих губ, ощущать их всем, в полнейшей темноте и тишине радоваться тому, что ушей и глаз слишком много для удовольствия; отдаемся тактильности, золотце, засыпая с твоим все же именем на губах, а никак не с ее. Надо бы рассказать тебе про поиск. И про спрута, наряженного в камзол и синюю маску, а то читая текст Романа, не все наверняка уловишь, хоть ты и способная, не то что я.
8
Он закрыл черную книгу, потому что она окликнула: «эй, ну ты чего там?», – наутро книга была поставлена на принадлежащее ей место, глава осталась недочитанной, а ее улыбка выиграла его внимание, ну вот, теперь Библия на полке, а его рука легла на ее талию, когда она подошла чуть ближе.
– Уборка закончена? – спросил он, одновременно заглядывая ей в глаза и стараясь туда не смотреть. – можем теперь продолжить?
– Что продолжить? – как обычно, с вызовом, спросила она, ожидая его смущения. – Дурацкие твои чтения, разговоры или еще чего?
Смущение не заставило себя долго ждать.
– Ну, это ведь, говорить, – неуверенно начал Антон, а потом сам в это поверил. – Говорить, именно так, да.
Она улыбнулась, не убирая его руки со своей талии. Смотрела на него и все улыбалась, так, что его взгляд блуждал по пространству комнаты, потолка, окна – всего, словом, но только не по ней. Она не сказала: «пойдем» или же «не пойдем», она попросту улыбнулась – и ему не оставалось ничего, кроме как с талии переложить руку в ее руку, и повести самому, все так же на нее не смотря, ночным забавам продолжения, воды слонам и так далее.
по улицам города бродил он, Антон, питаясь святым духом и святыми предзнаменованиями (как банально!), символами и образами грядущего Апокалипсиса, который распространялся лишь на одну его жизнь: дети почему-то ушли с замерзающих улиц, ледяной дождь возобновился, а ноги промокли, вот и все – так ему думалось, что будет через год, неделю, мгновение? По улицам сновали пьяные толпы, трезвые толпы, просто толпы – и среди всех этих толп возвышался его столп, покачивающийся на ветру, как флигель, отлитый из самого жалкого металла, грозящий распасться на атомы и принять внутрь себя химикат любой толпы из вышеперечисленных; ему думалось, что одиночество – искренне, поиск несуществующей Марии – безумно, но искренне, сигареты – искренне, пьянство – искренне, эгоизм семьи – искренне, а все остальное – уже отдает искусственностью. Бродил он, трезвый или же пьяный размышлением грядущего конца, желая уехать подальше и не желая уезжать подальше, потому что Ира почему-то обозлилась из-за разбитой чашки и прогнала в чувствах, и вот он теперь брел, размышляя о философии, метафизике, и сломанных проводниках его грустной музыки, которую ему никак не создавать, которую ему лишь слушать; знамения ужасающе разворачивались кроваво-красным полотном, рубцом по некогда гладкой коже: ни один ребенок, встреченный им, на улице остаться не пожелал, что могло значить лишь – времена испортились, у времен заканчивался срок хранения, да еще плюс Ира и чашка; счастливые времена олицетворяют наличие детей на детских площадках, целые чашки ну или когда не прогоняют, вот и все, что же тут криминального, в том, что время иногда очень внезапно портится?