bannerbanner
Ипатия – душа Александрии
Ипатия – душа Александрии

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Она позвала служанку и молча передала ей письмо, заперла дверь комнаты и попробовала снова приняться за комментарии к Платону[49]. Но что значили все грезы метафизики в сравнении с действительной пыткой человеческого сердца? Где связь между чистым верховным разумом и отвратительными ласками развратного трусливого Ореста? Нет, Ипатия не хочет, она воспротивится. Подобно Прометею, она не покорится судьбе, а отважно вступит с ней в борьбу!

Красавица вскочила, чтобы потребовать письмо назад; Но Мириам уже ушла, и, в отчаянии бросившись на постель, Ипатия залилась слезами.

Ее настроение, конечно, не стало бы радостнее, если бы она увидела, как старая Мириам торопливо вошла в грязный дом еврейского квартала, вскрыла письмо, прочла и потом снова запечатала его с такой удивительной ловкостью, что никто не мог бы заподозрить ее в нескромности. Столь же мало утешительно было бы для Ипатии подслушать беседу, происходившую в летнем дворце Ореста между этим блестящим государственным мужем и Рафаэлем Эбен-Эзра. Они лежали на диванах друг против друга и забавлялись игрой в кости, чтобы убить время в ожидании ответа Ипатии.

– Опять у тебя три очка! Тебе помогает нечистая сила, Рафаэль!

– Я в этом уверен, – сказал тот, загребая золото.

– Когда же наконец вернется старая колдунья?

– Как только прочтет твое письмо и ответ Ипатии… А вот и Мириам, – я слышу ее шаги в приемной. Давай, побьемся об заклад, прежде чем она войдет. Я держу два против одного, что Ипатия потребует от тебя возвращения к язычеству.

– А что поставим на заклад? Негритянских мальчиков?

– Что тебе угодно.

– Согласен. Сюда, рабы!

С недовольным видом вошел мальчик.

– Еврейка стоит там с письмом и нагло отказывается передать его мне.

– Так пусть она сама его принесет.

– Не знаю, к чему я в доме, если есть тайны, которые от меня скрывают, – ворчал мальчик.

– Не желаешь ли ты, чтобы я украсил синяками твои белые ребра, обезьяна? – заметил Орест. – Если так, то там вон висит наготове кнут из бегемотовой кожи. Но вот и Мириам с ответом! Подай-ка письмо сюда, царица сводниц.

Орест начал читать, и его лицо омрачилось.

– Ну что же, выиграл я?

– Вон из комнаты, рабы, и не смейте подслушивать!

– Так, значит, я действительно выиграл?

Орест подал приятелю письмо, и Рафаэль прочел:

«Бессмертные боги требуют нераздельного почитания, и тот, кто желает пользоваться внушениями их пророчиц, должен принять к сведению, что они ниспошлют своим слугам вдохновение свыше лишь тогда, когда будут восстановлены их утраченные права и погибший культ. Если тот, кто намеревается стать властителем Африки, осмелится втоптать в грязь ненавистный крест, то он должен возвратить верховную власть олимпийцам, для прославления которых возникла империя и окрепла власть цезарей. Если он публично, словом и делом, выразит свое презрение к новому варварскому суеверию, то я сочту высшей для себя славой разделить с подобным человеком труды, опасности, даже смерть. А до тех пор…»

На этом месте письмо прерывалось.

– Что мне делать?

– Согласиться.

– Великий Боже! Тогда меня отлучат от церкви. Что станет с моей бедной душой?

– То, что ее ожидает во всяком случае, мой повелитель! – ласково возразил Рафаэль.

– Но меня назовут отступником. И это – перед лицом Кирилла и всего народа. Говорю тебе, – я не могу на это отважиться.

– Никто от тебя не требует отступничества, благородный префект.

– Как? А что же ты сам только что говорил?

– Я посоветовал только соглашаться на все. Перед браком дают немало обещаний, которым никогда не суждено осуществиться.

– Я не смею, я не хочу обещать. Я подозреваю, что тут какая-то западня, расставленная вами, еврейскими интригами. Вам нужно, чтобы я опозорил себя перед христианами, которых вы ненавидите.

– Уверяю тебя, я слишком глубоко презираю людей, чтобы ненавидеть их. Но тебе, право, следует принести небольшую жертву, чтобы овладеть этой своенравной девушкой. При помощи ее глубокого и смелого духа ты мог бы справиться и с римлянами, и с византийцами, и с готами, если бы она пожелала использовать их для твоих целей. А что касается красоты, то одна ямочка у киста ее маленькой прелестной ручки стоит всех красавиц Александрии.

– Клянусь Юпитером! Ты так ею восторгаешься, что я начинаю подозревать, не влюблен ли ты сам в нее. Почему бы тебе не жениться на ней? Я бы сделал тебя первым министром, и мы могли бы пользоваться ее мудростью, не страдая от ее капризов.

Рафаэль встал и поклонился до земли.

– Милость знатного префекта подавляет меня, до сих пор я заботился только о собственном благе, и трудно представить, что в настоящее время я посвящу себя чужим интересам, хотя бы и твоим. Кроме того, как с практической, так и с теоретической точки зрения, женщина, на которой я когда-либо женюсь, будет моей частной собственностью. Ты меня понимаешь?

– Довольно откровенно с твоей стороны!

– Конечно, но мы упустили из виду третий пункт, а именно, что она, вероятно, не согласится выйти за меня замуж.

– Клянусь Юпитером, она меня отвергла всерьез! Она раскается в этом. Глупо было делать ей предложение. К чему телохранители, если не можешь взять силой то, чего добиваешься? Если кроткие меры недействительны, помогут строгие. Я немедленно велю доставить ее сюда.

– Благородный повелитель, это ни к чему не приведет. Разве тебе не знакома непреклонная твердость этой женщины? Ни бичевание, ни истязание раскаленными клещами не поколеблют ее решительности при жизни. Мертвая же она совершенно бесполезна для тебя, но не бесполезна для Кирилла…

– В каком смысле?

– Он с радостью ухватится за эту историю, как оружие против тебя. Он заявит, что она умерла целомудренной мученицей во славу вселенской апостольской веры, подстроит чудеса над ее прахом и, опираясь на эти знамения, сравняет с землей твой дворец.

– Так или иначе Кирилл узнает обо всем, – и это второе затруднение, в которое ты, пронырливый интриган, вовлек меня. Ипатия оповестит всю Александрию, что я искал ее руки, а она отказала мне.

– Положись на меня. Как бы ни грезила наша красавица о заоблачных сферах, престол сам по себе – настолько заманчивая вещь, что даже пифия[50] Ипатия не откажется от него. На прощание побьемся еще раз об заклад: держу три против одного. Не предпринимай ничего ни в том, ни в другом направлении, и не пройдет месяца, как она сама пришлет тебе письмо. Поставим кавказских мулов? Хочешь? Решено!

И Рафаэль, низко поклонившись, покинул комнату.

Выходя из дворца, он заметил на другой стороне улицы Мириам, которая, очевидно, поджидала его. Но, увидев его, она спокойно пошла дальше, как бы вовсе не желая с ним говорить. Завернув за угол, Рафаэль остановил ее, и она порывисто схватила его за руку.

– Дурак решился?

– Кто решился и на что?

– Ты знаешь, о чем я говорю! Неужели ты думаешь, что Мириам способна передавать письма, не ознакомившись с их содержанием? Отречется ли он от христианства? Скажи мне. Я буду нема, как могила!

– Дуралей нашел в каком-то закоулке своего сердца старый изъеденный крысами клочок совести – и не решается.

– Проклятый трус! У меня сложился такой великолепный план заговора! В течение года я бы вышвырнула всех христианских собак из Африки. Чего опасается этот человек?

– Адского огня.

– Он и без того не избежит его, поганый язычник!

– Я ему на это намекнул, по возможности деликатно и осторожно, но, подобно остальному человечеству, он предпочитает отправиться в преисподнюю собственной дорогой.

– Трус! Кого мне взять теперь? О, если бы во всем теле Пелагии было столько ума, сколько в мизинце Ипатии, то я бы посадила ее на трон цезарей вместе с ее готом.

– Она, без сомнения, самая знаменитая из твоих питомиц. Ты, мать, вправе гордиться ею.

Старуха слегка усмехнулась и быстро повернулась к Рафаэлю:

– Посмотри, у меня есть подарок для тебя, – сказала она, вытаскивая роскошное кольцо.

– Но, мать, ты постоянно делаешь дорогие подарки. Всего месяц тому назад ты прислала мне этот отравленный кинжал.

– Почему бы и нет? Возьми кольцо от старухи.

– Какой чудесный опал!

– Да, это настоящий опал. На нем начертано непроизносимое имя Божее, – точь-в-точь как на кольце Соломона. Возьми его, говорю тебе. Тому, кто его носит, нечего бояться огня и стали, яда и женских очей.

– Включая даже твои?

– Возьми, говорю тебе! – Мириам силой надела кольцо на его палец. – Вот оно тут. Теперь ты в безопасности. Не смейся! Прошлой ночью я составляла твой гороскоп[51] и знаю, что тебе сейчас не до смеха. Тебе угрожает великая опасность и великое искушение. Когда же ты пройдешь через это испытание, ты сможешь стать ближайшим советником цезаря, первым министром или даже императором. И ты будешь им, клянусь четырьмя архангелами!

И старуха скрылась в боковом переулке, оставив Рафаэля в полнейшем недоумении.

Глава V

День в Александрии

Пока происходили все эти события, Филимон плыл вниз по течению реки с приютившими его готами. Перед ними мелькали древние города, превратившиеся в развалины. Наконец они вошли в устье большого александрийского канала и, проплыв всю ночь по озеру Мареотис, к рассвету очутились среди несчетных мачт, возле шумных набережных одной из величайших гаваней мира. Пестрая толпа чужеземцев, гул наречий всех народов, от Тавриды до Кадикса, высоко громоздившиеся склады товаров, огромные груды пшеницы, сваленной под открытым небом, не знавшим дождя, суда, могучие корпуса которых вздымались ярусами и напоминали плавучие дворцы, – вся эта оживленная картина навела молодого монаха на мысль, что мир не так ничтожен, как он думал.

Перед большими грудами плодов, только что подвезенных базарными лодками, грелись на солнце группы негритянских рабов, которые, болтая и смеясь, с тревогой и нетерпением высматривали покупателей. Филимон отвернулся, не желая смотреть на мирскую суету, но всюду, куда ни обращались его глаза, он видел ее в самых разнообразных проявлениях. Он изнемогал от массы новых впечатлений, его оглушал шум, и он едва овладел собою настолько, чтобы воспользоваться первой возможностью и постараться ускользнуть от своих опасных спутников.

– Эй, – заревел оружейный мастер Смид, когда Филимон начал подниматься по лестнице пристани. – Ты никак задумал сбежать, даже не попрощавшись с нами!

– Оставайся со мной, парень, – сказал старый Вольф. – Я тебе спас жизнь, и ты принадлежишь мне.

Филимон с некоторым колебанием повернулся к нему.

– Я монах и слуга Божий.

– Им ты можешь остаться везде. Я хочу сделать из тебя воина.

– Оружие мое – не плотские вещи, а молитва и пост, – возразил бедный Филимон, чувствуя, что это средство самообороны в Александрии нужнее, чем где-либо в пустыне. – Пустите меня, я не создан для вашей жизни. Я благодарю и благословляю вас. Я буду молиться за тебя, мой повелитель, но отпусти меня.

– Проклятие трусливому псу! – завопило с полдюжины голосов. – Почему ты не дал нам волю, викинг Вульф? От монаха иного нечего было и ждать.

– Он не дал мне позабавиться, – воскликнул Смид, – но я своего не упущу!

Топор, брошенный искусной рукой, полетел в голову Филимона. Монах едва успел уклониться от удара, и тяжелое орудие разбилось о гранитную стену позади него.

– Ловко увернулся, – холодно заметил Вульф.

Матросы и торговцы закричали: «убивают!», а таможенные чиновники, надзиратели и сторожа гавани сбежались со всех сторон. Но все они спокойно разошлись по местам, когда раздался громовой голос амалийца, стоящего у руля:

– Ничего не случилось, ребята! Мы только готы и едем к наместнику.

– Мы только готы, мои милые ослиные погонщики! – повторил Смид.

При этом грозном слове чиновники поспешили удалиться, стараясь сохранить равнодушие и всем своим видом показывая, что их присутствие необходимо как раз на противоположном конце гавани.

– Отпустите его, – сказал Вульф, поднимаясь по лестнице. – Отпустите юношу. Всякий человек, к которому я чувствовал расположение, впоследствии меня обманывал, и от этого малого я не вправе ожидать чего-либо иного, – пробормотал он про себя. – Пойдемте, товарищи, выходите на берег и напейтесь как следует.

Так как Филимону было разрешено удалиться, то он, конечно, пожелал остаться. Во всяком случае ему следовало вернуться, чтобы поблагодарить варваров за оказанное гостеприимство.

Обернувшись, он увидел, что Пелагия садилась на носилки вместе со своим возлюбленным. С опущенными глазами приблизился он к прекрасному созданию и пролепетал несколько слов признательности. Пелагия приветствовала его ласковой улыбкой.

– Перед разлукой расскажи мне побольше о себе. Ты говоришь на прекрасном чистейшем афинском наречии. Ах, что за счастье опять слышать свой родной язык! Бывал ли ты в Афинах?

– Малым ребенком, – я помню, то есть мне кажется, что помню…

– Что? – быстро спросила Пелагия.

– Большой дом в Афинах, битву и потом долгое путешествие на корабле, доставившем меня в Египет.

– Милосердные боги! – воскликнула Пелагия и умолкла на мгновение. – Девушки, вы говорили, что он на меня похож?

– Мы ничего плохого не имели в виду, когда в шутку заметили это, – сказала одна из ее спутниц.

– Ты похож на меня! Ты должен навестить нас, мне нужно тебе сказать… Приходи непременно!

Филимон, ложно истолковав ее интерес к нему, правда, не отпрянул, но ясно проявил нерешительность.

Пелагия громко рассмеялась.

– Глупый юноша, не будь таким тщеславным, не питай подозрений и приходи. Не думаешь же ты, что я всегда болтаю только глупости? Посети меня, быть может, это окажется полезным для тебя. Я живу в…

Она назвала одну из самых роскошных улиц. Филимон в душе дал обет никогда не воспользоваться ее приглашением.

– Брось этого дикаря и иди! – ворчал амалиец, сидя в носилках. – Ты, надеюсь, не собираешься идти в монахини?

– Нет, пока еще жив единственный мужчина, которого я встретила на земле, – возразила Пелагия и, быстро взбираясь на носилки, обнажила прелестную пятку и очаровательную щиколотку.

Это была как бы последняя стрела, пущенная наудачу. Но в Филимона стрела не попала. Толпа смеющихся пешеходов увлекла его вперед. Довольный, что избавился от опасной собеседницы, молодой монах решил узнать, где живет патриарх.

– Дом патриарха? – переспросил маленький, худощавый, черноватый малый, с веселыми, темными глазами, к которому он обратился. Поставив перед собою корзину с плодами, он сидел на деревянном обрубке и разглядывал иноземцев с выражением пронырливого, простоватого лукавства. – Я знаю его дом, ибо дом этот знает вся Александрия. Ты монах?

– Да.

– Так спроси монахов. Ты и шага не сделаешь, как встретишь кого-нибудь из них.

– Но я не знаю даже в какую сторону идти. А ты разве не любишь монахов, добрый человек?

– Видишь, юноша, мне кажется, ты слишком хорош для монаха. Я – грек и философ, хотя, к несчастью, водоворот событий бросил искру божественного эфира в тело носильщика. Поэтому, юноша, я питаю троякую вражду к монашеству. Во-первых, как мужчина и супруг. Ведь если бы монахам дать волю, они не оставили бы на земле ни мужчин, ни женщин и сразу погубили бы людской род проповедью добровольного самоубийства. Во-вторых, как носильщик, – если бы все мужчины стали монахами, то не было бы бездельников и моя должность упразднилась бы сама собой. В-третьих, как философ. Как фальшивая монета внушает отвращение честным людям, так и нелепый, дикий аскетизм отшельника претит логическому, последовательному мышлению человека, который, подобно мне, скромному философу, хочет устроить свою жизнь на разумных началах.

– А кто, – спросил Филимон, улыбнувшись, – кто был твоим наставником по части философии?

– Источник классической мудрости – сама Ипатия. Некий древний мудрец ночью качал воду, чтобы иметь возможность учиться днем, а я храню плащи и зонты, чтобы упиваться божественным знанием у священных врат ее аудитории. Но все-таки я укажу тебе дорогу к архиепископу. Философу приятно поверять скромной юности сокровища своего ума. Быть может, ты поможешь мне отнести эту корзину с фруктами?

Маленький человек привстал и, поставив корзину на голову Филимона, направился в одну из ближайших улиц. Филимон последовал за шок, не то с презрением, не то с любопытством спрашивая себя, какова же та философия, которая поддерживала самомнение этого жалкого, оборванного, маленького обезьяноподобного существа. Миновав ворота Луны, они шли около мили по большой широкой улице, которая пересекалась под прямым углом другой, столь же прекрасной. Вдали на обоих концах этой последней неясно обозначались желтые песчаные холмы пустыни, а прямо перед путниками сверкала голубая гавань сквозь сеть бесчисленных мачт.

Наконец они достигли набережной, в которую упиралась улица, и перед изумленными взорами Филимона широким полукругом развернулось синее море, окаймленное дворцами и башнями. Он невольно остановился, а вместе с ним и его маленький спутник, с любопытством следивший за впечатлением, которое произвела на монаха эта грандиозная панорама.

– Вот, смотри, это все творение наших рук! Это сделали мы, греки, темные язычники. Разве христиане там, на левой излучине, построили этот маяк, чудо мира? Разве христиане возвели каменный мол, который тянется на расстоянии многих миль? А кто создал эту площадь и выстроил вот эти ворота Солнца? Или Цесареум по правую руку? Обрати внимание на два обелиска перед ним!

И он указал на два знаменитых обелиска, один из которых известен под именем иглы Клеопатры.

– Говорю тебе, смотри и убеждайся, как ничтожен, как страшено ничтожен ты на самом деле! Отвечай, потомок летучих мышей и кротов, ты, шестипудовая земляная глыба, ты, мумия скалистых пещер, – могут ли монахи произвести нечто подобное?

– Мы продолжаем работу наших предшественников, – возразил Филимон, пытаясь сохранить безучастный и бесстрастный вид.

Он был слишком удивлен, чтобы сердиться на выходки своего спутника. Его подавлял необъятный простор, блеск и величие зрелища, ряд великолепных зданий, каких, быть может, никогда, ни раньше ни позже, земля не носила на своей поверхности. Среди необычайного разнообразия форм можно было видеть и чистые дорические постройки первых птоломеев, и причудливую варварскую роскошь позднейших римских зданий, и подражания величественному стилю Древнего Египта, пестрый колорит которого смягчал простоту и массивность очертаний. Покой этого громадного каменного пояса составлял разительный контраст с неуемной суетой гавани. Высокие паруса кораблей, отодвинувшись далеко в море, походили на белых голубей, исчезающих в беспредельной лазури. Это зрелище смущало, угнетало и наполняло неопределенным тоскливым чувством сердце молодого монаха. Наконец Филимон вспомнил о данном поручении и вторично спросил о дороге к дому архиепископа.

– Вот дорога, молокосос, – сказал маленький человечек, огибая с Филимоном большой фронтон Цесареума.

Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.

– Как? Это церковь?

– Это Цесареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок позволили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цесареумом. Вот, – сказал он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все учимся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – место жительства благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.

Проводник постучал в двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.

– А где же дом архиепископа?

– У самого Серапеума[52]. Ты не ошибаешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…

– Далеко ли это отсюда?

– Около трех миль, у ворот Луны.

– Как? Значит, это те самые ворота, через которые мы вошли в город?

– Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.

Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:

– Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?

– Точно так, молодой человек. Если ты вздумаешь меня обидеть, то я позову на помощь: рядом – еврейский квартал, и оттуда, словно осы из гнезда, немедленно высыпят тысячи людей, чтобы убить монаха при столь удобном случае. Но я действовал с самыми благими намерениями: во-первых, по указаниям практической мудрости, – чтобы корзину пришлось нести не мне, а тебе; во-вторых, из высших философских соображений, – чтобы, пораженный величием нашей славной цивилизации, которую хотят уничтожить твои братья, ты понял, какой ты осел, черепаха, бесформенное ничто! Если же ты познал свое ничтожество, то постарайся стать хоть чем-нибудь!

– Ты пойдешь со мной и будешь указывать мне дорогу. Если ты согласен, – все обойдется мирно, в противном же случае я силой заставлю тебя повиноваться. Это справедливая кара за твой поступок.

– Философ преодолевает препятствия, подчиняясь им. Я стою за миролюбие и за все его блага.

Итак, они вместе отправились обратно.

Пройдя около полумили рядом с носильщиком, Филимон внезапно спросил его:

– А кто эта Ипатия, о которой ты столько рассказываешь?

– Кто Ипатия? О, что за невежество! Она царица Александрии. По уму – Афина, по величавости – Гера, по красоте – Афродита.

– А кто они?

Носилыцик остановился, медленно смерил его с головы до ног презрительным взглядом и с выражением безграничной жалости хотел было уйти. Но сильная рука Филимона удержала его.

– Ах… понимаю… Кто Афина? Богиня, дарующая мудрость, Гера – супруга Зевса, царица небожителей, Афродита – мать любви… Впрочем, я не надеюсь, что ты постигнешь мои слова.

Филимон, однако, понял, что Ипатия в глазах ее маленького проводника была весьма выдающейся и удивительной личностью, и предложил новый вопрос, чтобы таким образом несколько уяснить себе это чудо Александрии.

– Она дружит с патриархом?

Привратник вытаращил глаза и, шутливо глядя на юношу, стал проделывать какие-то таинственные знаки, смысл которых, впрочем, был совершенно неясен Филимону. Маленький человек остановился, еще раз посмотрел на статную фигуру Филимона и наконец произнес:

– Она друг всего человечества, мой юный спутник. Философ должен возноситься над отдельными личностями, дабы созерцать целое. А вот здесь есть на что посмотреть, и ворота открыты.

И он подошел к фасаду большого здания.

– Это дом патриарха?

– У патриарха более плебейский вкус. Он живет, как рассказывают люди, в двух грязных, маленьких каморках, ибо знает, что ему неприлично роскошествовать. Дом патриарха? Нет, это храм искусств и красоты, дельфийский треножник[53] поэтического вдохновения, утешение рабов, изнемогающих под земным гнетом, одним словом, театр, который твой патриарх, имей он возможность, завтра же превратил бы… Но философ не должен браниться. Ах, я вижу телохранителей наместника у ворот. Значит, он сейчас отдает распоряжения. Войдем и послушаем.

Прежде чем Филимон успел отказаться, внутри здания поднялась страшная суматоха, а затем заволновался народ, стоявший на улице.

– Это неправда! – раздавались голоса. – Еврейская клевета! Этот человек невиновен!

– Он так же совсем не думает о бунте, как и я, – ревел жирный мясник, который, по-видимому, с одинаковой легкостью мог сразить и человека, и быка. – Во время проповедей святого патриарха он первым начинает хлопать в ладоши и последним заканчивает.

– Добрая, кроткая душа! – причитала женщина. – Еще сегодня утром говорила я ему: почему ты не бьешь моих мальчишек, господин Гиеракс? Станут ли они учиться, если не бить их? А он ответил, что не терпит розог – от одного их вида у него бегут мурашки по спине.

– Очевидно, это было пророчество!

– Это-то и доказывает его невиновность. Как бы он мог прорицать, не будучи святым?

– Монахи, на помощь! Гиеракс, христианин, схвачен и подвергнут пытке в театре! – закричал какой-то пустынник. Волосы и борода ниспадали ему на грудь и плечи.

– Нитрия! Нитрия! За Бога и Богоматерь, монахи Нитрии! Долой еврейских клеветников! Долой языческих тиранов!

И толпа бросилась вниз по сводчатому проходу, увлекая за собой носильщика и Филимона.

– Друзья мои, – начал маленький человечек, пытаясь сохранить спокойствие философа, хотя не мог более стоять на ногах и, стиснутый локтями двух зрителей, висел в воздухе, – что означает этот шум?

– Евреи распустили слух, что Гиеракс готовит восстание. Да будут они прокляты со своей субботой!

На страницу:
4 из 7