
Полная версия
Русская трагедия (о «Бесах» Достоевского)
Верховенский остается совершенно последователен и искренен и в своей лживости, и в своем авантюризме, и в своей отваге, которой нельзя же отрицать, – он служит своей идее. И если он ужасен и даже омерзителен, то потому, что ужасна его идея. Несмотря на внешность шута, он всегда серьезен и сосредоточен до последней степени; он презирает людей, покрыт кровью и весь в преступлениях, но остается предан своей идее до самоотвержения. Он способен ради нее и к личному самоустранению, да он и верит-то собственно не в себя, не в свою силу, но в Ставрогина, в «Ивана Царевича», которому целует в самозабвенни руку; мечту о нем он взлелеял в своей душе и в нее уверовал: человекобог, преклоняющий колени перед сверхчеловекобогом! «Ставрогин, вы – красавец! – вскричал Петр Степанович почти в упоении, – знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я на вас часто сбоку, из угла гляжу… Вы мой идол… Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я червяк… Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки».
«Нет на земле иного как вы! Я вас с заграницы выдумал: выдумал, на вас же глядя».
Ставрогин «значит» для Верховенского не меньше, если не больше, чем для Шатова и Кириллова, он есть его выявленное я, его проекция во вне, живой «самозванец». Но неужели же все так слепы, неужели и трезвый, расчетливый Верховенский не видит, что Ставрогин совсем не то, что ему нужно, не видит, что Ставрогин пустое место, отдушина для инспираций зла, медиум? Но потому-то этого не видит и Верховенский, что в основе он вовсе не трезв, он одержим, как и все остальные, для него Ставрогин тоже есть только зеркало, двойник. Тот самозванец, которого хочет найти в Ставрогине Верховенский, конечно, есть он сам, а еще более тот, кто им владеет, – настоящий и подлинный самозванец.
Таким образом, провокатор сам оказывается жертвой провокации, одержащая его сила зла не встречает в нем сопротивления и, превращая его в свою личину или «скорлупу», делает его своим орудием. И постольку то движение, которое порождается и руководится Верховенскими, есть порождение духовной провокации, в которой лишь одним из частных случаев является провокация политическая:
Хоть убей, следа не видно,Сбились мы, что делать нам?В поле бес нас водит, видно,Да кружит по сторонам.Этими строками Пушкина, взятыми эпиграфом к «Бесам», определяется и общественная философия романа. Революция в нем рассматривается как религиозная драма, борьба веры с неверием, столкновение двух стихий в русской душе. Прав или неправ Достоевский в своем понимании религиозной природы русской революции? Очевидно, во всяком случае, что это не есть вопрос политического учения или социальной доктрины, но прежде всего вопрос религиозного миропонимания. Существенна здесь совсем не политическая доктрина самого Достоевского (которая к тому же отсутствует в романе), но религиозный диагноз той интеллигенции, которой принадлежит духовно руководящая роль в русской революции. Поэтому вдумчивое отношение к проблеме Достоевского требует прежде всего совершенно освободить ее от политики и вообще от связи с каким-либо политическим мировоззрением (ведь не забудем, что одержимыми представлены не только «социал-революционер» Верховенский, но и «черносотенец» Шатов). Вопрос о религиозном смысле революции поставлен в «Бесах» так: является ли в ней духовно определяющим человекобожие, которое силою вещей становится демоническим, переходит в одержимость? Ставрогин и Верховенский, орудие и жертва духовной провокации, есть ли для нее существенный симптом или только случайное явление, накипь? Вопрос этот, который за четверть века до революции с таким изумительным ясновидением поставил Достоевский, можно на язык наших исторических былей перевести так: представляет ли собою Азеф-Верховенский и вообще азефовщина лишь случайное явление в истории революции, болезненный нарост, которого могло и не быть, или же в этом обнаруживается коренная духовная ее болезнь? Страшная проблема Азефа во всем ее огромном значении так и осталась неоцененной в русском сознании, от нее постарались отмахнуться политическим жестом. Между тем Достоевским уже наперед была дана, так сказать, художественная теория Азефа и азефовщины, поставлена ее проблема. Конечно, возможно не соглашаться с Достоевским в оценке симптоматического значения нащупанных им явлений, можно видеть в них не духовное существо русской революции, но ее болезнь. Пусть так, пусть Достоевский заблуждается в своем историческом суждении, пусть этот роман будет не о русской революции, но о болезни русской души. Но и тогда остается вне всякого спора и его глубокая жизненная правда, и величайшая важность того художественного анализа, которому подвергнута здесь проблема «одержимости», утраты духовного центра. И ныне, когда художник своими образами снова ставит перед русским обществом тот же вопрос, его стараются заглушить надругательством над Достоевским, топаньем, кашлем, протестами. Нет, роман «Бесы» нужен современной России не меньше, чем раньше, должна же она углубиться в себя и совершить μετανοεια{18}, переворот в мыслях и чувствах, то «покаяние», о котором говорится в самом начале евангельской проповеди. Достоевский приносил в этом романе покаяние за свою родину, по образу боговидца Моисея, который прекословил Богу, споря за народ свой. «И возвратился Моисей к Господу и сказал: о, (Господи!) народ сей сделал великий грех, сделал себе золотого бога; прости им грех их; а если нет, то изгладь и меня из книги Твоей, в которую Ты меня вписал» (Исход, 32,31–32).
Таково основное содержание трагедии «Бесы». Трагедия смотрит на жизнь с высоты, и это возвышение как духовное освобождение переживается прежде всего ее автором. Когда ему удается художественно объективировать, изнести из недр своего духа его муку и его раскол. Таково и было отношение Достоевского к «Бесам». Популярным писателем наших дней недавно было заявлено, что Достоевский хотя и гений, но злой гений, который должен быть взят под надзор полиции нравов. В этом понятии «злой гений» я вижу contradictio in adjecto и в свидетели призову Пушкина, устами Моцарта определившего непорочность гения:
Он же гений,Как ты да я, а гений и злодействоДве вещи несовместные.И действительно, истинный гений, тот, который имеет родиной «отчизну пламени и слова», не может быть злым, не может быть лживым в своей естественной боговдохновенности. Конечно, носитель гения может иметь и пороки, и страсти, вообще гениальность не предполагает необходимо личной святости, но поскольку он творит гениально, он поднимается над личной своей ограниченностью, и поэтому приравнивание Достоевского как гения одному из его созданий есть просто суждение дурного вкуса. К сожалению, эта точка зрения нашла и вполне серьезного выразителя в лице биографа Достоевского Н. Н. Страхова; в недавно опубликованном письме к Л. Н. Толстому[4] Страхов дает самую уничтожающую характеристику личности Достоевского, которая производит особенно тяжелое впечатление в устах человека правдивого и к нему близкого. Отдавая должное моральным качествам Страхова, я все-таки нахожу в ней признаки неоспоримой ограниченности и близорукости: несложному и рациональному Страхову была слишком чужда и несимпатична вся противоречивая сложность личности Достоевского с ее провалами, подпольем, эпилепсией не только в нервах, а и в моральном характере, но и с ее солнечными озарениями и пророческими прозрениями. Плохо ощущая последнее, Страхов отталкивался от первого, оттого изображение Достоевского, сделанное к тому же в письме к прямолинейно морализирующему Толстому, и носит столь неприятный привкус. В этом письме Достоевский приравнивается своим героям. «Лица, наиболее на него похожие, это герой „Записок из подполья“, Свидригайлов в „Преступлении и наказании“ и Ставрогин в „Бесах“»[5]. Когда Страхов характеризует Достоевского по личным впечатлениям, с ним трудно спорить, потому что лично мы уже не можем знать Достоевского; однако вправе находить эту характеристику музыкально детонирующей. Но, когда наряду с этим применяется и только что указанный прием, мы можем уже судить и протестовать против неверности и близорукости этого утверждения, и даже более того, этот прием делает сомнительной ценность и всего остального рассуждения. Нет сомнений, что всеми «бесами», о которых рассказывает Достоевский в своем романе, был одержим он сам, и все его герои, в известном смысле, суть тоже он сам, во всей антиномичности его духа. И ту духовную борьбу, которая раздирает Россию, он изживал в своем всеобъемлющем духе. Но поскольку он художественно понимал и объективировал ее, он уже освобождался и возвышался над нею; когда говорят, что сам Достоевский – это Федор Карамазов или Ставрогин, или Свидригайлов, забывают, что каждый из них, исчерпываясь и ограничиваясь данным своим устремлением, себя не видит и не может написать ни своего художественного автопортрета, ни всего остального содержания романов. Достоевский не был святым или праведником, в его душе шла ужасная борьба Бога с дьяволом, но, верю, он вышел из нее не побежденным, а победителем. Ведь уж если приравнивать Достоевского его героям, то отчего же не сказать, что в нем есть не только Федор Карамазов или Свидригайлов, но и Идиот, и Хромоножка, и Алеша, и Зосима, а главное, Тот, Кому зажигал лампаду Кириллов и Кого заточил в темницу Великий Инквизитор. Ведь коли давать веру художественному гению и его правдивости, то надо давать ее до конца. A это значит, что душа Достоевского не была в том мраке, в котором находится Ставрогин, или в том гниении, в каком живет Федор Карамазов, хотя она знала эти состояния как свою болезнь и спасалась от нее «у ног Иисусовых». «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные», «не к праведникам пришел Я, но к грешникам», – говорил Тот, Кто был окружен блудниками, грешниками и мытарями, Кто исцелял бесноватых, и Он приходил вечерять к той многострадальной душе, в которой жил «легион», ее сотрясавший. И, чувствуя Его приближение, больной начинал видеть свою болезнь, понимать свою одержимость и тем уже освобождался от нее. Этот предрассветный час в жизни исполинской русской души и запечатлен в романе «Бесы».
Сноски
1
Биография Ф. М. Достоевского, письма и заметки, СПб., 1883 г., стр. 372.
2
«Тимей», 71 D, Е, 72 A (цит. по пер. Карпова, ч. VI, стр. 457).
3
В образе Ставрогина Достоевский дает ключ к пониманию творчества одного из значительнейших представителей современного искусства – Пабло Пикассо (московская коллекция С. И. Щукина). Демоническое искусство Пикассо показывает, как видит Божий мир и красоту его демон и как возможна адская мука красотой. Здесь мы имеем поразительный пример демонической одержимости крупного художника. См. очерк «Труп красоты. По поводу картин Пикассо» (1914).
4
«Современный мир», октябрь 1913 г., стр. 307–309.
5
Здесь же имеется и такое суждение, неверность которого ясна для всякого, проникавшего в творчество Достоевского: «При животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести» (много ли его было у произносящего этот суд?). Рассказ Достоевского Висковатому (представляющий аналогию с рассказом Тургеневу) о растлении девочки, во всяком случае, требует проверки, ибо мог быть «надрывом» самоуничижения, – при болезненной сложности характера Достоевского возможна и прямая клевета на себя.
Комментарии
1
Впервые – Русская Мысль, 1914. Кн. IV, 1-26. С подзаголовком «О „Бесах“ Достоевского в связи с инсценировкой романа в Московском Художественном театре» и с пометой «Читано в Московском Религиозно-философском обществе 2 февраля 1914 г.». Печатается по: «Тихие думы», С. 1–31.
Премьера инсценировки на сцене МХТ под названием «Николай Ставрогин» состоялась 23 октября 1913 г. Постановка вызвала ожесточенную полемику; в частности, ей предшествовала статья М. Горького «О „карамазовщине“» (Русское слово, 1913. 22 сент.) с протестом против ожидаемой премьеры и за ней последовала его же статья «Еще о „карамазовщине“» (Там же. 1913. 27 окт.) с отрицательной оценкой инсценированного романа. Как значилось в извещении Московского РФО, постановка послужила непосредственным поводом для его вышеупомянутого заседания. В том же извещении публикуются тезисы доклада Булгакова, по всей вероятности сформулированные самим автором:
«Достоевский как трагик. „Бесы“ как религиозная трагедия русской души, отрицательная мистерия. „Книга о Христе“ как основной замысел Достоевского, частично выполнявшийся во всех его романах, в частности, и в „Бесах“. Второстепенный производный характер его политических мотивов и литературных шаржей. Медиумичность, дурная женственность русской души, не определившей своего духовного центра как центральная тема „Бесов“. Николай Ставрогин – медиум зла и Хромоножка-медиум добра. Личины небытия: загадка влияния Ставрогина на Кириллова, Шатова, Петра Верховенского. Соблазн Кириллова („человекобог“). Соблазя Шатова („народ-тело Божие“). Соблазн Петра Верховенского („Иван-царевич“, самозванец). Авантюризм жизни (Лиза) и жертвенная любовь (Даша). В чем исцеление? – положительная идея трагедии, Достоевский и „Бесы“. По прочтении доклада состоится обсуждение его» (Отдел рукописей Российской Государственной библиотеки, Ф. 746. К. 38. Ед. Хр. 56).
На обсуждении фактически с содокладом выступил Вяч. И. Иванов. Выразив удовлетворение «благоговейным отношением к Достоевскому», окрасившим доклад, оратор упрекнул Булгакова за схематичность в подходе к сложному внутреннему миру героев «Бесов». В особенности это касается Ставрогина и Хромоножки как главных мужского и женского персонажей. Вяч. Иванов дал христианизированное истолкование отношения Хромоножки к «Матери-Земле», которое у Булгакова соотносилось с языческой, «природной мистикой». Критике подвергся также тезис о медиумичности как «дурной женственности» русской души, принципиальный для Булгакова (см. его письма к Андрею Белому // Новый мир, 1989.? 10); взят был под защиту и Шатов, обрисованный Булгаковым как носитель националистического соблазна. Ставрогин был переопределен как «богоносец-отступник» (а не просто идейный провокатор). В ответном слове Булгаков признал, что, «задав себе в некотором роде сочинение на гимназическую тему» (имеется в виду «характеристика Ставрогина»), он «до известной степени ‹…› схематизировал материал и делал чертежи там, где нужен был рисунок». Однако, не согласившись с оппонентом, заметил: «Хромоножка, хотя она действительно существует в послехристианскую эпоху, но она по своему сознанию принадлежит к дохристианской или, вернее, к внехристианской эпохе». Точно так же Булгаков остался при своей трактовке Шатова («…не случайно же Достоевский утверждает, что Шатов не верит в Бога, веря в народ-богоносец…»). В своем выступлении С. Н. Дурылин поделился наблюдением, что в романе «Бесы» – «не один мрак» (как это показалось докладчику), ибо в нем присутствует «мистический хор», «народный Христов клир». В ответной реплике Булгаков возразил, что в «Бесах» присутствует и «хор иного характера ‹…› там есть шпигулинские, которые действуют во время пожара». Таким образом, главные участники обсуждения оказались более горячими неославянофилами, чем докладчик, и упрекали Булгакова за чрезмерную мрачную оценку русской психеи и ее «соблазнов» (стенограмму заседания см.: Отдел рукописей Российской Государственной библиотеки, Ф. 10д. К. 4. Ед. Хр. 50).
Речь Вяч. Иванова легла в основу его статьи «Основной миф в романе „Бесы“», опубликованной в том же номере Русской Мысли, что и «Русская трагедия» с примечанием: «Нижеследующие рассмотрения вызваны докладом С. Н. Булгакова ‹…› в Московском Религиозно-философском обществе и служат дополнением к моей статье „Достоевский и роман-трагедия“…» – и затем вошедшей в его сб. «Борозды и межи» (1916), на который Булгаков откликнулся рецензией «Сны Геи» // «Тихие думы», С. 134–135.
Тема «Достоевский и русская трагедия» была также поставлена Максимилианом Волошиным: «…русский роман XIX века стал срсдоточием всех трагических переживаний славянской души. Войдите в мир Достоевского: вся ночная душа России вопит через его уста множеством голосов. Это не художник – это бесноватый, в котором поселились все бесы русской жизни. Во всей европейской литературе нет ни одного писателя, который бы давал более трагически-насыщенную атмосферу… в Достоевском русская трагедия уже включена целиком, и нужен только удар творческой молнии, чтобы она возникла для театра. ‹…› в „Бесах“ есть трагическая насыщенность „Семи против Фив…“. („Русская трагедия возникнет из Достоевского“ // Русская молва, 1913. 15 марта,? 93. С. 3; цит. по кн.: Волошин М. Лики творчества. М., 1988. С. 363, 364). „…для возникновения трагедии нужно существование мифа и его эпической обработки. В русском классическом романе XIX века затаен весь современный русский миф и эпос…“ („Братья Карамазовы“ в постановке Московского Художественного театра» (1910).. Указ. Изд. С. 366). Здесь прямая аналогия со статьей Вяч. Иванова «Достоевский и роман-трагедия» (Русская Мысль, 1911; Кн. V. С. 46–61; Кн. VI. С. 1–17) и предварение идей его «Основного мифа в романе „Бесы“».
2
…в образах Кармасинова, отчасти Степана Федоровича… – Булгаков неточен в именовании персонажей «Бесов». Нужно: Кармазинов; Степан Трофимович (Верховенский).
3
«Бог с дьяволом борется, а поле битвы – сердца людей» – Неточная цитата из монолога Дмитрия Карамазова о красоте.
4
…a realibus ad realiora – «от реального к реальнейшему» (лат.); принцип символизма, декларируемый в России Вяч. Ивановым: «от видимой реальности и через нее – к более реальной реальности тех же вещей, внутренней и сокровеннейшей» // Иванов Вяч. Две стихии в символизме // По звездам. Опыты философские, эстетические и критические. СПб., 1909. С 305.
5
«Меня зовут психологом: неправда…» – Из записей 1881 г. Ср.: Достоевский. Т, 27. С 65.
6
В «Серебряном голубе», а равно и в «Петербурге»… изображено это медиумическое состояние души… – Роман Андрея Белого «Серебряный голубь» вышел в 1909 г., роман «Петербург» публиковался в 1913–1914 гг. Булгаков писал Андрею Белому по поводу «Серебряного голубя» (13–17 дек, 1910 г.): «…дано Вам такое проникновение в народную душу, какого мы не имели еще со времен Достоевского….Перед Вашим творчеством распахнулись сокровенные тайны народной души в ее натуралистической и ‹…› неизбывно демонической стихии» // Новый мир, 1989,? 10. С. 238.
7
…приложение к «Бесам»… – Речь идет о главе девятой романа «У Тихона» с исповедью Ставрогина, изъятой по требованию редакции «Русского вестника», где печатался ромая, и впоследствии опубликованной в собр. соч. Достоевского в качестве приложения к «Бесам».
8
tertium non datur – третьего не дано (лат.).
9
«Часть души – представлениях и словах». – Булгаков цитирует по изд.: Платон. Сочинения, пер. с греч. и объясненные Карповым. 2-е изд., испр. и доп. Т. 1–6. СПб., 1863–1879. Ср. в совр. изд.: Платон. Соч. Т. 3. 4. 1. М., 1971. С. 517. Пер. С. Аверинцева.
10
…душа, которая разумеет шепот Додонского дуба… – дуб в древнегреческом святилище Додоны; шелест его листьев считался вещим. (Покровитель святилища – сын Зевса и Европы.)
11
…«умер великий Пан»… – Пан в греч, мифологии-божество стихийных, плодоносных сил природы; в античной философии с ее «вторичной мифологизацией» – всеобъединяющее начало; Плутархом в трактате «О прекратившихся оракулах» (Mor. De def. oraс.) рассказано предание о смерти Великого Пана (ставшей символом ухода античного мира). На эту тему И. С. Тургенев написал знаменитое стихотворение в прозе «Нимфы» (дек. 1878), слова-рефрен из которого, вероятно, послужили источником для Булгакова.
12
Wahtverwandschaft – «Избирательное сродство» (нем.), название романа Гете (1809).
13
В этой альтернативе… заключена тонкая хула и неверие… – «Альтернатива» была пережита самим Достоевским: «…если б кто мне доказал, что Христос вне истины… то мне лучше хотелось бы оставаться с Христом, нежели с истиной» (из письма Н. Д. Фонвизиной в фев, 1854 г. // Достоевский. Т, 28. Кн, 1. С. 176).
14
…молитву Спинозы… – Имеется в виду пантеизм Спинозы, утверждаемое им тождество Бога и природы.
15
υπερ или Über – «сверх» (греч.; нем.), Überwett; Übermensch; Übergott – сверхмир, сверхчеловек, сверхбог (нем.)
16
«…воскресение-документ истинного Бога». – Соловьев В. С. «Три разговора». Слова г-на Z. в полемике с Князем, стоящим на позициях толстовства.
17
…потрясающая Ночь… – Имеется в виду глава 6‑я «Многотрудная ночь» в 3-ей части «Бесов».
18
μετανοεια – букв.: «перемена ума» (греч.), покаяние.