Полная версия
Булатный перстень
Но за столами шла речь не только о Грейге, получавшем из столицы путаные приказы (выше Грейга не целились, это само собой разумелось). Вспоминали все, кто что знал о Грейговом главном противнике, герцоге Карле Зюдерманландском, которого его брат, шведский Густав, поставил возглавлять стоявшую в Карлскроне эскадру. Пытались понять, на что сей муж способен и каких подвигов от него ожидать.
Михайлову это было любопытно – как можно взгромоздить сухопутного человека на флагманский корабль, он понимал, достаточно мановения монаршей руки, а для чего это надобно – не понимал и хотел допытаться у более сообразительных товарищей.
Но застольный разговор вдруг как-то свернул в другую сторону. Не цель, которую преследовал Густав, вдруг заинтересовала офицеров, а то, что не все отдали свои хронометры на поверку в обсерваторию, и не у всех новые карты из Адмиралтейства, и в одном конце стола уже толковали о том, что в Англии, в рыбацких селениях близ опасных мест, держат огромных ньюфаундлендских псов, которых при крушении посылают спасать утопающи.
Михайлов перешел туда, где толковали о такелаже и о нехватке матросов; там приятель его, Майков, рассказывал о подвигах вчерашних арестантов, из которых двое уже сдуру потонули. Потом Михайлов присоединился к другой компании, где сцепился с господами, осуждавшими щегольство капитана «Мстиславца» Хомутова, украсившего «Мстиславца» боевой фрегат с излишней роскошью: бронзой на винтах каронад, на решетках каютных люков и даже на кофель-нагелях, резным дубом в офицерских каютах.
Потом подсели к нему, кто-то наливал, пили, как полагается, сперва во здравие государыни, потом – великого князя Павла Петровича, и последнее, что еще отчетливо помнил Михайлов, это лихой тост во славу той веревки, которой будет связан для доставки в Санкт-Петербург шведский король.
За это грех было не выпить, и Михайлов пил не хуже прочих, хотя обыкновенно в этом деле был сдержан и знал свою меру. Но как-то так все сошлось – и последний перед войной товарищеский пир, и необходимость выбить из дурной головы Александру с ее проказами. Чувство меры отступило в тень, а на смену ему явилась безудержная отвага записного пьяницы, которому море по колено.
Пока Михайлов доводил себя до того состояния, которое кончается бредом типа зеленых чертиков, сидящих в ряд на фальшборте, Родька Колокольцев лелеял зверские замыслы. Он намеревался пробраться в капитанскую каюту и учудить там какую-нибудь пакость.
Предположив, что Михайлов вместе с другими офицерами вернется поздно, Родька решил совершить налет на каюту, когда угомонятся матросы и большую часть команды распустят по койкам, чтобы никто не видел его вылазки, а там уж, на месте, и придумать подходящее безобразие – не слишком злобное, но чувствительное. Но он не мог предвидеть, что Михайлов допьется до пятнистых канатов.
– Шлюпка идет! – крикнул вахтенный с бака. – Изготовить концы! Послать фалрепных к правой! Кидай концы! Спускай штормтрап!
Двое офицеров, с которыми еще не был знаком Родька, с помощью матроса подняли на борт Михайлова. Он решительно не желал стоять на ногах, и Родька злорадно подумал, что этот позор капитану второго ранга еще долго будут припоминать.
Михайлова препроводили в каюту и довольно долго там укладывали. Потом оба офицера вышли на дек и ловко спустились в шлюпку. Родька обрадовался – при человеке, который лежит в койке бревно бревном, можно тихонько соорудить какую-нибудь ловушку, в которую он угодит, протрезвев. Скажем, выкрасть у кока остатки каши и набить ими башмаки неприятеля. Или придумать более остроумную каверзу.
Гардемарин в чине «ни то ни се» прокрался к каюте и отворил дверь.
Михайлов лежал, как мертвый, его даже не разули. Но странно – заветный сундук с лоциями и картами был выдвинут и стоял в неположенном месте.
Родька в каюте у Михайлова бывал и знал, что там соблюдается завидный порядок, всякая вещь знала свое место. Ему показалось непривычным положение сундучка, он приблизился и по наитию откинул крышку. Тут обнаружилось еще кое-что – бумаги лежали не так, как обычно, кто-то поменял местами стопки лоций и журналов. И вряд ли это был Михайлов…
Тогда Родька, заинтригованный, стал обследовать каюту с целью обнаружить еще какие-то странности.
Мундиры Михайлов хранил в подвешенном виде, под простыней, потому что утюжить их во время похода попросту негде. Родьке бросилось в глаза, что простыня, прикрывавшая мундиры, не была опрятно подоткнута… Неужто господа офицеры шарили по карманам?.. В немалом смущении и потеряв всякую охоту пакостничать, Родька убрался из каюты.
С одной стороны, Колокольцев понимал – Михайлова нужно предупредить. С другой – что, коли он сам впопыхах нарушил свой порядок? Как будет выглядеть в его глазах «ни то ни се» с таким странным обвинением? И способа узнать правду Родька не видел…
Наконец подошла шлюпка с Хомутовым и другими офицерами. Кто-то, заметив тоскующего мичмана, громко посоветовал ему отправляться в койку. Совет был разумный…
Наутро Михайлов обнаружил, что спал одетый. Это было плохо – более того, недопустимо. Правда, такое случилось впервые в жизни, и капитан стал припоминать – сколько же и чего он выпил, чтобы привести себя в столь свинское состояние?
Получалось, что немного. Не мог он от такого количества превратиться в бессознательное тело. А вот превратился. Когда же и как это произошло?
Пытаясь восстановить события, Михайлов разулся и стал машинально раздеваться, как будто собирался лечь в койку по-человечески. Тут он и обнаружил пропажу. Подарок крестничка Ефимки Усова исчез.
Нельзя сказать, что Михайлов любил украшения. На правой руке чуть не с шестнадцати лет носил дорогой перстень, завещанный покойной матерью, и только. Табака он не нюхал – следовательно, табакерки не имел. Иные моряки носили медные серьги – сказывали, будто помогает от ревматизма, нужно только знать, где проколоть дырку. Но ревматизмом Михайлов покамест не страдал и в сережках не нуждался.
Грубоватый и незамысловатый булатный перстенек ему полюбился уже тем, как ловко сел на безымянный палец, словно нарочно для него был откован. И вот подарок сгинул. Сам соскользнуть он не мог, крепко сидел, хорошо снимался лишь с намыленного пальца. Стало быть, сняли. Дорогой перстень не взяли, а этот – стащили. Но кому мог понадобиться кусочек булата?
Михайлов озабоченно почесал кудрявый затылок. Загадка была отвратительная. Мог ли кто из офицеров утащить перстенек, которому на вид – грош цена? Не мог! А мог ли он сам спьяну вертеть, вертеть да и стянуть безделушку? Мог!
Голова трещала, как будто по ней колотили мушкелем, употребляемым при конопатке судов. Михайлов исследовал пол возле койки, в щели между стенкой и рундуком. Перстня он не обнаружил. Тогда Михайлов попытался мыслить логически. Вряд ли он крутил перстень по дороге, пока добрые товарищи тащили его на «Мстиславец». Скорее уж в трактире перед тем как провалиться во временное небытие.
Почему-то утрата усовского подарка встревожила капитана. Михайлов снова обулся и выбрался на дек. Свежий утренний ветер и солнце немного взбодрили его.
Экипаж уже занимался делом. Матросы возводили козлы у бизань-мачты, рядом стояли две большие фляги с водой, Михайлов попросил одну и сделал несколько глотков, почувствовал облегчение.
Хомутов, сопровождаемый судовым лекарем Стеллинским, шел навстречу.
– Господин капитан, прикажите спустить с боканцов мою четверку, – обратился к нему Михайлов. – Мне надобно на берег.
– Это хорошо, – сказал Хомутов. – Я как раз собирался послать Колокольцева, я жду писем. И надобно взять в адмиралтействе комплект сигнальных флагов, о чем я договорился. Не понимаю – едят их у нас, что ли, водку ими закусывают? Проверяли, так доброй дюжины недостало. Берите шлюпку.
– Благодарю.
– Затем – разжиться новой сигнальной книгой, старая истрепана до дыр!
– Есть разжиться.
– И вот что… – Хомутов оглянулся по сторонам, нет ли поблизости чьего либо любопытного уха. – Господин адмирал предупреждал о секретном своде сигналов. Коли тебе дадут для меня запечатанный пакет, сделай милость, не домогайся, что внутри. И никому ни слова. Лишь ты да я будем знать.
– Есть не домогаться.
Четверо гребцов ударили в весла, шлюпка понеслась с волны на волну. Михайлов стоял на носу, скрестив руки на груди и не шатаясь, словно под ним была каменная плита.
У всех пирсов было полно суденышек, суета была страшная, насилу нашли, где причалить.
– Стой, Михайлов, стой! – загремел знакомый голос.
Новиков, размахивая руками, догонял приятеля бегом, за ним поспешал Усов.
– Вы что тут делаете, зачем пожаловали? – спросил Михайлов после обычного костоломного объятия.
– За ворами гоняемся, – объяснил Новиков. – Мы ведь, как ты присоветовал, с утра пошли обходить все кузни. И ходили, и ходили! Измаялись! Я, поди, полпуда сала потерял, пока напали на след.
Михайлов с подозрением посмотрел на идеально круглую физиономию Новикова. Ничего с ней не сделалось, да и брюшко было на месте, и бока – равным образом.
– След ведет в Кронштадт. Охтенский кузнец по моим сказкам булат опознал, – сказал Усов. – И лук булатный опознал, вот только ножа и сабли не видел, их воры в кузню не потащили. Приметы воров дал. Он у них взял за гривенник и хлебцы, и лук. Потом приехал к нему какой-то человек из Кронштадта, сказывал – кум присоветовал, сейчас, мол, корабли снастят, сколько железа ни вези, все мало. И увез мой булат! Вот, ходим, ищем, найти не можем…
– И у меня пропажа. Перстень твой как корова языком слизнула, – пожаловался Михайлов. – Может статься, в трактире под столом лежит. Пойду, разузнаю. А коли нет…
Ему очень не хотелось думать, что безделица украдена. Это означало, что вор – кто-то из своих.
– Как же ты мог столь редкую вещицу потерять? – удивился Новиков.
– А не стянул ли ее тот злодей, что меня обокрал? – вдруг предположил Усов.
– Я полагаю, во всей столице не найти человека, который поймет, что твой булат – не привозной, а твоего же литья, – возразил Михайлов. – Но коли кто-то шел за тобой по следу от самой Тулы…
– Да как же этот подлец додумался тебя выследить? Это ведь значит, что той ночью он был возле вас и подслушивал! – воскликнул Новиков. – Вот ведь интрига!
– Интрига, – согласился Михайлов, – в коей я пока не вижу смысла… Вот что. Я сейчас пойду сперва в трактир, потом в адмиралтейство, а вы ищите того кузнеца, хотя я очень сомневаюсь, – его скорее всего на какое-нибудь судно утащили. В адмиралтействе я не менее двух часов пробуду, там теперь суматоха. Встретимся в трактире у Синего моста. Ох, как меня там вчера напоили… Башка отродясь так не трещала…
– Тебя – и напоили? – не поверил Новиков. – Тебя? Ты себя ни с кем не спутал?
– Меня. До полного беспамятства. Проснулся уже в своей каюте. Кто меня туда приволок – и того не ведаю. Дожил!
– Ежели б мне сказали, что ты залез без штанов на клотик и скачешь там на одной ноге, я бы охотнее поверил.
– Ты, крестненький, когда перепьешь, как наутро себя чувствуешь? – спросил Усов. – Не может быть, чтобы ни разу в жизни не перепил. Вот у нас кузнец дед Михей божится, что наутро от глотки до кишок – раскаленная железная труба вроде ружейного ствола.
– В глотке – пустыня Сахара, – стал припоминать Михайлов, – и гадко, словно там эскадрон ночевал…
– А сейчас?
Тут только Михайлов сообразил, что жажда была очень умеренной, а ощущение гадости почти отсутствовало.
– Очень странное похмелье, – признался он. – Да и вообще вся эта история с булатом какая-то странная. Послушай-ка, крестник, ты мне всю правду сказал? Ничего не утаил?
– Всю! – и Усов перекрестился.
– Бумага нужна! – вдруг сказал Новиков. – Такая досада – не взял с собой ни бумаги, ни карандаша.
– На что тебе?
– Нарисовать перстень, чтобы показывать.
– Верно! Я вам из адмиралтейства вынесу. Хотя погоди. Может, перстень в трактире лежит, меня дожидается.
Но в трактире его не оказалось. Убедившись, что подарок действительно сгинул загадочным образом, приятели временно разбежались: Михайлов пошел в адмиралтейство, Новиков с Усовым – от кузнеца к кузнецу. Встретились в обеденную пору.
– Кажется, жареного быка бы с косточками съел, – признался Михайлов. – Я ведь позавтракать забыл.
– И я, – сказал Новиков. – Однако странно, что ты, выпив невесть сколько вина и водки, с утра скачешь, как молодой козел, а не лежишь в койке, призывая попа для последней исповеди.
– Сам удивляюсь. Вот бумага с карандашом.
– А не подсыпали ль тебе какой дряни в стакан, крестненький? – прямо спросил Усов. – У нас мастера Лялина так подпоить пробовали, чтобы секрет выведать. Насилу выходили.
– Нет. Этого быть не могло, – твердо отвечал Михайлов. – За столом были только свои. Это… это невозможно!.. – Он никого и ни в чем не желал подозревать – это было как-то непристойно. Тем более – своего брата, моряка.
– Погоди вопить. Когда вы уже были совсем веселые, в трактир мог войти посторонний человек, которому приглянулся твой перстень, – подсказал лазейку Новиков, уже набрасывая очертания перстня. – Но хотел бы я знать, кто и зачем собирает по столице доморощенный булат, не брезгуя даже крошечным кусочком? Дело запутанное. Воры, обокравшие Усова, цены булату не ведали – иначе не скинули бы добычу охтенскому кузнецу. А вот тот, что к кузнецу явился, цену ему знал. Так я понимаю. Но как он догадался, что воры потащились на Охту, – этого я пока взять в толк не могу.
– Я тоже. У нас в Туле знали, что я наварил каких-то «хлебцев» и повез их в столицу. Но не верили, что удалось сварить настоящий булат. Да коли бы кто хотел выкрасть – по дороге бы спер, на любом постоялом дворе, а не дожидаясь, пока я до Питера доеду, – стал рассуждать Усов. – Вот тут – вроде как выемки, а тут сглажено, – показал он на неточности в наброске.
Им подали хорошие густые щи, невзирая на пост – с порядочными кусками солонины, и все трое ели эту солонину, не говоря ни слова и отводя глаза. Потом был пирог-рыбник, тоже несколько поспешивший на стол, не дождавшийся субботы и воскресенья. Затем подали квас – даже полпиво казалось лишним.
Сытые и довольные, приятели пошли на пирс – провожать Михайлова. И там Новиков, бывший почти на полголовы выше Михайлова, не говоря уж о щуплом Усове, высмотрел кое-что любопытное.
– Гляди, гляди, побежал! – воскликнул он.
– Кто побежал?
– Да Ероха же! Ишь ты, одет матросом! Кто-то над ним, дураком, видать, сжалился, взял к себе. Ишь, как чешет! И не обернется!
Михайлов проводил взглядом Ерохину спину. Выпивоха сгинул в толпе и, видимо, тоже направлялся к пристани.
– Это ненадолго, – сказал Михайлов. – Пил и будет пить. А жаль – ведь не глуп был…
На пирсе он расстался с Новиковым и Усовым, уговорившись, что до отхода эскадры они будут оставлять друг для дружки записки в трактире. Они отправились на поиски неведомого кронштадтского кузнеца – уже не будучи уверены в его существовании, а Михайлов с большим свертком под мышкой и с особым конвертом за пазухой вернулся на фрегат.
Оказалось, он, будучи на суше, не узнал главного: война была объявлена.
– Пусть новая сигнальная книга полежит у тебя, – сказал ему Хомутов. – Целее будет. Пока старая не разлетится по листку, будем употреблять. А конверт дай сюда. Вскрывать его еще рано. И молчи о нем.
– Есть, – ответил Михайлов и удалился в свою каюту.
Там он открыл сундучок с сокровищами, сел на койку и некоторое время смотрел на переложенные карты с лоциями, соображая, кто и для чего это сделал. Михайлов потерял покой и предался мучительным размышлениям.
Поневоле вспомнилась Александра. После разрыва с ней все пошло каким-то кривым путем. Попался сперва на этом пути Ефимка Усов с булыгой на шее; Усов поведал булатную историю, а была ли она правдой – бог весть; на пальце оказался перстень; перстень пропал, и эта пропажа сопровождалась странными явлениями…
– Начхать, – сказал он сам себе. – Война, а у меня в голове чушь какая-то…
Но «начхать» не удавалось. Более того – память, словно проснувшись, повела себя на манер хозяйки, расчищающей чулан, куда лет десять не ступала нога человеческая: стала выкидывать все, что первым подвернется под руку, – голоса, лица, картинки…
– Майков? – задался вопросом Михайлов.
Лицо Майкова явилось в картинках несколько раз – то он был справа, то слева, то сдвигал с Михайловым стаканы, то нес какую-то моряцкую околесицу.
– Нет, не он, – решил Михайлов, устыдясь собственных подозрений. – Но, может, он видел, кто из посторонних подходил ко мне чересчур близко?
Он поспешил наверх, на дек, чтобы высмотреть, где встал на якоря «Иоанн Богослов», на котором служил Майков. Среди множества мачт опознать искомое судно непросто, а мысли между тем не давали покоя, пока за ним не прислал Хомутов. В любую минуту можно было ждать приказа выступать против шведов, и следовало соблюдать полную готовность да еще взять на борт как можно более боеприпасов, хотя ядра и так уже лежали на веревочных кранцах бесконечными чугунными великанскими ожерельями. Хомутов знал, что разовый залп шведской эскадры куда мощнее, чем у русской, хотя вымпелов у нее меньше. Знал он также, что на шведских судах – опытные моряки, а на своих немало рекрутов, взятых едва ли не в последний час, да еще следует ждать новых, и кто-то должен их наскоро обучать. И Михайлову было велено подготовить все для их приема.
Известие о войне всколыхнуло всех. В Москве собралось десять тысяч добровольцев, которых для скорости стали отправлять в Санкт-Петербург на почтовых. В Архангельске сотням записывались в ополчение, олонецкие крестьяне слали в рекруты самых толковых и здоровых парней. Но, что было важно для флота, в Кронштадт прибыли ладожские и онежские рыбаки, привычные к штормам и качке.
Целый день Михайлов маялся с новичками и в то же время думал о перстне. Подозревать Майкова было просто непорядочно – и все же Михайлов отправил с оказией записочку в трактир. Новиков с Майковым был знаком – вместе не служили, но в Кронштадте встречались, вот Михайлов и поручил приятелю отыскать этого офицера на «Иоанне Богослове», завести разговор о трактирном пире, а потом деликатно выяснить, как именно Михайлов напился и не было ли в этом гнусном деле непрошеных помощников; заодно установить, как нечаянный выпивоха вернулся на «Мстиславец» и попал в свою каюту.
Отослав записку, Михайлов вздохнул с облегчением. Новиков с Усовым уж что-нибудь разузнают. А ему пора выкинуть из головы такую дребедень, как перстень-печатка из сомнительного темного металла. Других забот хватает.
Ответной записки от Новикова Михайлов не дождался. 26 июня адмирал Грейг получил от государыни указ: «Следовать с Божьей помощью вперед, искать флот неприятельский и оный атаковать». Последние сборы были недолги – вечером 28 июня Михайлов самолично, под звуки горнов, приказывал матросам ставить лисель-спирты, чтобы в почти безветренную погоду выбрать якоря, покинуть южный кронштадтский рейд и, обогнув Котлин, двинуться со всей эскадрой на запад – навстречу герцогу Зюдерманландскому с его двадцатью вымпелами.
Нет зрелища более красивого, чем покидающая порт эскадра, все суда которой чисты и целы, гюйсы спущены, зато подняты капитанские брейд-вымпелы, паруса и реи не повреждены, маневры совершаются разом. Поздний закат был тихий, протянувший по воде розовую дорожку, суливший если не штиль, то погоду маловетреную. Родька Колокольцев, выйдя на ют и от нетерпения взобравшись на фор-ванты, высматривал вдали незримого врага. Душа кипела, жаждуя не просто боя, а абордажа, и для этой надобности он присмотрел уже преогромный крюк, чтобы первым метнуть его и перескочить на вражеский борт, осталось только раздобыть саблю, потому что в схватке на палубе кортик – не оружие.
Медленно шли на закат под всеми парусами красавцы – флагманский «Ростислав» о сотне пушек, «Болеслав», «Всеслав», Вышеслав», «Мечеслав» и прочие со сходными славянскими именами; шли фрегаты, шли бомбардирские корабли, катера и транспорты. Шли защищать от вражеского десанта Санкт-Петербург.
На третий день после отплытия случилось событие, совершенно незначительное – капитану второго ранга Михайлову упал на ногу топорик. Михайлов вскрикнул, ругнулся, опытный во всех делах боцман Елманов тут же пощупал ногу и установил, что косточки целы, прочный башмак их спас, даже незачем ходить к лекарю Стеллинскому. И точно – через час Михайлов не ощущал боли и не хромал. Но чертов топорик все же вмешался в его судьбу…
Глава шестая
Лазутчица
– Тетенька Сашетта, миленькая, у меня к вам дело, – сказала Мавруша. – Коли не вы – никто не поможет.
– Не зови меня тетенькой, – тут до Александры дошло, что словами этой беды не избыть. – Опять тетенькой назовешь – в музыкальные лавки за нотами не поедем.
– Да неловко… вы же старше… намного…
Маврушины мучения Александре отчего-то были приятны. Похожая на обезьянку смугловатая девица должна была после ангельского житья в Смольном опуститься наконец на грешную землю и привыкать к правилам человеческого общежития, для чего необходимо жестоко истребить в ней повадки смольнянки. Права тетка Федосья Сергеевна – с такими повадками и красавца-жениха не сыскать.
– Сашетта? – спросила девушка, видя, что Александра демонстративно занята рисованием очередного букета в синей стеклянной вазе и на «тетеньку» отзываться не собирается.
– Что, голубушка?
– Помогите мне найти мою лучшую подругу!
– Она пропала? Из Смольного?
– Ее родители забрали до срока, чтобы отдать замуж, жених уезжал за границу, сама государыня позволила. И мы условились, что она мне напишет, укажет адрес, а она все не пишет да не пишет!
– Так до тебя ли ей? Может, она в тягости или уж родила. Какая тут переписка?
– Мы в вечной дружбе поклялись!
– И как же зовут подругу?
– Поликсена Муравьева.
– Муравьевых много. Из каких она Муравьевых?
Мавруша задумалась. О семействе подруги она почти ничего не знала. Поликсену-Мурашку обычно навещала какая-то пожилая дама, иногда – две дамы, она называла их тетками.
– Давай начнем с другого конца, – решила Александра. – Не так часто смольнянок до окончания курса забирают. Я попробую съездить к госпоже Ржевской. Тем более – давно у нее не была, недели две, а она зовет. Она из смольнянок, навещает вашу Лафоншу, во фрейлинах год ходила, и с большим, и с малым двором хорошо знакома. Может, чего присоветует.
– Ай… Сашетта! – закричала Мавруша. – Ржевская – это та, что была дочкой господина Бецкого?
– В каком смысле – была дочкой?
– Он ее после выпуска к себе забрал, и она у него жила, покамест он ее замуж не выдал.
Конечно, следовало приучать Маврушу к светской жизни, но начинать с истории госпожи Ржевской Александра не рискнула. Пусть уж хранит в душе уважение к человеку, без которого и Воспитательного общества благородных девиц не существовало бы.
Когда государыня решила устроить в столице заведение для девиц наподобие французского Сен-Сира, она привлекла к участию Ивана Ивановича Бецкого. О ее дружбе с этим почтенным старцем ходили фривольные слухи – будто он был ее подлинным отцом: по слухам, Бецкой, будучи секретарем при русском после в Париже, был представлен герцогине Иоганне-Елизавете Ангальт-Цербстской и поладил с ней, а вскоре родилась у герцогини дочь Фредерика. Но в такой подоплеке не было нужды – государыня всегда любила знающих и начитанных собеседников, а Бецкой десятилетиями только тем и занимался, что сам себя образовывал, набивал голову модными философскими идеями и сводил знакомство с лучшими умами Европы.
В дела государственные он не мешался, и Екатерина нашла для него самое разумное применение, доверив ему воспитание молодого поколения. Вскоре после «шелковой революции» шестьдесят второго года Бецкой был назначен президентом Академии художеств, потом взялся за создание Воспитательного общества благородных девиц, главным попечителем которого стал, потом определен еще и шефом сухопутного шляхетского кадетского корпуса. Позже он открыл воспитательные дома – сперва в Москве, затем в Санкт-Петербурге, и тратил много времени на то, чтобы создать особую воспитательную систему для взрастания новой породы людей – добродетельных, с изобретательным разумом, открытым сердцем, знающих и соблюдающих правила гражданской жизни.
И надо ж тому случиться, чтобы семядисятилетний старец, кому уже пора подумать о душе, влюбился со всей страстью кадета-молокососа в юную воспитанницу! Скорее всего им овладело платоническое чувство, но хлопот оно всем доставило изрядно. Избранницей Бецкого стала умница и музыкантша Глафира Алымова.
Бецкой действительно громко объявил, что будет печься о ней, как о родной дочери, хотя никаких бумаг по этому случаю не подписал, да и не мог – жива была Глафирина мать. Девочка только-только вошла в «серый» возраст, три года пролетели быстро, а когда она уже стала «белой смольнянкой», Бецкой отдался нежному чувству, мало беспокоясь, что скажут люди. Он каждый день навещал свою протеже, утомлял ее странными и смутными беседами, а когда при выпуске потребовался для девушки наряд – одел не хуже придворной дамы, все воспитанницы были в восторге от драгоценных кружев и жемчужных ниток для прически. Потом старик поселил девушку в своем доме, задав тем всей столице загадку: что там меж ними происходит? Полагали, что дело идет к свадьбе, но сам жених никак не мог формально попросить руки и сердца, хотя сцены ревности закатывал регулярно. При этом Глафира была фрейлиной великой княгини – стало быть, весь двор с любопытством следил на этой интригой. Наконец Алымова, осознав свое двусмысленное положение, решилась выйти замуж за поклонника, который как раз подозрительным вниманием не обременял, а просто сделался ей приятен и позвал под венец. Это был Алексей Андреевич Ржевский, чиновник и литератор, старше невесты лет на двадцать. Брак оказался на редкость удачным и счастливым. Сейчас в доме было трое детей, Глафира Ивановна носила четвертого.