Полная версия
Булатный перстень
Александра простилась с Михайловым в тот самый миг, когда впервые встретила вопрошающий взгляд Нерецкого. Оставалась формальность. Малоприятная. Плохо, что Михайлов человек не светский и в отставке от красавицы ничего забавного не увидит. А как ему объяснить, что самое прекрасное в мире тело становится неинтересным, когда отхлынет первый азарт? Стало быть, нужно поставить точку в сем романе, и поставить решительно.
Михайлов пробыл у нее не более пяти минут. Оказалось, гордости в нем – не менее, чем в ней самой. Удрал, задрав нос, не стал унижаться, вымаливая еще кроху благосклонности! Это Александре понравилось.
Теперь она могла хоть до рассвета мечтать о Нерецком.
Накануне приема она загоняла дворню, самолично обошла убранные комнаты с белым платком, проверяя, не осталось ли где пыли. Наконец пришел мусью Трише, и тут уж волей-неволей пришлось оставить всех в покое и сесть в гардеробной перед трельяжем.
Француз принес новый шиньон. Еще не родилась женщина, у которой достало бы своих волос на пышную новомодную прическу. У Александры была хорошая коса до пояса, но она не желала портить волосы – пусть Трише над заемными издевается, жжет их щипцами, обращая в подобие войлока.
Потом француз взялся за Маврушу, а вокруг Александры засуетились Фрося с Танюшкой, чуть-чуть румяня щеки, припудривая лоб, нос и подбородок, прилаживая на груди пышную косынку, расправляя кружево на рукавах, надевая ожерелье с модным медальоном. Медальон был пуст, и Александра предвкушала, как из набросков родится изящная миниатюра, овальный портрет Нерецкого вполоборота, на дымчато-бирюзовом поле.
Гри-де-перлевое платье сидело отменно, шуршало завлекающе, шнурованье удалось – было тугим, но не жестоким, новые туфельки радовали ногу, оставалось обойти комнаты в последний раз и сесть в гостиной, держа при себе взволнованную Маврушу.
Девушке доводилось бывать при дворе, но там она была смольнянкой, забавой для государыни, а тут – почти хозяйкой дома, и не в надоевшем белом, а в замечательном платье благородного цвета вер-де-гри, с дорогим веером и наконец-то с драгоценностями на пальцах и шее – нужды нет, что пока эти изумруды – из шкатулки Александры.
Гости съезжались понемногу, дамы рассаживались вокруг хозяйки, Мавруша не успевала делать реверансы. Все разговоры велись о Воспитательном обществе и о девицах – каждая из гостий имела там какую-то дальнюю родственницу и любопытствовала насчет ее успехов. Александра сперва возмутилась – в центре внимания оказалась не она, а девчонка! Потом увидела в ситуации явное преимущество: при необходимости можно будет незаметно уединиться с Нерецким в кабинете, хоть на несколько минут…
Наконец он появился вместе с молодым флотским офицером, подошел к ручке, представил товарища; госпожа Гаврилова была рада его видеть и тут же попросила спеть чувствительный романс.
Как покровительница молоденькой девицы Александра сразу предложила спеть и ей – все смольнянки обучены музыке и даже исполняют арии из опер Перголези и Кьямпи. Нерецкий вызвался аккомпанировать и тут же уговорился с Маврушей о нотах, для чего они ушли в дальний угол гостиной, где Александра велела поставить клавикорды, которые достались ей от покойной материнской кузины. Туда потянулись гости – оценить смольняночку, и это было хорошо. Александра чувствовала, что ее совесть чиста, – для удачного замужества Мавруши делается все возможное.
Теперь можно было подумать и о себе. Первым маневром было – заговорить с Майковым. Во-первых, хорошая хозяйка должна обласкать молодого человека, впервые появившегося в ее гостиной. Во-вторых, теперь Нерецкий мог подойти, не ища предлога, – просто присоединиться к беседе, в которой участвовал приятель.
Майков оказался не по годам серьезен, высоколоб и курнос – не самое лучшее сочетание, и все норовил своротить со светской болтовни на темы либо возвышенные и философские, либо мрачные, вроде войны.
– Можно ли человеку образованному придавать значение поступкам царей и королей, которые оказались на тронах по праву рождения, и не более того? – спросил он. – Короли в идеальном и правильном государстве – те руки, что вершат власть, подписывают указы, принимают послов, дарят династии наследников. А решения о войнах и мире должен принимать разум, который превыше трона.
– Божий разум? – уточнила Александра.
– Разум людей, которых избрал Господь.
– Так это и есть цари и короли.
– Король – это один человек, обуреваемый страстями. Не могут страсти править миром. Миром должны править идеи. А идеи привлекают служителей. Должен быть союз людей, преданный высоким идеям и совместно вырабатывающих планы действий, – объяснил Майков.
Александра испугалась – вот только бунтовщиков ей в гостиной недоставало. Во Франции, сказывали, завелись люди, преданные высоким идеям, и вряд ли это добром кончится.
– У каждого короля есть министры и советники, – сказала она. – Взять хотя бы у нас…
– У нас – фавориты.
Вот оно что, подумала Александра, вся твоя философия, голубчик, происходит оттого, что ты нехорош собой и умеешь быть лишь угрюмым. Князь Потемкин-Таврический, который государыне чуть ли не супруг, – весел, остроумен, его мысли кипят и пенятся, а покойный фаворит Ланской был чудо как красив, образован, изящен, деликатен.
– Однако фаворит бывает один, а министров и советников поболее десяти.
– И что же? Каждый из них печется о своем благе.
– Ну, допустим, сперва – о своем благе, но ведь волей-неволей вынужден печься и о благе Отечества!
– Но что есть благо Отечества? Не выдумка ли оно? – спросил Майков. – Должны ли мы так узко понимать то, что на самом деле есть вселенское благо? Взять любое немецкое княжество размером с наш Елагин остров. Для живущего там немца оно – Отечество. Значит ли это, что ради блага своего Елагина острова наш немец имеет право залить кровью весь остальной мир?
– Нет, конечно…
– Вот и я говорю – нет, поскольку нужно подняться над самим понятием Отечества и задуматься о вселенском благе. А поскольку цари, короли и турецкие султаны на это неспособны, то должны быть иные способы добиваться победы вселенского блага.
Надо же, подумала Александра, кого только ни встретишь среди моряков. «Естественный человек», начитавшийся Руссо и Гельвеция, был, теперь вот – всемирный благодетель, и до того озабочен своими идеями, что и в декольте не заглянет! А ведь покойный Василий Фомич рассказывал о людях, алкающих царства всеобщего благоденствия. Он, как многие образованные господа, и в масонскую ложу вступил, и обряды исполнял, но его азарта хватило ненадолго. Кое о чем он супруге даже с весельем рассказывал – когда удавалось ее насмешить, то и супружеский долг она исполняла, не морщась.
Она подала знак лакею Степану, и тот с подносом оказался рядом.
– Лимонад, оранжад, – предложила Александра. – Позже будет мороженое.
Майков был умен – понял, что дама избегает опасных тем. И заговорил о театре.
Александра прокляла тот миг, когда вступила с ним в беседу, – он преважно толковал о Княжнине с Сумароковым, а меж тем Нерецкий запел, и пел для нее, пел тот самый романс, что в домашнем концерте у Гавриловых!
Потом запела Мавруша. За ней – госпожа Гаврилова. Майков говорил об античной трагедии, мало беспокоясь, слушает ли его Александра. Занятный морской офицер, подумала она, вот Михайлову и в голову бы не пришло читать Еврипида… с него хватит и Руссо, которого он считает проповедником бесштанного хождения… А Гаврилова вычитала у француза про естественную потребность матери самой кормить грудью дитя, а не отдавать его чужой бабе…
Наконец музыка всех утомила. Александра велела лакеям обнести гостей мороженым и холодным лимонадом. Прием близился к концу. Гости стали расходиться – те, кто жил неподалеку, предпочитали возвращаться пешком, иные распоряжались насчет экипажей.
В гостиной остались четверо – Майков, Нерецкий, Мавруша и Александра.
Тут стало ясно, что Майков – хороший товарищ. Он увлек Маврушу к клавикордам, словно бы не замечая, что Нерецкий и Александра договариваются взглядами. Затем Александра удалилась в кабинет, не оборачиваясь, а Нерецкий последовал за ней. Майков позаботился и о том, чтобы Мавруша этого не заметила. Он коснулся пальцами костяных клавиш – и мелодия, чересчур легкомысленная для человека, ищущего вселенского блага, проводила влюбленных.
Войдя в темный, насколько это возможно в белую ночь, кабинет, Александра повернулась – и тут же оказалась в объятиях.
Не нужно было ни поцелуев, ни слов – только чувствовать себя спаянной навеки с этим человеком. Вот только вечность оказалась не долее двух минут.
– Отчего мы раньше не встретились? – прошептал Нерецкий.
– Но ведь встретились?
– Поздно.
– Как – поздно?
– Мы созданы друг для друга, я сразу это понял, когда вас увидел… и мы не можем быть вместе, нельзя…
– Почему?
– Нельзя… – при этом Нерецкий прижимал Александру к груди все сильнее.
– Вы не свободны? – спросила она.
– Я свободен, но… при этом – связан по рукам и ногам… Я не могу предложить вам себя, это было бы слишком жестоко…
Тут она вспомнила, как проницательные дамы определили Нерецкого одним словом: «не жених».
– Вы о болезни? Но есть доктора, есть Италия…
– Все сложнее, ей-богу, сложнее… Вы – единственная, кого я могу любить, и все, что было раньше, кажется мне химерой, сонным бредом… Клянусь, это правда! Мне никто не нужен, кроме вас, но быть вместе мы не можем.
– Да что за преграда такая? – возмутилась Александра. – Если в силах человеческих ее одолеть – одолеем вместе!
– Не преграда – ловушка… и не будем об этом… Я не знал, что могу так полюбить, вдруг и всей душой… Это плохо – что я не нашел в себе сил сразу отказаться от вас… Я думал – еще одна встреча, знаете, как больному – еще один глоток воздуха… И не сдержался…
– Я понимаю. И со мной то же самое. Я не знала, что могу отдать всю душу так, с первого взгляда… нет, с первых звуков голоса… Увидела я вас уже потом… я – ваша, ваша…
– Да… но нельзя… Я не могу вам ничего объяснить, но поверьте мне! – воскликнул он. – Мое положение ужасно, и если бы не наша встреча – я бы смирился… Да что я говорю! Смириться придется теперь мне! Есть вещи недопустимые…
– Вы говорите загадками!
– Я не должен был сюда приходить!
– Молчите, молчите…
Александра притянула к себе его голову, нашла губами его губы. Поцелуй был долгим и радостным. Таким долгим, каких раньше не бывало. И руки словно вырвались на свободу, пальцы проникали в щелочки, чтобы ласкать кожу.
Они пребывали в этом поцелуе, как в эфирном дворце, и все не могли покинуть его, хотя течение времени ощущали и даже удивлялись – как возможен столь длительный восторг?
Руки совсем осмелели. Они готовили оба тела к иному наслаждению словно сами по себе, независимо от рассудка. Но Нерецкий опомнился и прервал поцелуй.
– Теперь понимаешь? – спросил он хрипло. – Только ты… и проклятая ловушка!.. и выбежал из кабинета.
Александра не стала его удерживать, опустилась в кресла и тихо засмеялась. Она была счастлива. Преграды – на то и преграды, чтобы их опрокидывать. Тут было за что побороться – и она радостно предвкушала борьбу и победу, и приз.
Забавная мыслишка заскочила в голову – если бы Михайлов не дался сразу в руки, все сложилось бы, возможно, иначе. Но Михайлов остался в прошлом, а Нерецкий уже звал в будущее.
Тут в кабинет вбежала Мавруша с воплем:
– Ай, тетенька, сударыня, Сашетта! – опустившись на колени, она обхватила Александру и спрятала лицо в складках ее юбки.
– Что с тобой? Что случилось? Тебя обидели? – забеспокоилась Александра. Мало ли что брякнул смольнянке причудливый Майков.
– Ай, нет, нет! Я счастлива, я так счастлива!
– Что стряслось-то?
– Ничего не стряслось! А просто счастлива!
Так Александра и не добилась от нее толку.
Выпроводив Маврушу, она подошла к окну. Белая ночь царствовала в столице. Откуда-то прилетал и исчезал любимый аромат сирени. Отныне сирень для Александры стала образом любви и восторга. Вдруг вспомнился латинский девиз иезуитов, о которых говорили недавно у Вейкартов: будет или не будет в столице иезуитский пансион, а коли будет – хорошо ли отдавать туда мальчиков?
– In hoc signo vinces, – произнесла Александра, представив себе знамя, сотканное из гроздьев сирени. – Во имя сего знамени победишь. Он будет моим!
Глава четвертая
Ерохина планида
Ероха брел по Кронштадту и искал воду. Воды требовалось немало, чтобы окунуться с головой, но не единожды, а столько, сколько нужно, чтобы прогнать хмель.
Но он потерялся. Когда Михайлов на рассвете в Купеческой гавани выпроводил его из яла, Ероха сперва прилег вздремнуть на какую-то лавку, а потом пошел не вдоль острова, а поперек, сильно удивляясь: где Итальянский пруд, где ведущий к доку канал, площадь перед Петровской пристанью, где Зимняя пристань?
Хотя на улицах, начертанных на кронштадском плане еще Петром Великим, было полно народа, Ероха не желал ни к кому обращаться. Он встал, покачиваясь и держась за голову, воссоздал умственно свой путь и понял – следовало от той скамьи не прямо идти, а взять вправо. Тогда бы и вода явилась в любом количестве.
Ероха повернул, и изрядно побродив, оказался на чьем-то огороде, долго спотыкался в грядках, затем вышел-таки к воде, но купаться в ней не отважился – это был грязный ров, окружавший с запада кронштадские бастионы. За рвом простиралась малообжитая часть Котлина. Ероха опять взялся за голову и несколько минут спустя понял свою ошибку.
– Долбать мой сизый череп… Я ж право и лево спутал…
Он повернул назад, и тут ангел-хранитель, видать, сжалился над ним – вскоре навстречу попалась знакомая физиономия.
– Майков! – заорал Ероха. – А я тебя ищу! Счастливая планида!
– Ты, сударь, кто? – строго спросил Майков, возглавлявший странное воинство, одетое кто во что горазд и с рожами самыми каторжными.
– Ерофеев я! Не признал?
– Знавал я мичмана Ерофеева, беднягу. Сказывали, совсем спился. Царствие ему небесное, – хладнокровно отвечал офицер.
– Да как же небесное? Вот ведь я!
– Ты не Ерофеев покойный. Ты – Ероха. Ступай, проспись, – и Майков повел людей к казармам.
Ероха подумал – и пристроился в хвост невеликой, в три десятка рыл, колонны. Он сообразил, что если этих голубчиков ведут куда-то с утра пораньше, то, видимо, будут кормить.
– Вас уже кормили? – спросил он крепкого сорокалетнего дядьку в грязном бархатном кафтане без единой пуговицы.
– Нет. А ты кто таков, чего пристал?
– А вы кто таковы?
– Гребцы мы, поди, таперича! Я так полагаю. Ее императорского величества коронные придворные гребцы! Желаешь с нами веслами ворочать? – полюбопытствовал дядька.
– Все лучше, чем в казематке вшей кормить, – добавил его товарищ.
– Да кто ж вы? – удивился Ероха.
– А мы люди штрафованные! Который за воровство, который – от людской злобы, иной – по роковой ошибке. Арестанты мы, голубчик. Видать, уж вовсе дело плохо, коли о нас вспомнили.
– Господи Иисусе, – только и смог сказать Ероха.
– Нас самолично господин адмирал Пущин встречал! – похвалился дядька. – Велел за государыню-матушку молиться, которая нас из острога вынула да в Кронштадт воевать загнала.
– Вице-адмирал, – поправил Ероха. – Главный командир Кронштадтского порта вице-адмирал Петр Иванович Пущин…
И стало ему очень грустно. Казалось бы, совсем недавно сам Пущин хвалил мичмана Ерофеева, предсказывал ему отменную карьеру, и что же? Да ничего хорошего. Толклись возле дружки приблудные, пьянчуги записные, в споры втравляли – кто кого перепьет. И ладно бы еще с горя, от несчастной любви! А то – из несуразного молодечества!
И вот итог – бывший мичман Ерофеев будет несказанно рад, коли возьмут гребцом на галеру.
Гребных судов на Балтике недоставало. Государыня не предвидела затей короля Густава и вкладывала деньги в парусный флот, способный воевать главным образом против турок в Средиземном море. А для действий в Финском и Ботническом заливах способнее галеры или более шустрые и верткие канонерские шлюпки. Впрочем, шлюпками их называть можно было лишь по какой-то древней традиции – это были гребные суда длиной почти до десяти сажен, об одиннадцати и более парах весел, а также имеющие немалый экипаж – шесть десятков человек, вооруженных ружьями и всем, что требуется для абордажной схватки, – пиками, топорами, саблями, крючьями.
Шагая с арестантами, Ероха размечтался – кабы по милости Божией попасть на канонерскую шлюпку, хоть на дубель-шлюпку, иль на кайку! Вот где можно в бою показать себя! До своего злосчастья мичман был силен и ловок, и при абордаже первым выметнулся бы на вражью палубу. И не глядел бы на него более Майков, как на живого покойника. И прежние друзья приняли бы – а не один лишь безотказный чудак Новиков…
– Долбать мой сизый череп… – прошептал Ероха, и тут его осенило.
Черные кудри, которыми он втайне гордился, следовало изничтожить. Во-первых, потому что от арестантов недолго нахвататься вшей, а воевать с ними в походных условиях себе дороже. Во-вторых, следовало покарать себя за дурь: волосы-де ты, болван, отрастишь, когда опять человеком станешь. А до той поры щеголяй сизым черепом!
В казармах действительно накормили пшенной кашей, к которой прилагался чуть ли не полуфунтовый кус хлеба, а потом повели к пристаням.
Ероха, сбежав из Кронштадта в Санкт-Петербург, старался пореже бывать там, где хотя бы издали были видны паруса. И вдруг перед ним открылось целое море парусов – и прямых, и косых, и убранных, и распущенных. Он невольно улыбнулся – душа возвращалась к истинной своей радости.
Гавани были заполнены судами. Вся эскадра Грейга еще не ушла, лишь первый отряд под командованием фон Дезина, и стояла на рейде, а в голубом небе развевалось двадцать три вымпела; пришли галеры, транспорты и множество мелких судов. Ероха невольно залюбовался родной картиной.
– Ну что ж, кому – война, кому – мать родна, – сказал он сам себе.
– Стой! – крикнул Майков. Арестанты остановились.
К нему подошел офицер, туманно знакомый Ерохе, они обменялись длительным рукопожатием и заговорили очень тихо, причем говорил больше офицер, а Майков лишь кивал.
Рядом с офицером находился человек, что называется, «поперек себя шире». Едва достигая офицеру головой до подбородка, в плечах он был раза в полтора пошире и имел замечательную грудную клетку – чуть ли не с двухведерный бочонок. На этом геркулесе были холщовые штаны, измазанные смолой, разномастные башмаки и ничего более. На плече он держал старую кадушку с каким-то увесистым содержимым.
– К этому, что ли, под начало? – спросил дядька в бархатном камзоле, указывая взглядом на офицера. – Ты, паря, уходи скорее, а то впрямь за весла посадят. Покормили тебя – и ладно.
– Нет. Я с вами останусь.
– Ты бы лучше шел прочь, – тихо, но грозно попросил дядька. – Мы тут люди простые, мазурики, а ты для чего к нам пристал? От кого прячешься?
– А не довандальщик ли? – предположил одноглазый верзила. – То-то морец у него долгий. Бей довандальщика, лащи…
Приказ был отдан вполголоса, а исполнен мгновенно. Ероху тут же зажали, спрятали от постороннего взора и стали потчевать короткими, быстрыми и очень болезненными тычками. Отбиваться оказалось невозможно. Он вскрикнул было, но широкая ладонь зажала рот.
– Эй, эй! Вы что там буяните? – прикрикнул офицер. – А ну, расступись!.. Тараканыч!
Коренастый мужичок тут же поставил наземь свою кадушку, сжал кулачищи и сделал два шага. Их оказалось довольно. Воры и мазурики неохотно отодвинулись от Ерохи, и он выпал из строя прямо под ноги офицеру.
– Вставай, дурак, – велел офицер.
Ероха с трудом поднялся. Проклятые мазурики знали, куда бить.
– Ты пьян?
– Да, – подтвердил Майков. – Я и не заметил, как он за нами увязался.
– Пьян с утра?
– А трезвым он не бывает. Ступай прочь, не позорь флот.
– Ты знаешь его?
– При жизни знавал, – ответил Майков. – В таком свинском состоянии он для флота все равно что помер. Гони его в шею, Тараканыч.
– А звать как?
– Ерофеевым покойничка звали, пока не спился с кругу, – сказал упрямый Майков. – Выпущен из корпуса в чине мичмана, ходил на «Премиславе»…
– Учился в корпусе – значит, благородного сословия?
– Да черта ли в том сословии! Ты на его харю погляди, Змаевич! Пропил он свое сословие отныне и до веку!
– Погоди, Майков. Может, он еще не так плох и нам пригодится. Ерофеев, хочешь служить?
– Да, хочу, – сказал Ероха.
– Тараканыч, возьми-ка его под начало! – распорядился офицер.
Тараканыч исполнил приказание сразу – взял кадушку со смолой и молча взгромоздил Ерохе на плечо.
– Наплачешься ты с ним, паря, – пообещал дядька в «бархате».
Ероха и сам это понимал. Он пытался тщетно вспомнить, где видел Змаевича. Однако лицо было знакомо – сухое, смуглое, обветренное, горбоносое.
Змаевич и Майков снова обменялись крепким рукопожатием. И Ероха, внимательно глядевший на Змаевича, заметил странную особенность рукопожатия – средний палец не располагался рядом с указательным, а ложился поверх него, образуя косой крест.
Пальцы у людей, имеющих дело с холодным оружием, иногда ведут себя причудливо. Ерохе доводилось видеть руки, у которых отдельные пальцы сами не сгибались, потому что сухожилие было перерублено, и приходилось бедолагам помогать соседними пальцами.
Но ему не было дела до чужих увечий – хватало своей боли в спине и боках.
– Нерецкому кланяйся, – сказал Змаевич.
– Непременно. Черт меня догадал связаться с Петровым. Вот попросил он принять арестантов – который час с ними гуляю. А он все никак не подойдет на своем дырявом корыте.
– Ступай, ступай, – прикрикнул на Ероху Тараканыч. – Вон туда, к причалам. Окликни шлюпку с «Дерись», спусти туда кадушку и сам полезай, жди меня. Не зевай!
Ну что же, подумал Ероха, служба начинается заново. И начинается не так уж плохо – покормили, на корабль определили. Теперь главное – чтобы никто даже кружки с пивом не поднес.
Поскольку приказа выступать из столицы еще не привезли, Тараканыч решил – самое время воспользоваться солнечной погодой и тировать стоячий такелаж на «Дерись», как раз можно успеть до похода. В общей суете он разжился таким количеством тира, чтобы хватило надолго, лишний припрятал, а необходимый выдал матросам, в том числе и Ерохе.
Прозвище свое боцман получил за вездесущность, а звался Кузьмой Скляевым. Казалось бы, укрылся от него в самом неприметном закоулке, чтобы хоть четверть часика отдохнуть, а Кузьма, точно таракан из щели, возникает и сулит линьков. А уж когда висишь на вантах с ведерком горячей смолы, непременно он внизу околачивается, проверяя, все ли на палубе укрыто, от греха подальше, старой парусиной. Мало того – с тараканьей ловкостью и быстротой лезет наверх убедиться, что смоляной слой положен равномерно, без пропусков и сосулек.
Орудуя наверху, Ероха смотрел, что делается на соседних судах. Он ощущал свою новорожденную сопричастность к флоту, и уже родилась в душе естественная морская ревность: все ли у нас лучше, чем у них? Зрение у него было отменное, и он разглядел, что на «Мстиславце» с понурым видом стоит у фальшборта Михайлов. Потом капитана, видать, окликнули, он повернулся и поспешил на зов, а еще четверть часа спустя Ероха увидел, как тот спускается в шлюпку с «Иоанна Богослова», где стоял Майков.
«Обедать собрались», – подумал Ероха и оказался прав.
Горе горем, а здорового моряцкого аппетита никто не отменял. Пока была возможность лакомиться на берегу в трактире, а не терпеть осточертевшие произведения судового кока, грех было не воспользоваться.
Он невольно высматривал сверху тот желанный и недоступный трактир. И замечтался, и тут услышал зверский рев Тараканыча и отборный, с вывертами, мат:
– Ах ты, блядь, семитаборное охреневшее блядепробоище отцов наших гнойных и помойных, мать твою ети раз по девяти с перевертом в перехлест из поворота в перекос, и через гвоздями забитый клюз обратно в загробные рыданья!
К немалому изумлению боцмана, Ероха от счастья расхохотался прямо по-младенчески: он окончательно осознал, что вернулся домой. И тут же он вспомнил свое мысленное обещание.
Осуществил задуманное Ероха ближе к вечеру, подойдя к Тараканычу и встав перед ним со смиренным видом:
– Мне бритва нужна.
– Зачем? Пока суд да дело, походишь небритым. К портовым блядям бегать все равно не позволю.
– Мне голову обрить. Как раз затем, чтобы никуда не бегать, пока не образумлюсь, – честно ответил Ероха. – Иначе опять собьюсь с панталыку.
– А сам сможешь?
– Смогу.
– Ну-ну…
Тараканыч выдал бритву и тазик для пены, но еще и публику собрал – поглазеть на потешное зрелище.