bannerbanner
Теплый дождь
Теплый дождьполная версия

Теплый дождь

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Алеша вздохнул и только теперь почувствовал, как замерзли у него ноги и весь он.

Алеша свесился с перил, еще раз вглядываясь в бегущие мимо платформы, и вдруг кто-то дернул его назад.

Испугавшись от неожиданности, он обернулся и увидел Гошку.

Шапка у Гошки съехала на затылок, из-за ворота валил пар – наверное, Гошка бежал.

– Ты чо? – спросил он Алешу. – С ума сошел? Кидаться вздумал?

И тихонько стукнул Алешу в грудь.

Алеша помолчал мгновение, потом, поняв, засмеялся.

– А мы с ног сбились, – сказал Гошка. – И я, и мама, и твоя мама. А капитан ушел.

– Ты знаешь, – неожиданно сказал Алеша, – я буду военным.

– Ты и так военный, – кивнул Гошка и стряхнул с Алеши снежные погоны.

Алеша вспомнил своих бумажных солдатиков. Бумажные барабаны, бумажные шпаги, бумажные ружья. Как и эти снежные погоны – ненастоящие, невзаправду.

Вот те, что проехали сейчас на длинном своем поезде, настоящие солдаты. В валенках, в тулупах, возле своих «катюш»…

Наследство

1

Дома было пусто. Ветер врывался в открытую форточку и метался по комнате, выстуживая ее. На столе стояли бутылка из-под шампанского, грязные тарелки, утыканные окурками, блюдо с капустными пельменями, почти не тронутыми.

Мама сидела на кухне, одетая в пальто, и глядела перед собой прозрачными глазами. Так она сидела, вся сжавшись и не шелохнувшись, пока Алеша раздевался, будто ждала она его слов, его суда, будто ждала, что что-то случится сейчас.

Алеша стоял посреди комнаты, думая, как сказать маме все, какие найти слова, чтобы она поняла, все поняла. И вдруг усталость, как какой-то огромный груз, навалилась на него. «Что говорить? – подумал он. – Ну что тут скажешь, ведь она и сама все знает».

Он разделся, лег в кровать и закрыл глаза. Бумажные солдатики, золотые шары, бутылка из-под шампанского, поезд с «катюшами», танцующая мама – все, что было перед ним в этот вечер, закружилось, сначала медленно, потом все быстрей, и Алеша уснул.

Он очнулся среди ночи, неожиданно и беспричинно. Было тихо, за окном, в свете фонаря все падал и падал крупными хлопьями снег.

С кухни, из-за приоткрытой двери слышались голоса. Алеша прислушался. Говорила Вера Ивановна.

– Для сына, – повторяла она настойчиво, – для сына! Это разве не важно?

– Ах, Вера, Вера, – вздохнула мама, – если бы все так просто было…

– А ты не усложняй, – сказала Вера Ивановна.

– Да вот попробовала. Видишь, что получилось, – усмехнулась мама. – Я ведь и сама все знаю, Вера… Знаю, что Алеша – все, что мне осталось… А как подумаю – дальше что, хочется за соломинку ухватиться…

Мама помолчала, помолчала и Вера Ивановна.

– Ты вот врач, – продолжала мама, – у тебя работа, а я кто? Официантка. Вот война кончится. Алеша вырастет, женится, уедет, а я? Одна?.. Супы разносить? Разве это жизнь…

– Ты еще молодая, – сказала грустно Вера Ивановна, – красивая, подожди, Алеша вырастет, поймет. А сейчас – поставь-ка себя на его место. Отец у него вот где!

Мама заплакала, соседка принялась ее утешать, и Алеше стало жаль маму. Но новогодняя ночь – и капитан, и веселая мама – вновь пронеслась перед ним, и он закрылся с головой одеялом, чтобы ничего не слышать и ничего не знать, кроме того, что он решил сегодня: отец всегда будет с ним, и нет ничего, что могло бы простить измену ему.

На другой день, когда Алеша с Гошкой собирались побегать после школы на улице, пришла Вера Ивановна. Узнав, что мамы нет, она очень удивилась, будто в первый раз слышала, что мама днем на работе, вытерла о половик сухие туфли и вошла в комнату.

Гошка подозрительно закрутился, замельтешил и вдруг сказал:

– Дак я за хлебом!

А Вера Ивановна стала рассказывать ему, как трудно работать в госпитале, и как много каждый день там умирает тяжелораненых бойцов, и как все-таки хорошо, что мама не пошла работать в госпиталь, и какая она молодец, что устроилась в столовую, потому что живется сейчас трудно, а это, как ни говори, помогает.

Вера Ивановна говорила как-то несвязно, вздрагивала, когда на лестнице слышались чьи-нибудь шаги, внимательно разглядывала Алешу и вообще вела себя очень странно.

Алеша молчал. Вера Ивановна взъерошила короткую свою прическу, что-то промычала и заходила по комнате. Короткие волосы очень не шли ей; казалось, она только что вышла из тифозной больницы. Когда Вера Ивановна ходила по комнате, короткие волосы ее топорщились, открывая худую белую шею. Вся она такая длинная, такая нескладная, а сейчас еще почему-то смешно хлопала все время глазами, будто ей в глаза что-то попало.

– Так! – Вера Ивановна решительно прошлась по комнате. – Так! Так! – повторила она, но опять ничего не сказала, а все ходила, топталась, будто хотела разбежаться и взлететь.

Потом она резко остановилась и сказала:

– Алеша! Я хочу с тобой поговорить!

– Пожалуйста, Вера Ивановна, – ответил Алеша.

– Как с мужчиной! – воскликнула Вера Ивановна и подняла кверху палец.

Алеша пожал плечами.

– Так вот, Алеша, – начала Вера Ивановна, продолжая ходить по комнате. – Твой папа погиб. Это ужасно! Это горько! И это непоправимо! – Она остановилась перед Алешей. – Да, это так! – воскликнула она. – И ничего тут не сделаешь.

Алеша повернулся к отцовской фотографии, и слова эти – «Ничего тут не сделаешь» – прозвучали как откровение, как сказанное и понятое только сейчас, как железная точка, которую вот взяла и поставила на папиной жизни эта длинноногая Вера Ивановна. Алеша отвернулся, и Вера Ивановна взяла его за плечи и сказала совсем другим голосом:

– Прости, Алеша. Прости…

Она прижала Алешу к себе осторожно, как мама.

– Но понимаешь, жизнь не остановилась. И ты живешь и учишься. И твоя мама живет. Ничего не поделаешь, так все устроено – одни умирают, другие остаются.

– Ну и что? – буркнул Алеша.

Вера Ивановна кашлянула. Что-то запершило у нее в горле, и она сходила на кухню попить.

– Алешенька, – сказала она, вернувшись. – Твоя мама еще молодая, и ей нужно строить свою и твою жизнь дальше. И ей трудно.

– Ну и что? – спросил Алеша, начиная злиться. – А вам не трудно? А вы – старая?

– Алеша! – улыбаясь, ответила Вера Ивановна. – Ты уже большой и скоро окончишь школу, каких-нибудь года три, и уедешь учиться дальше, а мама? Она должна остаться одна?

– Ну и что? – крикнул Алеша. – Ну и что вы от меня хотите?

Вера Ивановна побледнела, губы у нее затряслись.

– Ничего, ничего! Только чтобы ты все понял – больше ничего.

– Я все понимаю, – сказал Алеша с тоской. – Я все понимаю. Но только вы меня не уговаривайте.

Вера Ивановна зашмыгала носом, часто-часто заморгала, подошла к Алеше и вдруг наклонилась к нему и поцеловала куда-то в затылок.

2

Они молчали теперь дома. Стена встала между ними, прочная каменная стена, и трудно было ее разрушить. Иногда мама пыталась просто постучаться в эту стенку, решительно подходила к Алеше, брала его за руку, говорила:

– Алеша!..

Но Алеша вырывал руку и говорил ей:

– Всю жизнь Алеша! – и отворачивался. Или шел в прихожую, надевал пальто и уходил к Гошке. У Гошки они о чем-то говорили, они вырезали солдатиков из бумаги или читали, но Алеша говорил, и вырезал, и читал, думая совсем о другом. Он часто встречал удивленные Гошкины глаза и замечал, что, оказывается, ответил что-то невпопад, или сказал совсем не то, или начал читать не на той странице.

Он сидел у Гошки, или шел куда-нибудь, или говорил с кем-нибудь и понимал, что живет он какой-то двойной жизнью. И эта – когда он был у Гошки, или ходил, или читал, – эта жизнь внешняя. Он механически делал все это, а думал совсем о другом.

Иногда ему так хотелось плюнуть на все, побежать домой, к маме, прижаться к ней и крикнуть: «Ну, скажи, скажи, скажи, что все это не так, что все по-другому!» Но он только глубже прятался сам в себя, как какая-нибудь черепаха.

3

Но как все призрачно на белом свете!

Сначала Алеша тяготился от ощущения, что он живет, как черепаха, спрятавшись сам в себя, спрятав от Гошки, от Веры Ивановны, спрятав от мамы, от всех вокруг все, что в нем болело. Потом он привык к этому, и ему даже стало нравиться, что он – сам в себе, и никого туда не впускает, что он живет как бы один среди людей.

Он стал замкнутым и скрытным, он редко улыбался и никогда уже не хохотал, как раньше, и даже Гошка, лучший и единственный друг Гошка, стал надоедать ему, и Алеша нередко, когда они читали или делали уроки, вдруг вставал и уходил.

Он шел просто так, куда глаза глядят, – по дальним незнакомым улицам, по тихим окраинам. В город опять нагрянула весна.

На тополях суетились грачи, поправляли свои мохнатые гнезда, потом как-то враз приутихли, и тополя, словно красавицы какие, поразвесили на ветках красные сережки. Сережки стали зелеными коробочками, а когда раскрылись, над городом снова пошел снег.

Июньский тополиный снег крутился в воздухе, покрывая улицы пушистой пеленой, ступать было мягко; кругом пахло терпким запахом нагретой солнцем листвы, землей, выпускавшей острые стебельки трав…

Алеша шел по улице и чувствовал, как незаметно, само собой он как бы отогревается, вдыхая весну, глядя на тополиный снег, слушая грачиный гомон. Что-то просыпалось в нем, как просыпается замороженная земля от зимнего неподвижья, как просыпаются соки в деревьях, начиная весенний коловорот.

Он шел, качаясь на гнучих досках тротуаров, и в нем пела какая-то внутренняя музыка, было удивительно легко на сердце, хотелось даже взлететь, забраться туда, к грачам, и оттуда, с высоты, посмотреть вниз, так, чтобы захлестнуло сердце и стало страшно и радостно от такой высоты.

Он шел и шел по незнакомой какой-то улице, усыпанной летним снегом, и вдруг будто рядом, над ухом, грохнул гром, и он даже оглох на мгновение.

Впереди него, взяв под руку того самого капитана, шла мама. Они говорили о чем-то, и мама смеялась.

Алеша остановился. Все в нем металось, все горело и страдало в нем.

А мама уходила по деревянным, гнущимся тротуарам со своим капитаном и все смеялась, смеялась.

Ненависть и отчаяние, ревность и гнев – все смешалось в нем. «Что бы сделать, – думал Алеша, – что бы сделать сейчас такое, чтобы все это кончилось – сразу и навсегда. Чем бы отомстить за отца, отомстить так, чтобы они запомнили?»

Он чувствовал, как туманятся мысли в голове, как стучит в висках кровь.

«Что бы сделал сейчас отец? – подумал Алеша, ожесточаясь. – Что бы он сделал?»

Эта мысль как бы остудила его. Если бы был отец, мать бы не шла под руку с капитаном, ни за что бы не шла…

«Ну и что же, – подумал он, снова ожесточаясь, – раз отца нет, значит, можно ходить под руку с каким-то капитаном?»

Кровь прихлынула вновь, и стало темно вокруг. Алеша сунул в рот два пальца и сильно, долго, зло свистнул. Получилось хоть и громко, но недолго, и тогда он набрал полную грудь воздуха и засвистел протяжно и долго вслед матери и вслед этому капитану.

Они обернулись, мама увидела Алешу, и даже отсюда, издалека, стало заметно, как она побледнела. Люди на улице оглядывались, смотрели на Алешу, потом смотрели на тех, кому он свистел так протяжно и зло. Многие не понимали, в чем дело, но некоторые догадывались или просто предполагали, отчего это мальчишка свистит двум взрослым – женщине и капитану, и переговаривались между собой – кто весело, кто горько, – став невольными участниками Алешкиной беды.

А Алеша свистел и свистел, проклиная и ненавидя предательство.

Потом он повернулся и побежал.

Как все призрачно на белом свете!

Вчера еще – да какой там вчера, час назад – ему было хорошо и уютно прятаться в себе. Он думал, что не так уж плохо устроены черепахи: зачем всем знать, что у них внутри, они прячутся сами в себя, и никому до них нет дела.

И все это рухнуло в один миг. Нет, теперь он понял другое.

Он понял, что, спрятавшись в себя, молча, ничем не помешает предательству.

Нет, надо, чтобы все знали, что происходит.

Надо, чтоб все знали, что предательство не прощают.

4

Алеша как заведенный ходил по комнате, когда пришел Гошка. Алеша все метался, не зная, что сделать, что придумать, куда пойти.

«Что сделать, – думал он, – что сделать, чтобы изменить все это. Чтобы мама снова была такой, как раньше. Пусть она плачет, пусть ходит бледная, с синими дугами под глазами, пусть он, Алеша, будет мыть пол и готовить обед, а мама – пусть она думает об отце, только думает, пусть думает вечно, всегда, – только не это!»

Он метался по комнате, а Гошка испуганно смотрел на него.

«А что, если и правда?» – подумал Алеша и засмеялся. Он подошел к Гошке.

– Как ты сказал тогда? – прошептал он. – Второй отец?

Он снова засмеялся. Да, нужно придумать что-то. Придумать такое, чтобы потрясти мать. Чтобы она все поняла. Он подошел к столу и посмотрел на отца.

Отец безмятежно улыбался в своем ромашковом поле. «Правильно, улыбайся, – подумал Алеша, – и не знай того, что происходит». И вдруг Алеша вспомнил, как зимой он говорил с отцом. Это он бредил тогда. Но вот уже прошло столько времени, и столько еще он болел тогда, а все помнит, весь разговор, слово в слово. «Этот орден передается наследникам – сказал тогда отец. – Носи его ты…»

Да, да, орден, он должен надеть отцовский орден. Он будет носить его всегда, особенно – дома, чтобы мама видела и знала: у отца есть наследник, он, Алеша. И чтобы она всегда помнила об отце.

Алеша открыл стол, нашел красную коробочку с орденом и побежал на кухню за ножницами, чтобы проткнуть пиджак. Материя оказалась плотной, трещала под ножницами, наконец дырка получилась, и Алеша прицелил орден.

– Пошли, – сказал он Гошке, – пошли на улицу!

Вот сейчас они пойдут туда снова, где мама и капитан, и Алеша встретит их, и у него на куртке будет отцовский орден. Пусть мама видит его! Пусть знает! Пусть будет ей больно и стыдно!

Они слетели по лестнице, и Гошка все пробовал удержать Алешу. Но Алеша знал, куда шел и зачем, он зло посмотрел на Гошку, и тот отступился, пошел рядом.

На улице, где полчаса назад Алеша встретил мать с капитаном, никого не было. Тихо падал тополиный снег, редкие прохожие шли по своим делам, и ничто не напоминало о том, что произошло здесь совсем недавно.

Алеша побежал вдоль по улице, Гошка не отставал от него. Потом они вернулись обратно и побежали по какой-то другой улице. Но нигде мамы и капитана не было видно, словно они исчезли, провалились сквозь землю.

Наконец, устав, запыхавшись, Алеша пошел медленнее, Гошка еле плелся за ним, но не отставал. «Молодец, – с благодарностью подумал о нем Алеша, – настоящий товарищ».

– Слушай, Лёх, – сказал ему Гошка, – я за тобой как адъютант бегаю и даже не знаю зачем.

– Погоди, – ответил Алеша, закипая, представляя, как все это будет, – скоро узнаешь.

Они снова заметались по улицам, прочесывая их одна за другой. Наконец, обессилев, Алеша сдался Гошке, и они пошли домой. В запыленной куртке, понурый, Алеша еле волочил ноги.

Дома, едва открыв дверь, он пошел в ванную и сунул голову под кран. Прохладная вода успокоила и освежила. Гошка, так ничего и не поняв, сидел на подоконнике. Алеша ходил по комнате, не зная, за что взяться. Мамы все не было. Он метался из угла в угол, потом наконец полез на шкаф. Там где-то лежали папиросы. Еще отцовские.

– Дурак, что ты делаешь! – сказал ему Гошка и попробовал было отнять папиросы. Но Алеша не уступил, закурил неумело, закашлялся, но виду не подал и на глазах у Гошки выкурил подряд, одну за другой, три папиросы.

Голова закружилась. Сначала медленно, потом все быстрей. Стало хорошо, будто все Алешкины несчастья прошли, исчезли, будто их и не было никогда.

Потом Алешу замутило, он побежал в ванную, и его стошнило.

Когда он вышел в прихожую, перед ним стояла мама. Алеша не узнал ее. Под глазами у нее синели круги, вся она была как тогда, когда уехал отец. Руки у нее висели, она горбилась и смотрела куда-то мимо Алеши.

Ему захотелось обидеть ее, сделать больно – за все, за все, и он сказал:

– Ну что, явилась, капитанская дочка?..

Что-то обожгло его щеку, и в то же мгновение будто вылили на него ведро холодной воды. Нет, это не мама ударила его. Блестящими глазами смотрел на него лучший друг Гошка.

Дорога

1

Их свело только лето.

До самых каникул ходили они в школу разными дорогами. И казалось, дел-то: подойди один к другому – Алеша к Гошке или, наоборот, Гошка к Алеше, скажи какой-нибудь пустяк, и все станет на свои места. Но ведь подойти надо, надо сказать…

Нет, не так все просто это, очень даже сложно.

Очень это сложно – жить на белом свете и решать самому – что правда, а что ошибка. Вот уж, кажется, во всем ты прав, а приглядишься позорче да пораздумаешь – и все по-иному обертывается. Сложная штуковина это – размышлять и все понимать как надо…

Так и ходили бы они, наверное, друг мимо друга во дворе, в школе, на улице, не узнавали бы, словно чужие люди идут, если бы не лето.

Это Вера Ивановна расстаралась – достала путевки в лагерь, да еще подряд на две смены. Там они, в лагере, на какой-то лесной тропинке, обросшей лиловыми цветами ивана-да-марьи, встретились и первый раз за многие дни посмотрели друг другу в глаза, и отворачиваться вновь стало глупым и ненужным.

Гошка только сказал:

– Если еще такое матери скажешь – снова ударю.

И странно, Алеша кивнул. И уж вовсе странно, что кивнул не потому, что побоялся снова поссориться с Гошкой, а потому, что согласился с ним.

Что-то сдвинулось в нем с того дня, когда сказал он маме гадость и Гошка ударил его. Что-то такое произошло необъяснимое. Будто он смотрел сам на себя, со стороны, сбоку откуда-то, смотрел и думал. И хотя придумать ничего не мог, не мог сказать сам себе: так-то и так-то надо, сам себя он не принимал уже безоговорочно, не казалось ему, как раньше, что он всюду прав и только он все понимает. Не думал он теперь, что тогда, в тот день, должен был он улюлюкать вслед маме, а потом, с отцовским орденом на груди, метаться по городу, чтобы маме было больно. Размышляя об этом, мучаясь и горюя, он всегда спрашивал себя: а как бы поступил отец? Это ясно, будь он жив, никогда бы не случилось всего этого, и все-таки… И все-таки – он, Алеша, был слишком недобр тогда. Отец был добрее…

Алеша вспомнил тот старый свой сон, когда он, как с живым, говорил с отцом. Отец сказал: «Я крепко любил маму… Я думал о тебе и о ней, когда умирал. Береги ее…»

Береги ее… Это сказал он. Берег ли Алеша маму? Нет, он ее не берег, он караулил! КАРАУЛИЛ! Как какой-нибудь пес. И между этим, между караулить и беречь, – ведь между этим не было ничего общего!

Он осуждал себя, но тут же спрашивал: а мама? Почему она забыла отца? И разве можно простить ей это?

Сомнения эти и горести нарастали день ото дня – Алеша решил, что он все-таки должен поговорить с мамой. Не таясь, по-взрослому, чтобы она, не боясь, сказала ему все как есть и как она думает.

Но каждый раз, как она приезжала, Алеша не решался начать разговор первым. Они сидели на травке, два человека, не чужих человека – мать и сын, и молчали. Говорить им словно не о чем. Разве же это слова: «Как живешь?», «Ничего», «Как кормят?», «Хорошо», «Весело вам тут?», «Весело».

А что скажешь? Что спросишь? Люди сами виноваты, что им не о чем говорить.

Когда мама уезжала, Алеша долго стоял на пыльной дороге, смотрел вслед машине, и ему казалось, что он и мама – как два путника: шли, шли вдвоем, а потом дошли до перепутья, и один в одну сторону пошел, другой – в другую. Разошлись они в разные стороны, обернутся, посмотрят друг другу вслед и каждый увидит: тот, другой, стал маленьким, совсем крошечным. Глядишь – и исчезнет совсем…

Исчезнет совсем…

Как странно устроена жизнь! Мама, красивая, хорошая мама, которой он всегда любовался и налюбоваться не мог, которую так любил отец, мама, которая была всегда рядом, когда Алеша рос, и вот мама – должна исчезнуть.

Ах, если бы кто-нибудь помог!.. Ведь бывает же в школе: стоишь у доски и не знаешь, что отвечать, а тебе кто-нибудь, Гошка, например, добрая душа, подскажет. И ты повторишь.

Если бы кто-нибудь подсказал, как – сейчас? Как быть? Как все понять и как сделать дальше?

Да, он любил отца, любил всегда и будет помнить его вечно. А мама? Разве он меньше любит ее? Какая все ерундовина кругом, какая ерундовина. И маму он не забудет никогда, и отца тоже. И разорваться он не может тоже.

Алеша сидел на берегу, над маленькой мелкой речкой. Сзади что-то зашелестело, он обернулся.

– Опять сидишь, – сказал Гошка. – Ты какой-то стал, как вобла… Как вобла, – засмеялся Гошка, понравилось ему это. – Все сидишь и сидишь… Давай искупаемся!

«И правда, – подумал Алеша, – как вобла. Сижу и сижу». Он медленно разделся, бухнулся в воду, а вынырнув, улыбнулся. Стало сразу легче и проще. Будто все, что он думал, на дне осталось. Утонуло.

Он засмеялся, поплыл быстрыми, сильными саженками и словно споткнулся.

Значит, так… Значит, раз ему легко, так и все хорошо на свете? Главное, значит, чтоб тебе хорошо, а остальное – ерунда?

«Нет, нет, – подумал он и поплыл к берегу. – Пусть лучше будет он мучиться, пока не случится что-нибудь и пока не станет все на свое место…»

2

В лагере жилось сытно, но скучно, и поэтому, когда однажды была объявлена военная игра, Алеша с Гошкой, увлеченные всеобщей заварухой, засуетились тоже, строгая из сучьев автоматы. Ночь накануне они плохо спали, боясь прозевать боевую побудку, позже других одеться и вообще, не дай бог, отстать. Но никакой побудки не было, потому что с утра моросил редкий дождик и старшая вожатая, пухлая тетенька с запудренными веснушками на носу, игру отменила.

В мальчишечьих палатах начался бунт. Алеша и Гошка стояли на кроватях и, размахивая подушками, призывали к манифестации, когда дверь распахнулась и пухленькая вожатая поманила их маленьким пальчиком. Разговор был визгливый и бестолковый, после чего, выйдя на улицу, Гошка сказал:

– А ну ее на фиг, Леха!

И добавил, вздохнув:

– Несерьезная женщина…

Несостоявшаяся игра взбудоражила их, воспалила воображение. Все это время, в самые горестные часы, – и чем тяжелее ему было, тем чаще он думал об этом, – Алеша повторял сам себе те слова, сказанные Гошке на мосту, возле станции, над морозными синими рельсами. Он повторял себе: «Я буду военным…» – и в слова эти вкладывал смысл, гораздо больший, чем выражали только эти три слова. Говоря это, повторяя себе снова и снова эту клятву, данную самому себе, он верил, он точно знал, что станет военным и, став им, повторит отца. И будет на свете снова командир Журавлев.

Вместе с решением этим, с этим убеждением росла в Алеше, внутри его, какая-то необъяснимая сила. Нет, не та, когда один человек другому в доказательство своей силы так руку, здороваясь, сожмет, что тот бледнеет и охает; в этой силе Алеша многим бы уступил, пожалуй. Его же сила была совсем другой, и вовсе он ее не проявлял никогда, но вот, так уж бывает, многие эту силу видели, будто на лице она написана была, и за то уважали Алешу. Случись, скажем, сейчас драка или что-нибудь подобное, Алеша, может, и вышел бы из нее побитым, да только – нет, не сдавшимся.

Однако Алеша считал, что этого одного мало, что в человеке, который решил стать военным, должны быть две силы – одна такая, а другая физическая, полностью соответствующая. Он хотел бы в драках, если придется, выходить не только не сдавшимся, но победившим.

И все-таки, что ни говори, а кое-чему военному научились они с Гошкой за это время. Да хотя бы плавать как рыбы. А плавать для бойца, для разведчика, скажем, первейшее дело. Переплыл реку бесшумно, разведал все, обратно вернулся с ценными донесениями. Ну, а что стрелять они так и не научились, что же делать, если ни ружья, ни пистолета нет, не станешь же из рогатки пулять, хотя, конечно, и из рогатки меткости научиться можно, только мальчишеской, а не военной. Известно, меткость меткости рознь.

Так они шли под редким-редким дождичком, размышляя о неудавшейся игре, как с крыльца закричала вожатая, чтобы они немедленно вернулись, и Гошка тяжело вздохнул, а Алеша предложил даже для себя неожиданно:

– А давай совершим марш-бросок. По-настоящему.

И Гошка хохотнул обрадованно.

И они побежали под крылечко, под волю старшей пионервожатой с напудренным носиком и строгим характером.

3

Алеша помнил, как рассказывал отец об учениях и о том, что на всяком учении бывают марш-броски с полной боевой выкладкой. Это значит – скатанная шинель, винтовка за спиной, противогаз, сумка с патронами, да и еще какой-нибудь груз. Рация, например, у радистов. Пулеметы – у пулеметчиков. А артиллеристы, если надо, даже легкие пушки сами тащат.

На страницу:
4 из 5