
Лабиринт
А кроме того, дела у Темки шли на поправку, и это важней всего. Убрали уже палку, к которой сосуд с жидкостью привязан был и откуда эта жидкость Темке в ногу лилась. Убрали и палатку над Темкой, на бок ему потихонечку поворачиваться разрешили. Сильной боли теперь Темка не чувствует, губы не кусает, а улыбается во весь рот. Улыбается – вот что главное! Целый день они друг другу улыбаются. Темка и отец.
У отца так прямо будто крылья выросли. Словно он от какого-то груза освободился, скинул камень со спины. Плечи уже не висят – ключицы из-под рубашки не выпирают, голову прямо держит, белозубо улыбается, и морщины возле губ разгладились.
И старается отец изо всех сил. Старается, чтоб Темка его полюбил.
Про тот разговор о светящихся дельфинах и о том, что хорошо бы научиться фотографировать, Толик сперва забыл, но оказалось, это не только разговор.
Однажды он пришел проведать Темку, открыл дверь, улыбнулся, навалившись на косяк, что-то щелкнуло возле Темкиной кровати, и глаза у Толика округлились. На тонких ножках рядом с Темкиной подушкой стоял маленький глазастый прибор и глядел на Толика блестящим выпуклым очком. Темка нажимал какую-то кнопку на фотоаппарате, отец сидел на корточках у штатива, и оба они походили на пулеметный расчет, который залег за своим оружием.
Вот это да! Толик даже охнул, вглядываясь в блестящую машинку.
– Иди! – кричал ему весело Темка, повернувшись на бок. – Краткосрочные курсы обучения фотографии! Сегодня вечером будем проявлять и печатать.
– Печатать, – поправил его, улыбаясь, отец, – пленку я проявлю раньше.
Темка с отцом стали наперебой объяснять Толику, что тут к чему, куда глядеть, как ставить выдержку и что такое диафрагма – то же, что и у человека в животе, сжимается и раскрывается, – какая бывает фотопленка, но тут Толик запутался, никак не мог усвоить, что такое фотографическая чувствительность.
– Ну ладно! – сказал, смеясь, отец. – На первый раз обоим вам достаточно теории, давайте снимайте друг друга и что хотите – все-таки тридцать шесть кадров.
Толик и Темка стали щелкать вокруг, вырывая аппарат из рук друг друга, обстреливать друг дружку, отца, палату и улицу за окном. Улицу снимал, конечно, Толик, и Темка при каждом щелчке спрашивал его:
– Что снимаешь? Что?.. А теперь?
– Троллейбус! – кричал ему возбужденный Толик. – Воробья! Девчонки какие-то идут!
И Темка счастливо смеялся в ответ.
– Вот встану скоро, – сказал он мечтательно, – и наснимаем кучу всего! Всяких птиц! Всяких зверей!
– Где ты возьмешь их? – удивляясь, спросил Толик. – Одни воробьи! Ну, цыплята наши! Ну, кошек да собак наснимать можно, но ведь это же не звери и не птицы.
– В лес поедем! – ответил Темка и повернулся к отцу. – Поедем в лес, Петр Иванович? Когда поправлюсь.
– Поедем! – сказал отец. – Вот можно бы на пароходе поехать, вниз по реке. В пятницу отправиться под вечерок, а вернуться поздно в воскресенье, все-таки два выходных! И порыбачить можно, и птиц поснимать. Знаю я одно такое местечко.
Толик поглядел на счастливого отца и улыбнулся, потому что было похоже, это не отец обещал поехать с ними на пароходе, а ему самому кто-то обещал, и он радовался, как мальчишка.
– А пока учитесь! – сказал отец. – Хорошенько учитесь, снимать птиц надо поодиночке, тихо, меня с вами не будет, никто не подскажет. А в лесу снимать надо иначе, чем на солнце, – другая диафрагма, другая выдержка, – и объяснял подробно опять, какая зависимость между пленкой, тем, как предмет, который снимаешь, освещен, выдержкой и диафрагмой.
Мальчишки решали фотографические задачки, и оказывалось, что это совсем как в математике, – нужно знать правила, но одних правил все-таки мало, обязательно должен быть навык, опыт, практика. Они снимали теперь уже не впопыхах, а обдумывая каждый раз, как и какую диафрагму поставить, что снять, с какой выдержкой, пока не кончилась пленка.
Потом отец достал кассету и ушел, оставив мальчишек одних, и они все крутили фотоаппарат, щелкали впустую затвором, целились друг в друга, пока наконец Темка не спохватился.
– Хватит, хватит, – сказал он. – Повесь-ка, пока не доломали, а то и поехать никуда не придется.
Толик послушно повесил фотоаппарат, и вдруг неприятная мысль кольнула его. Он попробовал прогнать ее поскорее, но ничего не вышло. Такие гадкие мысли, видно, не исчезают бесследно, они сразу отражаются в человеке, сразу отпечатываются в нем – там, внутри, в душе или на лице, в зависимости, наверное, от того, кто какой человек, – и Темка сразу заметил это, спросил Толика, что с ним.
– Ничего! – равнодушно ответил Толик, стараясь отогнать эту гадость.
Но она не отгонялась, а, наоборот, вырастала, становилась все огромней, будто в Толика забралась обезьяна. Сначала обезьяна была малюсенькая, едва заметная, но она вырастала с каждой секундой, вырастала в мохнатую гориллу, отчего-то похожую на бабу Шуру. «Чей фотоаппарат-то? – шептала горилла бабкиным голосом. – Чей, а? Чей? Твой или Темкин? Не знаешь? Ну так знай! Темкин. Это ему отец подарочек такой сделал. Ему – понял? – а не тебе! А ты сын родной. А Темка никакой не сын! Ну-ка, ну-ка вспомни, когда тебе отец такие подарки делал? Не вспоминай! Никогда!»
Горилла внутри Толика приплясывала, колотила себя по бокам длинными мохнатыми лапами, разевала огромную, до ушей, пасть, радовалась чему-то; и чем быстрей она росла, тем ниже опускал Толик голову, тем противней было ему.
Он боялся посмотреть Темке в глаза, он стыдился самого себя.
Человек не выбирает свои мысли, они приходят к нему сами по себе, не спросясь – и хорошие и гадкие, – ничего уж тут не поделаешь. Надо только, чтоб гадкие мысли не стали делами, – потому человек и называется человеком. Надо суметь эту гориллу вовремя взять за хвост и вышвырнуть из себя. Сразу увидишь, как легко и просто тебе стало. Сразу почувствуешь, как хорошо без дурных мыслей, – никто не топчет тебя внутри мохнатыми лапами. Надо только поскорей это сделать. Промедлишь, пожалеешь ее – и станешь ей сродни. Будешь ходить с мохнатой душой. Улыбаться людям, а внутри ненавидеть их.
Толик поднял голову, глубоко вздохнул. «Прочь, горилла, прочь!» Он даже руки поднял, на нее замахиваясь.
– Ты чего? – повторил удивленно Темка, пристально вглядываясь в Толика.
Тот прикрыл глаза, переводя дыхание. Горилла уменьшилась, снова становилась малюсенькой. «Прочь!» – рыкнул на нее Толик, думая, что маленькую прогнать будет проще. Но она и не подумала исчезать. Просто сжалась в точку и свернулась в клубок. Заснула.
«Вот гадость! – подумал про себя Толик. – Вот мерзость!» Но Темка глядел на него вопросительно, и нужно было что-то отвечать.
– Да ну! – сказал он. – Так! Мура!
Действительно, какая это мура! Никогда и никому не завидовал Толик, а тут позавидовал, да и кому – закадычному дружку, Темке! Темке и так живется несладко! Похуже, чем ему. А тут стало только налаживаться – и нате! Позавидовал первый же друг!
Темка пристально вглядывался в Толика, будто слушал его тайные мысли, а потом сказал погрустнев:
– Ты не бойся! – сказал он. – Аппарат этот твой. Я его от Петра Ивановича не возьму, уговор дороже денег… – Он промолчал, а Толик даже рот приоткрыл от удивления: как это Темка понял? – Ты знаешь, – задумчиво проговорил Темка, – я будто сплю, сплю все время… Есть такая болезнь – летаргия. Человек засыпает и может много лет подряд проспать… Вот будто и я сплю и не могу очнуться. Проснусь – и все дальше пойдет по-старому.
Толик медленно покрывался красными пятнами. Маленькая горилла исчезла в нем, испарилась. Остался лишь стыд – жуткий, неповторимый стыд перед Темкой. Как могла появиться эта горилла, как он мог подумать такое!..
Толик вздрогнул: точно! Это точно! Это в нем проснулась бабкина кровь. Ведь он внук этой скряги, этой жадины, которая из-за жадности раскрошила всю семью, словно ломоть хлеба. И эта жадность теперь вдруг проснулась в нем!
Он сидел красный как рак и вдруг вскочил с табуретки и выбежал на улицу. Как стыдно ему было!..
Возле больницы носом к носу Толик столкнулся с отцом и мамой. В руках у отца была большая картонная коробка.
Толик стоял возле них, пораженный, не зная, что делать: то ли пройти мимо, то ли обрадоваться, раз отец и мама стоят и разговаривают. Раньше бы он обрадовался, конечно, что тут говорить, но сейчас он не знал, как быть, потому что голова его была забита совсем не этим, а Темкой, фотоаппаратом. А главное – собой.
Нет, лучше утопиться или забраться на крышу и броситься сверху вниз головой, чем быть похожим на бабку. Это ужасно, если у него бабкина кровь! Правда, сейчас все успокоилось, горилла исчезла, оставался лишь стыд перед Темкой. Но кто знает, вдруг горилла появится снова? В другой день, из-за других случаев и людей? Вдруг она будет просыпаться часто – это же кошмар! Он, Толик, исчезнет, а командовать им станет такая вот обезьяна. Хоть и человекоподобная, но не человек.
Расстроенный Толик не заметил, что отец и мама совсем не взволнованы встречей.
«Мама, – вспомнил Толик, – интересуется Темкиным здоровьем. Вот она и пришла узнать, как и что. И увидела отца. Что особенного?..»
– Я проявил пленку, – сказал отец Толику. – Сейчас будем печатать.
– Прямо в палате? – удивилась мама, будто она уже знала про все – и про фотоаппарат, и про то, как они снимали сегодня.
– Прямо в палате! – улыбнулся отец. – Николая Ивановича помнишь? Так он тут главврачом. Разрешит!
– Ну идите! – ответила спокойно мама. – Счастливо!
Она повернулась и не спеша пошла по улице. Толик вздохнул, постепенно приходя в себя, и они отправились к Темке.
– Ничего! – сказал ему отец, обняв за плечо. – Скоро всему конец.
Толик подумал, освобожденно вздыхая, что правда, скоро всему конец, скоро уж, совсем скоро выпишут Темку из больницы.
Но оказалось, они не поняли друг друга.
Совсем не поняли.
Выяснилось это позже, а пока отец отворил дверь в Темкину палату и стал вынимать из коробки увеличитель, пластмассовые ванночки, красный фонарь.
Он хлопотал, а Темка глядел на Толика удивленными глазами, видно, не понимая, отчего он убежал. Но едва они устроились поудобнее и кинули в ванночку первый листок бумаги, Темка все забыл. Глаза у него яростно засветились при красном таинственном свете, он подмигнул Толику и шепнул ему в самое ухо:
– У тебя законный отец!
Толик легко вздохнул, снова радуясь за Темку и за отца, увидел, как, словно по велению волшебника, в ванночке под красным фонарем на белом листе бумаги прорисовывается он сам – все ярче и четче: распахнутая рубашка в клеточку, рот до ушей, брови вразлет и точечки глаз.
Толик смотрел сам на себя, прислонившегося к косяку возле дверей в Темкиной палате, и поражался чуду остановленного времени.
Толик принес этот снимок домой еще мокрым, свернув трубочкой. А наутро, когда бумага просохла, мама приколола карточку кнопкой к стене. Повесила в тот угол, где бабкина икона висела, только пониже.
– Ну вот, – сказала смеясь. – Теперь ты наш бог!
– Чей это ваш? – усмехнулся Толик, поглядывая на смурную бабку.
Возьмет еще да в знак протеста порвет карточку. А ведь жалко, все-таки первый настоящий снимок. Не такой, когда перед фотоаппаратом окаменевший сидишь и фотограф тебе, словно маленькому, обещает: «Гляди сюда, сейчас птичка выскочит», – а человеческий, какие у взрослых бывают. Да и сфотографировал Толика не кто-нибудь – Темка.
– Наш! – весело подтвердила мама, будто и не замечая бабки. – Наш! Наш! – И засмеялась, словно горох рассыпала.
Часть пятая
Внук миллионерши
1
С той поры, с того самого дня, когда Толик принес мокрую карточку, мама – как радио: поет без конца. Румянец во всю щеку, платье шуршит, будто даже платье радуется чему-то, и ходит мама так, словно летает.
От такого невразумительного веселья Толику как-то не по себе. Отец ушел – горевать надо, а она веселится. Нет, что-то тут неладно… Не тот человек мама, чтобы просто так сейчас веселиться. Неужели?..
Чудовищная мысль приходила в голову, Толик сжимался, сердце его в эти минуты, наверное, бывало с наперсток, и он казался себе маленьким, ничтожным, никому не нужным.
Действительно! Отец женился на другой женщине. А вдруг и мама женится, то есть выйдет замуж?
Кровь гулкими молотками стучала в висках. Толик едва успокаивался. Нет, этого не может быть! Он прогонял чудовищные видения и корил себя: если человек засмеялся, вместо того чтобы тосковать и ныть, значит, он уже подлец?
Толик успокаивался, улыбался, разглядывал маму, которая заворачивала в газету соль, сырую картошку, стрельчатый зеленый лук, прятала все это в маленький рюкзачок и наказывала разную всячину, вроде того, чтобы не лез глубоко в воду, не заходил далеко в лес, – будто он последний малыш и едет один в неизвестные дали.
Большой пароход стоял у дебаркадера, сверкая прохладными белыми палубами, блестя металлическими поручнями, увешанный спасательными кругами. Посадка еще не началась, пассажиры толпились на берегу нестройной, говорливой гурьбой, и Толик принялся разглядывать их.
Встав в тесный кружок, хохотали молодые парни и девушки в зеленых брезентовых куртках – туристы. У некоторых за плечами висели, как ружья, гитары.
Посреди толпы то тут, то там виднелись пучки удочек, и под каждым пучком пряталась, напоминая гриб, обтрепанная, вылинявшая кепка. Толик пригляделся к рыбакам и хохотнул: лица у них были замкнутые, окаменевшие словно, сосредоточенные, будто рыбаки уже сейчас, на берегу, представляли себя у тихого омута, где ни шуметь, ни отвлекаться нельзя, а нужно смотреть сосредоточенно на красные поплавки да ждать удачи. Толик подумал, что и порознь рыбаки стоят не зря – у каждого, наверное, свое укромное, заповедное местечко. «Ох, индивидуалисты!» – вздохнул, улыбаясь, Толик и представил, как рыбачат они – отец, Темка и он. Рыбачат все вместе, сидя на одном бревнышке, или уж если не на бревнышке, то неподалеку друг от друга, не таясь и радуясь все вместе каждой пойманной рыбке.
Началась посадка. Отталкивая туристов и рыбаков, к пароходу, будто на приступ крепости, кинулись деревенские тетки, вооруженные мешками и корзинами. В корзинах виднелись углы хлебных кирпичей, сушки и батоны; тетки по-свойски, не обижаясь, переругивались и шустро взбегали одна за другой по трапу. Толик улыбался, не понимая их вокзальной торопливости, и вдруг кто-то закрыл ему глаза.
Толик засмеялся: Темка! Конечно, это был Темка! Толик обернулся и рассмеялся опять. Артем и отец были в полном обмундировании – в старых каких-то пиджаках, в поношенных кепках, как два гриба, – совсем похожие на заправских рыбаков.
Все трое улыбались друг другу, возбужденно говорили о каких-то мелочах, а сами были уже там, на белоснежном, как айсберг, пароходе. Последние бабки с мешками и корзинами взбежали на палубу, за ними солидно двинулись рыбаки с пучками удочек, пора было подтягиваться к трапу и им, как вдруг зазвенела разбитая бутылка.
Толик уже давно приметил пристанский ларек. Там торговали чем-то пьяным – не то пивом, не то вином, и возле ларька топтались забулдыги. Они галдели на всю маленькую пристанскую площадь, толкали друг друга в грудь и, пока еще не началась посадка, привлекали всеобщее внимание. Тетки с кулями качали головами, озираясь на пьяниц. Толик же лишь взглянул и отвернулся: очень уж хорошее у него было настроение, чтобы портить его. Но сейчас загремела разбитая бутылка, раздался пьяный крик. Толик посмотрел на ларек и увидел, как, пошатываясь, к ним бежит человек.
Рубаха у него была распахнута, в руке он держал острозубо отбитое горлышко зеленой бутылки, взлохмаченные, грязные его волосы слиплись сосульками, на лице синел кровоподтек.
Это был Темкин отец, и в первую минуту Толик пожалел только себя. «Все, – подумал он, – сорвалась рыбалка!»
Пьяный, угрожающе поблескивая отбитым горлышком, придвинулся к ним.
– А-а!.. – сказал он, всматриваясь в отца. – Герой нашего времени!.. Ну, пойдем выпьем!
Толик посмотрел на отца. Он посерел, губы его сжались, а стиснутые кулаки мелко вздрагивали. Толик подумал, что отец испугался, но тот сказал твердым голосом:
– Не видишь? Мы идем на пароход…
– А-а!.. – протянул пьяный. – На пароход? Бабу мою к рукам прибрал, а теперь сына хочешь?
Толик снова посмотрел на отца. Теперь руки у него не вздрагивали. Он шагнул к Темкиному отцу.
– Но, но! – зарычал тот, выставляя обломанную бутылку. – А этого не желаешь?
Зубья у бутылки оскаленно блестели на солнце, словно волчья пасть.
Все время, пока Толик смотрел на взрослых, Темка стоял молча и встрепенулся, лишь когда отец сделал шаг к пьянице.
Толик подумал, он хочет защитить своего отца, но Темка шел, сжав кулаки, прямо на него, и тот отступил перед напором собственного сына.
– Ты что?.. Ты что?.. – жарко шептал Темка, и пьяный пятился назад, пошатываясь.
Наконец он разжал кулак, и горлышко зеленой бутылки с зазубренными краями жалобно звякнуло об асфальт. Тут же, словно эхо, грянул пристанский колокол.
«Отправление», – отметил про себя Толик. Пьяный остановился.
– Ладно, – мотнул он головой и протянул к отцу ладонь. – Тогда дай трояк!
Отец полез в карман, чтобы достать деньги, но Темка обернулся к нему и крикнул:
– Не надо!
Он крикнул негромко, но повелительно. И Толик удивленно отметил, что отец немедленно послушал его.
– Ну хоть рубль! – попросил, чуть трезвея, пьяница.
Темка не отрываясь смотрел на него и молчал. Потом сунул руку в карман и вытащил деньги.
– На! – сказал он резко и тут же повернулся.
Подпрыгивая и дико гикая, пьяница побежал к ларьку, а Темка шел на пароход. Проходя мимо отца и Толика, он даже не взглянул на них. Только бросил коротко и властно:
– Идем!..
Колокол на пристани громыхнул два раза, и, словно подтверждая его сигнал, громогласно и хрипло, как какой-нибудь допотопный ихтиозавр, заорал пароходный гудок.
Торопясь, они взбежали на палубу.
2
Крутой берег подвинулся в сторону, сразу убавив свою крутизну, и пароход, вспенивая воду, вклинился в тихую, а оттого жестяную на глаз реку.
Над головой лениво полоскался флаг, пароход мелко подрагивал корпусом и пускал из трубы в прозрачное небо едва различимую полоску жаркого марева.
Тетки с котомками расселись по скамейкам, достав всякую снедь, развязали цветастые платки, успокоились, засмеялись, похрустывая плотными огурцами; рыбаки, прислонив вороха удочек, наконец-то объединились в буфете; туристы запели веселую песню.
Темка стоял на самом носу, облокотясь о перила, глядя на воду, ни разу не сказав ни слова и даже не обернувшись, словно обиделся за что-то на Толика и отца.
Чтобы как-нибудь сгладить случившееся, Толик подошел к дружку и обнял его за плечо. Темка не шелохнулся.
– Ну чего ты? – спросил Толик.
Темка не отвечал, и Толик подумал, что, пока Темка лежал в больнице, время для них как бы приостановилось. В шахматах еще так бывает: игроки ходят, двигают фигуры, но положение – позиция по-шахматному – не меняется. Никто не сильней – ни белые, ни черные. Так и вокруг Толика было. Все двигались, разговаривали, что-то делали, но ничего не изменялось.
И вот время снова тронулось. Они увидели Темкиного отца – часовая стрелка пошла вперед. Но не с той минуты, когда остановилась, а как бы пропустив прожитое, как бы сделав скачок вперед. И оказалось, что очень многое стало другим.
Успокоилась мама: видно, смирилась, что отец не вернется. Подружились отец и Темка, хотя должно было быть наоборот. И он, Толик, человек, который, может, больше всех хотел, чтобы отец вернулся, помогал этой дружбе.
Время шагнуло вперед и сразу переменило Темку. Раньше бы он уговаривал своего отца, повел бы его домой, может, а теперь от него отказался – легко ли это?!
Время пошло дальше и сразу провело между отцами и сыновьями новую черту, водораздел, как говорится в учебнике географии. По одну сторону черты сразу трое – Толик, Темка и отец Толика.
Но что же – так все и останется? Трое по одну сторону? Один отец у Толика и Темки?
Толик повернулся к Темке. Что бы он сказал на это? Толик обрадовался, если бы Темка стал ему братом. Был счастлив!
Но ведь все это детство, все ерунда. Если они оба с отцом, то как же матери? И у Толика и у Темки свои мамы, и обе они жены отца: одна бывшая, другая настоящая. Вот тут-то уж ничего не придумаешь. Никакая фантастика не поможет.
Старая мысль кольнула Толика. Снова он подумал про маму с подозрением. Уж очень веселая она. Подозрительно веселая. А что, если в самом деле выйдет замуж?
Толик с ужасом представил, как в их комнату явится какой-то мужчина и сам собой, не спросясь, станет его новым отцом. Пусть это называется не так – не отец, а отчим, – но какая разница! Другой человек будет проверять дневник, говорить разные слова, указывать, шутить, а может, и бить – всякие ведь бывают люди…
Нет, он никогда не примирится с этим, никогда не будет говорить с этим новым отцом как с отцом!
Толик посмотрел на Темку – и вдруг, может быть, впервые за все время понял его по-настоящему. Понял всю его лютую ненависть к отцу, которая была сперва. И понял вдруг силу – да, да! – силу отца, который преодолел Темкину ненависть. Который заставил Темку сказать: «А у тебя законный отец!»
«Но что все-таки, что будет дальше? – с тревогой и тоской подумал Толик. – Ведь время снова идет, шагает, стучит машинами в пароходе, тикает стрелками в часах».
Толик обернулся. Отец подошел сзади и положил им на плечи тяжелые ладони.
– Что, хлопчики, приуныли? – спросил он негромко и сам себе ответил: – Не надо унывать. Не надо… Ну-ка хвост морковкой!
Сзади запели. Толик подумал, что это опять туристы, но песня была очень странная, не туристская.
Он оглянулся. Тетки, которые тащили мешки и корзины с хлебом, скинув на плечи платки, негромко пели.
Песня была печальная. Сперва Толик различал лишь незнакомую мелодию, но потом разобрал и слова:
Закатилось ясно солнышкоВ три… ой, три дня, три да часа,В три дня, в три часа…Ой, занималась наша зорюшка,Зо… ой, зорюшка да ясна!Зорюшка ясна…Ой, по этой-то ли по зорюшкеПта… ой, пташицы да поют…Толик оглядел палубу. Притихшие туристы отложили гитары, и удивление остановилось на их лицах. Хмурились почему-то пожилые рыбаки возле своих удочек.
Песню, оказывается, знали не все тетки, и первые строчки выводили лишь четверо – три пожилые женщины и одна помоложе:
Пташицы поют…Ой, они поют-распевают…Не слы… —пели они, а остальные им помогали дальше:
…Не слышно ничего,Не слышно ничего…Толик всмотрелся в четырех запевал. Там, на пристани, он не заметил, какие загорелые были у них лица, да и сейчас не заметил, если бы женщины не скинули платки. Теперь же на лбу и сбоку, на скулах, у них виднелись белые полосы – незагорелая кожа. А все лицо поблескивало в затухающих солнечных лучах, лоснилось; и было понятно, что женщины эти – трое пожилых и одна молодая, да и другие тоже – много работают на солнце.
Ой, в чистом поле под вершиноюХи… ой, хижина да стоит!Хижина стоит…Ой, во этой-то ли да во хижинеКе… ой, келейка нова!Келейка нова…Ой, во этой-то ли да во кельюшкеВдо… ой, вдовьюшка жила!Женщины умолкли так же неожиданно, как и начали петь. Туристы захлопали не к месту, но никто их не поддержал. Глупо было хлопать за такую песню, а женщины на этих туристов даже не взглянули. На палубе стало тихо, только плескалась и шипела вода за бортом.
– Я думал, мешочницы какие-то, – задумчиво сказал Толик. – Хлеба набрали, будто голодовка. И лезли на посадку как сумасшедшие.
– Нет, – ответил отец задумчиво и помолчал. – Нет, – повторил он тихо, – не мешочницы… Теперь жатва, и в деревне люди с утра до ночи в поле. Чтобы дома хлеб не печь, не тратить время, и посылают недальние колхозы женщин в город за хлебом. Дальним невыгодно, а ближние ездят.
– Так это они не себе? – послышался Темкин голос.
Пока женщины пели, Темка выбрался из своего угла и теперь глядел на них удивленными блестящими глазами.
– Не себе, – кивнул отец и снова помолчал, будто он не объяснял, а вспоминал. – Не себе, – повторил он глухо. – А что толкались они на посадке, так по привычке. Не всегда ведь такие просторные пароходы ходили. Бывали и маленькие, колесные, народу полно, а возвращаться надо, дети у каждой, дом, страда… Мужчины – кто на работе, а кто и с войны не пришел. Так что спешили, толкались, ничего не поделаешь. А теперь уже это вроде привычка…
Отец обернулся к мальчишкам.
– От войны это, – сказал он тяжко. – От войны…
Отец закурил и облокотился о перила. Толик и Темка вглядывались вперед, в быстро темнеющую воду, в узкую оранжевую полосу заката.
Подумав здесь, на пароходе, про войну, Толик представил не танки, не грохот пушек, которые видел в кино. Он вспомнил тетю Полю, ее слова про маму и отца – что молодые они, что не знают настоящего горя и поэтому не берегут друг друга. Он вспомнил портрет ее навсегда молодого мужа, висящий в углу, и удивился: как, оказывается, походили друг на друга тетя Поля и эти женщины! Они походили словно деревья, посаженные в разных местах, но в одно время.