bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Турсун протянул к кувшину свои огромные старые ладони. На них полилась вода, еще холодная от ночной свежести. Турсун смочил ею щеки, покрытые короткой седой бородой, жесткой, как кабанья щетина, а затем вытер лицо краем своего длинного кушака.

Веки его остались еще на несколько мгновений прикрытыми. И эти несколько мгновений образ хозяина целиком принадлежал Рахиму и его изумленному вниманию. В том мире, в котором жил бача, никто не мог сравниться с Турсуном. Ни у кого не было такого внушительного торса, таких широких ладоней, такого величественного чела. Ни у кого другого плоть не несла на себе столько отметин славы, как у него: перешибленный нос, сломанная надбровная дуга, перемежающаяся с морщинами, рубцы и шрамы, разбитые кисти рук и вывихнутые колени. Каждая рана была свидетельницей боя, гонки, победы кентавра, о которых из уст в уста передавали легенды пастухи, конюхи, садовники и мастеровые. Для ребенка сказки не имеют возраста. В глазах Рахима старость Турсуна ничего не значила. Герой, кумир живут вне времени.

Когда Турсун открыл свои раскосые глаза, они выражали неколебимую энергию и вызов. У него было ощущение, что годы не властны над ним, что колени его по-прежнему способны сломать ребра чересчур ретивого коня, что рука его по-прежнему в состоянии на полном скаку вырвать у стаи разъяренных всадников тушу козла, этот самый ценный трофей в глазах всех участников игр, да и вообще всех жителей степного края.

«Ну вот, немного свежей воды, и все в порядке», – подумал Турсун.

На самом же деле – но ни тот, ни другой об этом не догадывались – такова была способность наивных глаз, которыми бача смотрел на хозяина и в которых Турсун, словно в волшебном зеркале, увидел свою нерастраченную и почти бессмертную силу.

* * *

Когда они вышли из дома, краешек солнца на востоке уже выглянул из-за горизонта. Свет, не встречавший на плоской земле никаких препятствий, ровной волной разливался по степи. Турсун и бача повернулись в ту сторону, где за горами, долинами и пустынями находилась Мекка. Был час первой молитвы, когда чистота утренней зари становится залогом удачного дня. Рахим легко опустился на колени и коснулся головой земли. Принять такую же позу Турсуну стоило бы много времени и неимоверных усилий. Старик остался стоять и лишь склонил, насколько мог, голову в тюрбане, опершись обеими руками на посох.

Но величие и мощь плеч, шеи и головы Турсуна, согнутых невидимой силой, были таковы, что, по сравнению с этим простым поклоном, преисполненным веры и смирения, телодвижения распростертого юноши выглядели детской игрой.

Правда, для Рахима главное было не столько молиться, сколько молиться вместе с Турсуном у его ног, угадывая в высоте над собой склонившуюся, будто могучее древо, массу и габариты, повторять ритуальные слова, нараспев произнесенные его тихим низким голосом, разделять святую славу этого утра с самым прославленным чопендозом во всем степном краю.

Конечно, другие слуги, работавшие на кухне, в комнатах, в саду, на конюшнях или при стадах, имели кое-какие привилегии по сравнению с Рахимом, – им перепадало больше еды, да и свободы у них было побольше. Но зато с какой нескрываемой завистью смотрели они на Рахима, когда он передавал им – или придумывал – рассказы Турсуна.

Старик постепенно вывел из состояния неподвижности суставы, поднял голову, выпрямил шею, расправил плечи. Рахим мгновенно вскочил на ноги с криком:

– Этот день будет хорошим.

И на его худом лице с приплюснутым носом и сверкающими, как ягоды граната, глазами было написано:

«Хорошим день будет потому, что мне выпало счастье начать его с тобой, о великий Турсун».

Старик медленно проговорил:

– Время года такое.

Жаркая пора миновала. В степи воцарилась сухая, пронизанная нежарким светом осень.

Опираясь на посох, с величественно вздымающейся вверх чалмой, Турсун стоял, щиколотками ощущая приятную свежесть росистой травы, подставив спину первым лучам солнца и жадно вдыхая расширяющимися ноздрями и всей своей широкой грудью чистый воздух, еще не запыленный ни южным ветром из пустынь, ни проходящими мимо стадами, ни быстро скачущими всадниками.

Вокруг него простирались земли имения – пастбища, огороды, цветники и сады, орошаемые благословенной, журчащей в арыках водой. Дальше простирались во все стороны зеленые рощи.

Однако раскосые монгольские глаза Турсуна, глубоко запрятанные в глазницы и прикрытые мохнатыми бровями, видели, вспоминали и дорисовывали за этой листвой бескрайнюю равнину, по которой он так много скакал.

Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.

Первая из этих провинций, родная провинция Турсуна, начиналась у иранской границы, а последняя упиралась в отроги Памира, и жители каждой из них хвалились, что у них – самый лучший каракуль, самые красивые ковры, самые прекрасные скакуны. Все эти люди были одной крови. Их предки пришли в одних и тех же ордах завоевателей из нагорий Центральной Азии.

Они говорили на одном и том же языке. Дети их учились ездить верхом тогда же, когда учились ходить.

Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.

Эта земля с ее невысокими рыжими холмами, где редкие немноговодные реки испокон веков определяли, где быть земледелию и где быть поселениям, являлась единственной родиной Турсуна.

Конечно, на юге, если по перевалам, соседствующим с небом, преодолеть эту колоссальную преграду Гиндукуш, то там тоже продолжался Афганистан. Но Турсун, сын степей, знал и признавал только степь. За Гиндукушем, как ему говорили, начинается странный, чуждый мир высоких плоскогорий и головокружительных вершин. Люди там ходят не в чапанах, носят длинные волосы и говорят на другом языке. Оттуда приезжали губернаторы провинций, чиновники, офицеры, писаря – люди, выглядевшие в седле, как какие-нибудь деревянные колы или набитые чем-то мешки.

И вот там-то, через несколько часов, Уроз…

Турсун сжал узловатыми своими руками ручку трости. Он запретил себе думать о предстоящей поездке своего сына Уроза в Кабул.

До сей минуты это удавалось ему без труда. Преодоление сопротивления собственных конечностей и одежды, омовение и молитва заполняли все его мгновения. Но вот первая передышка, а с ней…

– Не в ту сторону посмотрел, – подумалось Турсуну.

И он резким движением повернулся на север, да так неожиданно, что худенькое подвижное лицо отрока-слуги вытянулось от удивления. Турсуну сразу стало легче. В ту сторону родная степь простиралась без края, до бесконечности.

Недалеко, в двух часах быстрой езды на лошади, текла степная река Амударья. За ней начиналась русская земля. Но по обе стороны реки была одинаковая равнина, в воздухе висела одинаковая пыль летом и лежал одинаковый снег зимой, а весной расцветали одни и те же цветы, колыхались одинаковые высокие травы. И у людей по обе стороны реки были одинакового шафранового цвета лица, раскосые глаза, и все они считали, что не существует на земле большей ценности, чем дар божий, каковым является прекрасный конь.

Все это Турсун видел сам, когда в молодости сопровождал отца в поездке за Амударью. В те времена там правили эмир бухарский и хан хивинский, подчинявшиеся, правда, великому северному царю. В ту пору доступ туда для людей одной веры и одной крови был свободен…

А какие там мечети, какие базары в Ташкенте и Самарканде!

Какие ослепительные ткани, сверкающие шелка, чеканное серебро, драгоценное оружие!

Толстые, потрескавшиеся губы Турсуна, невольно растянувшись в полуулыбку, повторяли выученные тогда слова. А ведь с тех пор прошло тридцать лет, да еще случилась какая-то удивительная революция, которая все перевернула на том берегу реки и наглухо перекрыла мосты и броды.

– Хлеб… Земля… Вода… Лошадь… – тихо повторял старец русские слова.

Рахим угадывал смысл этих слогов, распознавая их рисунок на губах Турсуна, и мысленно переводил их.

Ведь Турсун часто рассказывал слуге свои воспоминания, – так они получались более яркими. И эти рассказы бача предпочитал остальным. В них говорилось о стране, такой близкой и вместе с тем чудесной, доступ к которой по обе стороны Амударьи надежно охраняли грозные солдаты. И он часто старался заставить Турсуна вернуться к тем воспоминаниям, задавая ему вроде бы наивные, но подсказанные лукавой надеждой вопросы.

В то утро бача мог не прибегать к подобной хитрости. Турсун сам заговорил, да еще как заговорил. Ему тоже хотелось отвлечься от настоящего.

В который уже раз, пока солнце подымалось над степью, Турсун рассказывал – прежде всего для самого себя – рассказывал, глядя поверх головы ребенка, худощавого, тщедушного, болезненного отрока, закрывшего глаза, чтобы лучше запоминать то, что рассказывал старец: про киргизские караваны, про татарские базары, про воинственные танцы, про ханские дворцы и сады, про самые прекрасные в сердце Азии, самые богатые оазисы.

Однако когда Турсун умолк, а сегодняшний рассказ был длиннее обычного, у маленького слуги возникло ощущение, будто он что-то недополучил. Турсун поговорил обо всем, кроме главного. Рахим выдержал паузу из вежливости, а также, чтобы убедиться, что Турсун действительно закончил свой рассказ.

Только после этого он своим тоненьким, самым что ни на есть невинным голоском, спросил:

– А бузкаши, о великий Турсун?

Старик только сделал движение вперед подбородком и сдвинул брови. Этого оказалось достаточным, чтобы лицо его приняло выражение просто неумолимой жестокости. Рахим отлично знал это выражение. Он с ужасом подумал: «В чем я провинился? Ведь о бузкаши он любит говорить больше всего на свете».

И в голове мальчика пронеслись образы, навеянные прежними рассказами Турсуна. А тот-то не просто видел эти картины. Ведь жеребец, который рассекал плотное скопление коней и людей, сбившихся в единую массу, который опрокидывал тех и других, кусал, расталкивал и топтал, был его конем. А всадник на нем, скакавший галопом на одном стремени, всем телом откинувшийся набок, чтобы подлететь к другому такому же демону в седле и вырвать на скаку тушу козла, не кто иной, как он сам. И победитель, швырявший трофей в круг, тоже был он сам, великий, самый великий из чопендозов.

Но это воспоминание отнюдь не успокаивало Турсуна, а, напротив, удваивало его ярость. Ему было ненавистно личико, с наивным страхом спрашивавшее: «Почему? О, почему?» Ответа он не мог дать никому.

Он поднял свой чудовищный кулак, чтобы уничтожить вопрос прямо на лице бачи.

Рахим не отшатнулся, не моргнул даже глазом. В великом Турсуне он читал все, в том числе и несправедливость.

И старик прочел это в глазах отрока. Он уронил занесенную было руку, узловатую, похожу на булаву длань, и резко, с места в карьер, зашагал прочь своей тяжелой походкой. После нескольких шагов он, не оборачиваясь и не останавливаясь, приказал:

– Иди за мной!

II

БЕШЕНЫЙ КОНЬ

Они прошли через все двенадцать загонов, разделенных невысокими глинобитными стенками с соединяющими их узкими проходами. Все двенадцать были одинаковыми четырехугольниками с голой, потрескавшейся от жары землей под ногами, горячей даже сейчас, ранним утром, когда солнце еще не добралось до зенита. В каждом углу загона стояла оседланная лошадь, только что выведенная из конюшни и привязанная на коротком поводке к столбику.

Все они были ослепительно красивы, просто невероятно красивы. Их длинные, густые гривы были тщательно расчесаны, и их шерсть сверкала, как шелковая. Могучие высокие холки, широкие выпуклые груди, мускулистые, красиво изогнутые шеи выдавали редкую силу, выносливость и пылкое упорство.

Всего в этих загонах стояло сорок восемь скакунов – вороных, гнедых, рыжих, белых – по четыре в каждом.

Нетрудно было понять, что Осман-бай, которому принадлежало поместье, был богатейшим в провинции Меймене человеком, коль скоро он мог только ради славы своей собрать, вырастить и содержать столько лошадей, да еще таких прекрасных. Единственное их предназначение состояло в том, чтобы участвовать в бузкаши, из которых многие возвращались ранеными и искалеченными.

Истинным и всеми признанным хозяином этих ханских конюшен был Турсун. И когда кони Осман-бая одерживали победы, честь воздавалась прежде всего Главному Конюшему.

И это было справедливо: богач давал лишь деньги. А всем остальным занимался Турсун. Он ведал покупкой жеребят. Он же принимал решение о случках. Следил за кормом, за подстилкой. Руководил обучением, тренировками, дрессировкой. Решал, когда допускать коня к первой игре. Ездил с ними, исправлял недостатки, развивал таланты. Лечил раны и переломы. А если благородного коня в схватке безнадежно калечили, он сам, своей рукой, с должным уважением убивал его.

Турсун знал сильные и слабые стороны не только всех лошадей Осман-бая, но и всех всадников, нанимаемых им для игр. Все сопоставляя, взвешивая способности тех и других, он назначал, он соединял всадников и коней так, чтобы сочетание их было ближе всего к совершенству.

Переходя из загона в загон, Турсун совершил, как он делал это каждый день, доскональный осмотр одного за другим всех сорока восьми коней. Перед каждым подолгу останавливался. Конюхи и слуги участвовали в осмотре, соблюдая почтительное, как бы даже суеверное, молчание. Они понимали значимость этого обхода.

В конце весны, из-за усталости коней и наступающего зноя, сезон бузкаши заканчивался, чтобы затем возобновиться по осени. За это время Турсуну надо было исправить сухожилия, мышцы, кровь и даже костный мозг животных, измученных и побитых за месяцы изнурительных боев.

Сначала лошадям давали полный покой. Их не выводили из просторных, проветриваемых и светлых конюшен, пол в которых для мягкости ежедневно посыпался свежей смесью песка с сухим навозом. Ночью коней кормили ячменем и овсом. А днем им давали особую смесь из сырых яиц и кусочков сливочного масла.

Они быстро восстанавливали силы, но в то же время тучнели, становились слишком тяжелыми. Тогда их подвергали испытанию под названием кантор. Коней седлали, взнуздывали и заставляли стоять летом по нескольку недель, с рассвета до заката, привязанными по углам открытых загонов, где от жары и от света воздух накалялся, как на пожаре. Солнечные лучи сжигали жир, пропитывали зноем мускулы и нервы, приучали к терпению, к страданиям.

Была середина осени. В то утро Турсуну предстояло принять решение.

Пока он переходил из загона в загон, за ним образовался хвост по крайней мере из десятка человек. Одеты они были, как и прислуга конюшен, в видавшие виды, выцветшие на солнце чапаны из дешевой ткани, обуты в старые стоптанные башмаки из грубой кожи, но за поясом у каждого торчала, как у Турсуна, нагайка, сплетенная из коротких твердых ремешков, и головными уборами им служили не грязные, бесформенные тряпки, как у других, а надвинутые едва ли не на самые брови круглые шапки, верх у которых был из каракуля, а края – из лисьего или волчьего меха.

Рахим смотрел, не отрываясь, на эти шапки, пахнущие диким зверем, подчеркивавшие грубые черты скуластых лиц узбеков и туркменов, узкий разрез их глаз. Право носить такие шапки имели только чопендозы, получившие от строгих судей этот титул за мастерство в бузкаши.

– Ты знаешь, как их зовут? – спросил Рахим у конюшенного слуги, оказавшегося рядом.

– Как же не знать? – отвечал тот с гордостью. – Я всегда вижу их, когда они приходят за лошадью для тренировки и приводят ее обратно. Вот этого зовут Ялвач… а этого Бури…

– Ялвач… Бури… – повторил Рахим дрожащим от волнения голосом.

Как и все мальчишки его возраста, он видел уже много бузкаши. Но то были деревенские развлечения любителей, скакавших на первых попавшихся лошадях. Тогда как чопендозы участвовали в играх высокого класса, соревнуясь между собой или защищая честь своей провинции.

Зрители, побывавшие на таких памятных встречах, по возвращении домой только и говорили об их славных подвигах. Их соседи пересказывали затем их рассказы другим, непременно добавляя что-нибудь от себя. Передаваемые из уст в уста на базарах и в чайханах, на дорогах и на узких тропах рассказы разлетались по округе, превращались в легенды. До самых отдаленных юрт долетала слава выдающихся наездников.

Так что и Рахим знал их имена, как знали их все слуги в имении, подпаски и поварята, мойщики посуды и ученики столяров, подмастерья-кузнецы и помощники садовников. Но эти имена принадлежали недосягаемым существам. И вдруг…

– Это вот Менгу… – говорил конюшенный слуга. – А вот это Музук…

– Менгу… Музук! – повторял бача.

И при каждом его вздохе жалкого маленького уборщика навоза все больше и больше распирало от гордости. Ведь он, как и они, служил на конюшне Осман-бая.

– Вот видишь, бача, – сказал слуга в заключение, – у нас и кони самые красивые, и чопендозы самые лучшие.

Рахим затянул потуже невероятно грязную тряпку, которой был подпоясан его драный чапан, вытер нос рукавом и ответил:

– Зато это мы их отбираем.

И побежал догонять Турсуна, переходившего уже в следующий загон.

Это был последний из двенадцати загонов, отведенных для кантара. Турсун остановился посередине и подал знак. Его окружили чопендозы.

Рахим встал поближе к ним с горлом, пересохшим от волнения. Он просто не верил своему счастью. Раньше его никогда не пускали в эти загоны. И вот он прошел их все, а теперь прямо перед ним Турсун делал самое важное из всех своих дел. Бача смотрел, не смея мигнуть: боялся, что вот сейчас мигнет и все это зрелище исчезнет, как сон…

В центре загона величественно возвышался тюрбан Турсуна. Вокруг – меховые шапки чопендозов. За ними – служители конюшен. По углам загона замерли, словно окаменелые, в струящемся по ним пламени уже высоко поднявшегося солнца великолепные могучие кони. А за невысокими стенами до самого горизонта тянулись рощицы, округлые холмы, пастбища.

Рахим вспомнил о своем отце, бедном пастухе. Где-то там, далеко, пас он с овчаркой, бегающей поблизости, и дудочкой в руках отары овец Осман-бая. «Если бы он мог сейчас меня видеть рядом с такими прославленными людьми!» – подумалось Рахиму.

До чего же они были великолепны, эти чопендозы! Все! И молодые, и седобородые. Стройные, кость да нервы, с лицами, контурами своими напоминающими хищных соколов, натасканных на охоту, или же с массивными торсами, с тяжелыми челюстями, похожие на огромных псов, что бродят с караванами кочевников. В глазах бача не имели значения ни возраст, ни черты их лиц, ни фигуры всадников. Главное, что возвышало их над всеми остальными смертными, были полученные ими шрамы и рубцы. Важны были также, даже у самых поджарых, внушительность кулака и запястья, созданных затем, чтобы вырывать у противника, а потом удерживать до конца бузкаши тушу козла, ставку в игре. Главное же в их внешности, в их взгляде, в походке была небрежная и горделивая уверенность в своем превосходстве над другими людьми. Их чапаны могли быть протертыми и грязными, и всего-то добра у них могло быть хижина или юрта да несколько коз на клочке скудной земли, а, тем не менее, выглядели они в своих меховых шапках более гордыми, более свободными и более богатыми, чем считающиеся весьма и весьма зажиточными местные ханы и баи.

Опершись на свою палку, молча стоял Турсун. И люди в шапках, опушенных шкурками диких зверей, ждали, не шевелясь. Взгляд Турсуна останавливался то на одном, то на другом, как бы взвешивая каждого из них в последний раз. Казалось, он хотел проникнуть им под кожу, к глубинным тканям, добраться до самой сути, до скрытых пружин, до секретов их силы и решительности, ловкости и храбрости.

Наконец, он назвал имена пятерых наездников и после каждого – кличку лошади. Затем сказал:

– Вот они поедут в Кабул, в столицу.

У Рахима мурашки пробежали по спине. Значит, правда… значит, не напрасно говорили в конюшнях и на кухнях, в кузницах и в мастерских шорников…

Бузкаши там… самый большой… первый… в Кабуле… за Гиндукушем, за высоченными горами, заслоняющими на юге весь горизонт, в Кабуле, в большом городе. Городе короля. Чопендозы, названные Турсуном, подошли к нему поближе.

«А что будут делать другие?» – мысленно спросил себя бача.

Он с ужасом, со сладким замиранием сердца ожидал гвалта хриплых и грубых голосов, гневных криков, громких возражений, обещаний божественной мести, проклятий и протестов против несправедливого и возмутительного приговора – всего того, что обычно сопровождало вкупе с бурной жестикуляцией решения такого рода. Горячая кровь степняков требовала подобной отдушины для гнева, даже у самых обездоленных, даже когда они имели дело с баем, с ханом или с судьей. Ведь от разочарованного чопендоза, оскорбленного в лучших своих надеждах, можно было ожидать всего.

Но ничего не произошло. Всадники, отстраненные от великолепного бузкаши, смотрели в разные стороны, кто на облака, проплывавшие в бездонном небе, кто на трещины в глинобитных стенках, кто на коней, неподвижно стоявших по углам загона. Они даже не смотрели на своих собратьев, обступивших Турсуна.

«Вот это да… – подумал Рахим. – От него они согласны стерпеть все».

Когда Турсун закончил давать указания, Ялвач, самый пожилой из чопендозов, с профилем старой хищной птицы, спросил:

– Мы не видели Уроза, сына твоего… Разве он не поедет в Кабул?

– Поедет, – ответил Турсун.

– Но на каком коне? – спросил Ялвач. – Ты же раздал нам самых лучших.

Широкая ладонь Турсуна легла на плечо чопендоза, и он заметил ему ворчливо:

– Борода твоя седа, Ялвач, а ты еще не усвоил, что в дела между отцом и сыном никто не должен вмешиваться?

И толкнул его так, что отнюдь не слабый в битвах и играх Ялвач пошатнулся.

– Ну, пошли, – повернулся Турсун к Рахиму.

* * *

Они прошли через сады, огороды, виноградники, бахчи и вышли на целинную часть имения. И не останавливаясь, продолжали путь дальше. Турсун шел вперед твердыми большими шагами. Старость потеряла свою власть над ним. Благотворными маслами вливались лучи солнца в его кости.

Голая степь сменилась кустарниками. Турсун и следовавший за ним бача долго шли по тропинке через колючие кусты ежевики, потом обогнули заросший кустарником холм. За холмом увидели рощу, имевшую форму почти идеального круга. Деревья там росли, прижавшись так плотно друг к другу, а листва их была такой густой, что, казалось, будто пройти среди них совершенно невозможно. Турсун раздвинул палкой две ветви, и за ними обнаружилась дорожка.

Когда Рахим вышел из плотного кольца зелени, он оказался на краю широкой и тоже круглой поляны. Посередине ее был пруд с каменной скамьей возле него, а у скамьи стоял привязанный к ней конь. Бача сразу впился в него глазами. Это был гнедой жеребец с вишневым отливом, с длинной гривой и такой высокий в холке, с такой могучей грудью, такими мускулистыми и легкими ногами, что по силе и красоте он намного превосходил любого, даже самого драгоценного из коней Осман-бая.

«Откуда явился такой красавец? – подумал Рахим. – Не иначе как с небес, где на нем скакал сам Пророк».

Бача возвел глаза к небу, но не нашел в сияющей бездонной синеве никакого ответа. Рахим опустил взгляд на землю. Турсун направился к большой юрте на опушке рощи по ту сторону пруда.

Не успел он подойти к ней, как из юрты вышел мужчина, очень низко поклонился и воскликнул:

– Добро пожаловать, хозяин!

– Мир тебе, Мокки, – приветствовал его Турсун. Мужчина выпрямился. Это был юноша, почти подросток, но такой высокий, что чалма Турсуна доходила ему лишь до подбородка. У него было очень плоское лицо, высокие скулы, широкий рот. Поношенный чапан, слишком короткий для него, касался середины мускулистых икр, а из кургузых рукавов высовывались могучие, как у Турсуна, запястья.

Ясный, открытый взгляд Мокки встретился с глазами Рахима. Он улыбнулся мальчику безо всякой причины, просто потому, что улыбаться приятно.

Турсун вернулся, обошел пруд и остановился перед скакуном. Мокки и Рахим тоже приблизились к нему.

Турсун вернулся, обошел пруд и остановился перед скакуном. Мокки и Рахим тоже приблизились к нему. Он жестом велел им отойти и остался один. Он стоял перед жеребцом, опершись обеими руками на палку, неподвижный, как истукан.

Конь почувствовал это внимание, отреагировал на него. Он продолжал, как его научили, стоять неподвижно под солнцем, словно статуя, но под гладкой его шерстью дрогнул сначала один мускул, потом другой, и еще один, и еще, и еще… Грудь его расширилась, глаза загорелись. А ноздри раздулись, как у хищника.

На страницу:
3 из 9